Лоуренс Дэвид Герберт
Прусский офицер

   Дэвид Герберт Лоуренс
   Прусский офицер
   Рассказ
   Перевод с английского Ларисы Ильинской
   I
   С рассвета отшагали уже более тридцати километров по белой, раскаленной дороге, время от времени попадая на мгновение в тень от встречных рощиц, а потом снова погружаясь в палящий зной. По обе стороны дышала жаром широкая, плоская равнина; под сверкающим небом томительно бежали раскаленные, четко расчерченные темно-зеленые полоски ржи, светло-зеленые молодые всходы и луга, черные сосновые леса. Но прямо впереди дорога упиралась в горы, бледно-голубые и совершенно неподвижные, сквозь густую дымку на них мягко поблескивал снег. К этим горам двигался и двигался отряд мимо полей и лугов, мимо корявых фруктовых деревьев, посаженных на равном расстоянии вдоль тракта. От темно-зеленой лоснящейся ржи веяло удушливым жаром; горы постепенно приближались, их очертания становились все отчетливее. А ноги солдат нестерпимо горели, волосы под касками взмокли от пота, и лямки вещмешка уже не жгли плеч, каждое их прикосновение вызывало, напротив, холодное показывание.
   Он безмолвно шагал и шагал вперед, уставясь на круто вздымавшиеся над землей горы -- то ли твердь, то ли воздух,-- уходившие ввысь гряда за грядой, на небо, на эту преграду с прожилками мягкого снега на бледных голубоватых вершинах.
   Сейчас идти было почти не больно. Еще когда выступали, он решил, что не будет хромать. Первые шаги вызвали приступ дурноты, и примерно с милю он едва дышал; капли холодного пота блестели на лбу. Но он продолжал шагать и пересилил себя. В конце концов это всего только синяки! Он рассмотрел их, когда вставал: огромные синяки на задней стороне ляжек! С тех пор как он утром сделал первый свой шаг, он постоянно помнил про эти синяки, пока теперь, когда он подавил боль и взял себя в руки, в груди у него не образовался плотный горячий ком. Ему казалось, что нечем дышать. Но шаг он держал почти легко.
   Когда капитан пил на рассвете кофе, руки его дрожали -- денщик заметил это снова. И видел в то же время изящную фигуру капитана, гарцующего на лошади впереди, около фермы, великолепную фигуру в светло-голубом мундире с алым кантом; черная каска и ножны сабли блестят металлическим блеском, на шелковистом крупе гнедой лошади темнеют влажные от пота пятна. Денщику казалось, что он привязан к этой фигуре, так стремительно мчавшей верхом; он следовал за ней как тень, немой, неотвязный, проклятый ею. Офицер тоже все время ощущал за спиной тяжелый топот роты, шаг своего денщика среди солдат.
   Капитан, высокий мужчина лет сорока, с сединой на висках, с великолепной, изящно сложенной фигурой, был одним из лучших наездников на западе. Денщик, в чьи обязанности входило обтирать его после купания, восхищался отличными мускулами его поясницы и бедер.
   В остальном денщик обращал на офицера не больше внимания, чем на себя. Лицо господина он видел редко -- он не старался смотреть на него. У капитана были рыжевато-каштановые жесткие волосы ежиком. Усы он тоже стриг коротко, и они щеточкой топорщились над его полным, плотоядным ртом. Лицо довольно морщинистое, со впалыми щеками. Пожалуй, глубокие эти морщины, эта напряженность вечно сведенного раздражением лба только красили капитана, придавая ему вид человека, который борется с жизнью. Над голубыми глазами, неизменно сверкавшими холодным огнем, , кустились светлые брови.
   Он был прусский аристократ, надменный и властный, но мать его была польская графиня. Наделав
   в юности слишком много карточных долгов, он погубил свою армейскую карьеру, так и оставшись пехотным капитаном. Женат он никогда не был: этого не позволяло его положение, да и не одна женщина не подвигла его на это. Досуг он проводил, занимаясь верховой ездой -- иногда он принимал участие в скачках на одной из собственных лошадей,-- но чаще в офицерском клубе. Время от времени он заводил любовницу. Но после подобного приключения возвращался к своим обязанностям с еще более напряженным лицом, с еще более враждебными и раздраженными глазами. С солдатами, однако, он держался бесстрастно, хотя, войдя в раж, превращался в сущего дьявола, так что они, хотя и боялись его, не испытывали к нему особого отвращения, принимая его как неизбежность.
   С денщиком он был поначалу холоден, равнодушен, справедлив: из-за пустяков скандалов не устраивал. Поэтому слуга его не знал о нем практически ничего, за исключением- того лишь, какие приказания тот отдаст и каким образом их исполнять, чтобы ему угодить. Это было совсем просто. Потом постепенно произошла перемена.
   Денщик, парень лет двадцати двух, был среднего роста, хорошего сложения, с сильными, тяжелыми руками и ногами, смуглой кожей и мягкими черными молодыми усами. В нем было что-то очень теплое и юное. Из-под четко очерченных бровей смотрели темные, ничего не выражавшие глаза, в которых, казалось, никогда не было мысли, и жизнь он воспринимал лишь непосредственно через чувства, действуя, как подсказывает инстинкт.
   Постепенно офицер начал ощущать рядом присутствие денщика, его молодой, неразмышляющей натуры. Когда парень прислуживал ему, капитан не мог избавиться от смущения, которое вызывало в нем само его присутствие. В парне была какая-то свобода и раскованность, в его движениях -- нечто такое, что вызывало настороженность пруссака. И это раздражало. Офицер не желал возвращаться к жизни по милости своего слуги. Он легко мог бы сменить денщика, но не стал. Теперь он очень редко смотрел на денщика прямо, отворачивался, словно опасаясь увидеть его. И все же, когда молодой солдат бездумно двигался по квартире, старший наблюдал за ним, отмечая движения сильных, молодых плеч под синим сукном, наклон шеи. И это его раздражало. Когда он видел, как молодой, загорелой, по-крестьянски ладной рукой парень брал булку или бутылку вина, кровь закипала в нем ненавистью или бешенством. Не то чтобы парень был неуклюж -- скорее, офицера предельно раздражала слепая, инстинктивная уверенность его движений, как у молодого непуганого животного.
   Однажды, когда опрокинулась бутылка вина, и по скатерти расплылось красное пятно, офицер, выругавшись, вскочил, и его синеватые, как пламя, глаза на мгновение встретились с глазами сконфузившегося парня. Молодой солдат был потрясен этим взглядом. Он почувствовал, как что-то глубже и глубже проникает в его душу, куда до того никогда ничего не пробивалось. Он был смущен и озадачен. Часть его природной завершенности в себе самом исчезла, уступив место смутному беспокойству. И с этого времени что-то странное, подспудное возникло между двумя этими людьми.
   С той поры денщик боялся встретиться по-настоящему взглядом с господином. Его подсознание хранило в памяти стальные голубые глаза и лохматые брови, и он не хотел встречаться с ними снова. Поэтому он всегда смотрел мимо господина и избегал его. С легкой тревогой ждал он, пока пройдут эти три месяца, и окончится срок его службы. Солдат стал чувствовать себя скованно в присутствии капитана и даже больше, чем офицер, хотел, чтобы его оставили в покое, в ни к чему не обязывающем положении слуги.
   У капитана он служил уже больше года и знал свои обязанности. Их он исполнял легко, словно то было для него естественно. Он принимал офицера и его приказания как неизбежность, как он принимал солнце и дождь, и прислуживал господину совершенно непринужденно. Лично его это не задевало.
   Но теперь, если его насильно втянут в личные отношения с господином, он будет словно пойманное животное; он чувствовал, что надо уходить.
   Под воздействием натуры молодого солдата закоснелый армейский порядок, достигнутый офицером с помощью дисциплины, пошатнулся, в нем пробудился человек. Но он был аристократ, с узкими, изящными руками и изысканными движениями, и в его намерения не входило допускать, чтобы кто-то бередил его внутреннее "я". Человек страстного темперамента, он неизменно старался держать себя в узде. Временами у него случалась дуэль или вспышка гнева перед солдатами. Он знал, что постоянно находится на грани срыва, но твердо хранил верность идее Службы, тогда как молодой солдат, казалось, жил всей полнотой и жаром своей натуры, проявляя ее в каждом своем движении, отмеченном той живостью, что свойственна движениям дикого животного на свободе. И это все больше и больше раздражало офицера.
   Помимо воли капитан не мог вернуться к прежнему безразличию в отношении к денщику. Но и оставить его в покое он тоже не мог. Помимо воли он наблюдал за молодым солдатом, приказания отдавал резко, старался, как можно дольше занимать его. Иногда он приходил в ярость и измывался над ним. Тогда денщик замыкался, так сказать замыкал слух, и с угрюмым, покрасневшим лицом ждал, покуда не кончится крик. Слова никогда не проникали в его сознание. Из инстинкта самосохранения он сделался неуязвим для чувств господина.
   На большом пальце его левой руки был шрам; через костяшку тянулся глубокий рубец. Офицер давно страдал от этого, ему хотелось что-нибудь сделать с этим рубцом. Тем не менее шрам, безобразный, омерзительный, так и оставался на молодой загорелой руке. Наконец сдержанность капитана была сломлена. Однажды, когда денщик расправлял на столе скатерть, офицер пришпилил карандашом его палец и спросил:
   -- Откуда это у тебя?
   Парень отпрянул и встал по стойке "смирно".
   -- Топором, Herr Hauptmann*,-- ответил он.
   _________________
   * господин капитан (нем.).
   Офицер ждал дальнейших разъяснений. Их не последовало. Денщик вернулся к своим обязанностям. Капитана охватила мрачная ярость. Слуга избегает его! На следующий день ему пришлось собрать всю силу воли, чтобы не смотреть на обезображенный шрамом палец. Жаркое пламя бушевало в его крови.
   Он знал, что скоро его слуга будет свободен -- и будет рад этому. Пока что солдат держался на расстоянии от старшего. Капитан стал безумно раздражителен, не находил покоя в отсутствии солдата, а в его присутствии испепелял его своим истерзанным взглядом. Он ненавидел эти тонкие черные брови над темными, ничего не выражающими глазами, его приводили в ярость свободные движения этих ладных рук и ног, которые не могла сковать никакая армейская муштра. Он стал груб и жестоко измывался над парнем, пуская в ход презрение и сарказм. Молодой солдат становился лишь все молчаливее, все безучастнее.
   -- Среди каких скотов ты воспитывался, что не можешь смотреть прямо? Смотри мне в глаза, когда я с тобой разговариваю!
   И солдат обратил на лицо капитана свои темные глаза, но они были незрячи: неподвижно уставился, еле приметно скосив в сторону глаза, лишенные зрения, воспринимая голубизну глаз господина, он отстранял его взгляд. Тот побледнел, и его рыжеватые брови дернулись. Он механически отдал распоряжение.
   Однажды старший запустил в лицо молодого тяжелую армейскую перчатку. С наслаждением увидел он, как сверкнули навстречу ему черные глаза -- так вспыхивает брошенный в огонь пук соломы. Он рассмеялся, и в его смехе слышались легкая дрожь и презрение.
   Но оставалось всего только два месяца. Парень инстинктивно старался держаться невозмутимо: старался прислуживать офицеру так, словно перед ним не человек, а абстрактная власть. Его инстинкт подсказывал одно -- избегать личного контакта, даже явной ненависти. Но помимо его воли в ответ на поведение офицера ненависть росла. Он всеми силами подавлял ее. Вот уйдет он из армии и тогда, возможно, осмелится признать ее. По натуре он был деятелен, у него было много друзей. Он думал о том, какие это удивительно хорошие ребята. Но, сам того не зная, он был одинок. Теперь его одиночество усугубилось. Оно поможет ему продержаться до окончания срока. Но офицер, казалось, сходил в своем раздражении с ума, и парень был не на шутку испуган.
   У солдата была подружка, девушка, жившая в горах, независимая и простая. Они вместе гуляли, почти не разговаривая. Он ходил с ней не за тем, чтобы разговаривать, а чтобы обнимать ее -- ради физического контакта. Это его расслабляло, было легче не обращать внимания на капитана: он отдыхал, крепко прижав ее к груди. И она, хотя ничего такого не говорила, за тем и приходила к нему. Они любили друг друга.
   Капитан догадался об этом и взбеленился от ярости. Теперь парень был завален работой все вечера напролет, и капитан испытывал наслаждение, видя, как мрачнеет выражение его лица. Время от времени глаза мужчин встречались, исполненные у молодого -- уныния и мрака, упрямой несокрушимости, у старшего -- насмешки и беспокойного презрения.
   Офицер прилагал все силы для того, чтобы не признавать овладевшей им страсти. Он не желал признать, что в его чувстве к денщику таится что-то помимо возмущения, какое вызывает у человека глупый, своевольный слуга. Поэтому, оставаясь в собственном сознании абсолютно непогрешимым и в рамках приличий, капитан не пресек того, другого чувства. Однако нервы его не выдерживали. Наконец он ударил солдата пряжкой по лицу. Увидев, как парень, на глаза которого от боли навернулись слезы, а на губах выступила кровь, отшатнулся, он испытал одновременно прилив грубого удовлетворения и стыда.
   Но, сказал он себе, никогда прежде он ничего подобного не совершал. Парень вывел его из себя. Очевидно, вконец расшатались нервы. И он уехал на несколько дней с женщиной.
   Это была пародия на удовольствие. Он просто не хотел этой женщины. Но он провел с ней весь отпущенный на то срок. По окончании же возвратился, терзаемый раздражением, измученный и несчастный. Проездив весь вечер верхом, он явился прямо к ужину. Денщика в доме не оказалось. Офицер сидел неподвижно, положив на стол узкие, изящные руки; казалось, кровь свертывается в его жилах.
   Наконец вошел слуга. Капитан смотрел на сильное, ловкое, молодое тело, на тонкие брови, на черные густые волосы. За неделю парень вернулся к былому благодушному состоянию. Руки офицера дернулись, словно объятые неистовым пламенем. Парень стоял навытяжку, не шелохнувшись, замкнувшись в себе.
   Ужин проходил в безмолвии. Но денщику, видно, не терпелось. Тарелки у него гремели.
   -- Ты торопишься?-- спросил офицер, рассматривая сосредоточенное, теплое лицо слуги. Тот не отвечал.
   -- Ты изволишь ответить на мой вопрос?-- сказал капитан.
   -- Слушаюсь, господин капитан,-- отвечал денщик, стоя с грудой глубоких армейских тарелок.
   Капитан подождал, посмотрел на него и снова спросил:
   -- Ты торопишься?
   -- Так точно, господин капитан,-- последовал ответ, от которого по телу внимавшего проскочила искра.
   -- Отчего?
   -- Я собираюсь погулять, господин капитан.
   -- Сегодня вечером ты мне понадобишься.
   Мимолетное колебание. Лицо офицера застыло в странном напряжении.
   -- Слушаюсь, господин капитан,-- выдавил слуга.
   -- Ты понадобишься также и завтра вечером -- считай, что практически все вечера у тебя заняты до моего особого распоряжения.
   Рот с молодыми усами сомкнулся.
   -- Слушаюсь, господин капитан,-- ответил денщик, на мгновение разжимая губы.
   Он опять повернул к двери.
   -- И почему у тебя за ухом торчит карандаш?
   Денщик помедлил, потом, не ответив, двинулся дальше. За дверью он опустил горку тарелок, вынул из-за уха огрызок карандаша и положил в карман. Он переписывал на открытку стихи, чтобы поздравить свою девушку с днем рождения. Он вернулся и стал убирать со стола. Глаза офицера метались, на губах играла легкая нетерпеливая улыбка.
   -- Почему у тебя за ухом торчит карандаш?-- спросил он.
   Денщик взял груду тарелок. Господин стоял у большой зеленой печи с легкой улыбкой на губах, выставив вперед подбородок. Когда молодой солдат увидел офицера, его сердце внезапно окатило жаром. Он словно ослеп. Не ответив, он в оцепенении повернул к двери. В то время как, присев на корточки, он ставил посуду, пинком ноги сзади его швырнуло вперед. Загремели вниз по лестнице тарелки, он уцепился за балясину перил. Пока он пытался подняться, на него снова и снова сыпались тяжелые удары, так что несколько мгновений он беспомощно цеплялся за стояк. Господин стремительно возвратился в комнаты и затворил за собой дверь. Окинув снизу взглядом лестницу, служанка скорчила насмешливую гримасу при виде груды черепков.
   Сердце офицера катилось вниз. Он налил себе бокал вина, пролил половину на пол, остальное залпом выпил, прислонясь к прохладной зеленой печи. Он слышал, как денщик собирает на лестнице посуду. Побледнев, словно от опьянения, он ждал. Снова вошел слуга. Сердце капитана пронзила острая, сладостная мука, когда он увидел, что парень от боли потерял соображение и еле держится на ногах.
   -- Шонер!-- произнес он.
   Солдат стал навытяжку, но не так быстро.
   -- Слушаюсь, господин капитан!
   Парень стоял перед ним со своими трогательными молодыми усиками и тонкими бровями, четко вырисовывавшимися на темном мраморном лбу.
   -- Я задал тебе вопрос.
   -- Так точно, господин капитан.
   Тон офицера был въедлив, словно кислота.
   -- Почему у тебя за ухом торчал карандаш?
   Снова сердце денщика окатило жаром, он не мог дышать. Темным, напряженным взглядом, как зачарованный, смотрел он на офицера. Он стоял безучастно, точно остолбенел. Испепеляющая улыбка заиграла в глазах капитана. Он занес ногу.
   -- Я . . . позабыл . . . господин капитан,-- проговорил солдат прерывистым голосом, уставясь темными глазами в пляшущие голубые.
   -- Для чего он там находился?
   Он видел, как вздымается грудь солдата, подыскивающего слова.
   -- Я писал.
   -- Что писал?
   Снова солдат смерил его взглядом сверху вниз. Офицер слышал его тяжелое дыхание. В голубых глазах заиграла улыбка. Солдат откашлялся, напрягая пересохшее горло, но ничего не мог вымолвить. Внезапно улыбка, как пламя, озарила лицо офицера, тяжелый удар пришелся денщику в бедро. Парень отступил на шаг в сторону. Лицо его с черными, вперившимися в пространство глазами помертвело.
   -- Ну?-- произнес офицер.
   Во рту денщика совсем пересохло; ворочая языком, он словно водил по жесткой оберточной бумаге. Он снова прокашлялся. Офицер занес ногу. Слуга замер.
   -- Да так, стихи, господин капитан,-- раздался скрипучий, неузнаваемый звук его голоса.
   -- Стихи? Какие стихи?-- спросил капитан с болезненной улыбкой.
   Снова последовало покашливание. Внезапно сердце капитана налилось тяжестью, он стоял смертельно усталый.
   -- Для моей девушки, господин капитан,-- услышал он сухой, нечеловеческий звук.
   -- А!-- сказал тот и отвернулся.-- Убери со стола.
   -- Цык!-- раздалось из горла солдата и снова:-- Цык!-- И нечленораздельно:-- Слушаюсь, господин капитан.
   Тяжело ступая, молодой солдат удалился -- он будто постарел.
   Оставшись один, офицер зажал себя намертво, лишь бы только ни о чем не думать. Инстинкт подсказывал ему, что думать нельзя. В глубине души страсть его была удовлетворена, и он все еще ощущал ее сильное воздействие. Затем последовала обратная реакция, что-то внутри у него страшно надломилось, это была настоящая мука. Час простоял он не шелохнувшись, в сумятице ощущений, но сознание его, скованное волею, дремало, оберегая неведение разума. Так он сдерживал себя до тех пор, пока не миновал момент самого сильного напряжения; тогда он принялся пить, напился допьяна и заснул, не помня уже ничего. Проснувшись поутру, он был потрясен до глубины души. Но он отогнал от себя сознание содеянного. Не позволил собственному разуму осмыслить его, подавив его вместе с инстинктом, и потому тот сознательный человек, что был в нем, не имел к происшедшему никакого отношения. Он всего лишь чувствовал себя как после тяжелой попойки, просто слабым, само же происшествие вырисовывалось весьма смутно, и он не намеревался к нему возвращаться. О своей опьяняющей страсти он с успехом отказывался вспоминать. И когда появился денщик, неся кофе, офицер обрел тот же облик, что и накануне утром. Он перечеркивал события вчерашней ночи -- отрицал, что они когда-либо происходили,-- и это ему удавалось. Ничего подобного он -- он сам, сам по себе -- не делал. Что бы там ни было, виноват во всем глупый, непослушный слуга.
   Денщик же весь вечер проходил как очумелый. Он выпил пива, потому что внутри у него все пересохло, но немного -- алкоголь приводил его в чувство, а этого он не мог вынести. Он отупел, словно тот нормальный человек, что был в нем, был на девять десятых парализован. Он слонялся, изнемогая от боли. И все же, когда он думал о пинках, ему становилось дурно, и потом, когда он у себя в комнате думал об угрозе новых побоев, сердце его вновь обливалось жаром и замирало, он тяжело дышал, вспоминая те, что уже получил. У него вырвали: "Для моей девушки". Он чувствовал себя" настолько разбитым, что ему даже не хотелось плакать. Его рот слегка приоткрылся, как у идиота.
   Он был опустошен, изможден. Принявшись вновь за работу, он еле двигался, мучительно, медленно, неуклюже, вслепую орудовал шваброй и щетками, а когда садился, чувствовал, что ему трудно собрать силы и подняться снова. Руки, ноги, челюсть были какие-то безжизненные, словно ватные. И он неимоверно устал. Наконец он улегся в постель и, безжизненный, ослабевший, заснул, погрузившись в сон, скорее напоминавший забытье, нежели сон; глухую ночь забытья пронзали время от времени вспышки боли.
   Наутро начинались маневры. Но проснулся он даже еще до сигнала горна. От мучительной боли в груди, от сухости в горле, от ужасного, неизбывного ощущения несчастья он пробудился тотчас же, как открыл глаза, и они тотчас же исполнились безотрадности. И, не думая, он знал, что произошло. И знал, что опять настал день и что он должен приступать к своим обязанностям. Из комнаты улетучивались последние остатки темноты. Ему придется привести в движение свое безжизненное тело и уже не прекращать усилий. Он был так молод, встретил еще так мало испытаний, и поэтому сейчас растерялся. Ему хотелось лишь, чтобы продолжалась ночь и он мог бы неподвижно лежать под покровом темноты. И все же ничто не остановит наступления дня, ничто не спасет его от необходимости встать, и оседлать лошадь капитана, и сварить капитану кофе. Это предстояло ему, это было неотвратимо. И все же, думал он, это невозможно. Ведь он не оставит его в покое. Надо идти и нести капитану кофе. Он был слишком ошеломлен, чтобы это понять. Знал лишь, что это неотвратимо -- неотвратимо, как бы долго он ни лежал неподвижно.
   Наконец, поднатужившись, ибо казалось, он превратился в безжизненную массу, он поднялся. Но каждое движение ему приходилось выжимать из себя усилием воли. Он был разбит, ошарашен, беспомощен. Боль была так остра, что он схватился за кровать. Взглянув на свои ляжки, он увидел на смуглой коже темные синяки, он знал, что если нажмет на один из них пальцем, то потеряет сознание. Но терять сознание он не хотел -- не хотел, чтобы кто-то узнал. Никто никогда не должен узнать об этом. Это все между ним и капитаном. Теперь на свете существуют лишь два человека -- он и капитан.
   Медленно, с минимальной затратой движений, он оделся и заставил себя пойти. Все расплывалось, кроме того, что он в данный миг держал в руках. Но с работой ему удалось справиться. Сама боль пробуждала притупившиеся чувства. Но оставалось худшее. Он взял поднос и направился в комнату капитана. Офицер сидел за столом бледный и хмурый. Когда денщик отдавал ему честь, ему почудилось, что самого его больше не существует. Какое-то мгновение он стоял неподвижно, смирившись с собственным исчезновением, потом собрался, будто очнувшись, и тут уже капитан начал расплываться, превращаясь в нечто нереальное. Сердце солдата заколотилось сильнее. Чтобы самому остаться в живых, он ухватился за эту ситуацию: капитана не существует. Но, увидев, как дрожит рука офицера, поднимая чашку, почувствовал, что все рушится. Он удалился с ощущением, будто рассыпается, распадается он сам. Когда капитан, восседая на лошади, отдавал приказания, а он с винтовкой и вещмешком стоял, изнемогая от боли, ему показалось, что надо закрыть глаза. И долгий, мучительный марш с пересохшей глоткой вызывал у него только одно-единственное дурманящее желание: спастись.
   II
   Он начал привыкать даже к пересохшей глотке. Зато сияние снежных вершин на небосводе, бежавшая с ледников светло-зеленая речка, которая извивалась внизу, в долине, среди светлых отмелей, казались почти сверхъестественными. Но он сходил с ума от жары и жажды. Не жалуясь, ковылял он вперед. Говорить не хотелось -- ни с кем. Над рекой, словно брызги пены или снежинки, кружились две чайки. Разносился одуряющий запах напоенной солнцем зеленой ржи. Марш продолжался, однообразный, словно дурной сон.
   Около следующей фермы, широкого, приземистого строения неподалеку от тракта, были выставлены чаны с водой. Солдаты пили, столпившись вокруг них. Они поднимали каски, от их влажных волос поднимался пар. Капитан наблюдал, сидя на лошади. Ему было необходимо видеть денщика. Каска бросала густую тень на его светлые, неистовые глаза, но рот, усы, подбородок были отчетливо видны, освещенные солнцем. Денщику приходилось двигаться в присутствии высокой фигуры всадника. Он не то чтобы боялся или страшился, а словно был выпотрошен, опустошен внутри, как пустая скорлупа. Ему казалось, что он ничто, тень, скользящая в солнечном свете. И как ни изнывал от жажды, он почти не мог пить, ощущая поблизости капитана. Даже каску он не пожелал снять, чтобы вытереть влажные волосы. Ему хотелось лишь остаться в тени и чтобы ничто не пробуждало его сознания. Вздрогнув, он увидел, как легкая пятка офицера вонзилась в бок лошади, капитан умчался резвым галопом; и теперь солдат мог вновь погрузиться в небытие.
   Ничто, однако, в это жаркое, ясное утро не могло вернуть ему то пространство, в котором он мог бы существовать. Среди всей этой суеты он казался себе какой-то пустотой, тогда как капитан держался еще горделивее, еще заносчивее. Горячая волна пробежала по телу молодого слуги. Капитан преисполнился жизни, сам же он бесплотен, как тень. Опять по его телу пробежала волна, погружая его в оцепенение. Но сердце забилось чуть увереннее.