Страница:
Цель командировки: Чтение лекций в Остарковском Отделе Нар. Образа.
Срок по 1 Августа 1921 г.
- Это что же? - спросил красноармеец, а другой краснооармеец ударил винтовкой о пол вагона и сказал: - Да!
- Лекции,- ответил молодой человек...
- Зачем лекции? - спросил красноармеец.
- Читать.
- Зачем читать?
- Чтобы слушали.
Проверка, озадаченная, недоверчиво молчала...
- И вот здесь такое же удостоверение, - быстро заговорил молодой человек, - у этой девицы, и вон у того товарища, и у этого. Все одинаково. И все в Остарков - читать лекции. Подозрительно, а? А ну, арестуйте нас! Ха-ха-ха!
- Ы-гы-гы, - неизвестно почему подхватил сидящий напротив китаец. Ы-гы-гы.
- Сомневаетесь? - продолжал неугомонный молодой человек. - И имеете полное основание. Помилуйте, шесть человек, и все в один город читать лекции! Уж не ради ли спекуля-ции или контрреволюции едут они, а? А вот бумаги в порядке, и ничего с нами сделать не можете. Да!
- Ваше отношение к воинской повинности? - хмуро перебил красноармеец.
- Сделайте одолжение. Пожалуйте. Освобожден, как профессор.
- По болезни, значит?
- Именно. У меня грыжа. Не угодно-ли удостовериться, осмотреть меня?..
- Ы-гы-гы, - засмеялся китаец.
- Идем, Гриха, - сказал красноармеец. - В порядке.
- А бумаги-то у меня, может, поддельные и грыжа поддельная! Товарищи!
Но товарищи уже отошли.
- Не наступите мне на лицо, - вежливо просил их с земли голос, а сверху, с лавки, чья-то нога вежливо гладила Гриху по голове.
Поезд полз.
- Анатолий Петрович, - говорила молодому человеку девица. - Вы нас погубите. Разве можно так?
- Чем же погублю? - возмущался молодой человек, - чем, драгоценная моя? А если бумаги в порядке? Вот, к примеру, милостивый государь, - молодой человек обратился к китайцу, китаец заыгыгал, вот, к примеру, разве мы читать лекции едем? - чушь. Едем мы отдыхать в деревню. В Дом Отдыха работников-де науки и искусства. Посланы из Петербурга, бумаги, подписи, печати, а между прочим разве мы наука и искусство? - Шваль! Ну, предпо-ложим, я, действительно художник, еду зарисовывать крестьянские типы и продукты. Хорошо. А вот эта девица - познакомьтесь, подалуйста - зубных дел еврейка. Или сосед ее - делопроиз-водитель ученого учреждения... Работники на ниве народной науки и искусства. Хо-хо.
- Анатолий Петрович, - молила девица. - Вы нас погубите. Нас арестуют.
- А по какому праву, драгоценная моя? А если бумаги в порядке? Нет, позвольте, - и молодой человек снова насел на китайца, - вот вы, красавец, ведь тоже по командировке едете, не так ли? А командировка-то подложная, ведь вы, сладость моя, настоящий рассадник заразы. - Смотрите, сделайте одолжение, - вошь! - молодой человек залез китайцу за шиворот и победо-носно вытащил вошь:
- Сыпной тиф, с ручательством.
Народ шарахнулся от китайца.
- Ы-гы-гы, - радостно закричал тот.
- Господи, - причитала старушка. - И что это машина-то ползет, что пешая
блоха.
- Вы подумайте, - рассказывал человек, которому наступили на лицо. - Вы подумайте. Сказали ей, болезной, примету. Ежели, говорят, брюхо чешется, так значит, вне сомнений масло подешевеет. Так она себе напустила на брюхо клопов, и чешет, и чешет...
Поезд полз.
ВЕРНАЯ ЖЕНА
1
Милая моя! Пишу Вам, чтобы рассказать, до чего может дойти преданность женщины. Вы видели Сергея? Нет? Это совсем новый Сергей. Дорогая моя! Как я люблю его. Ну, хорошо, ну, конечно, он моложе меня, но всего на два года. Вы ведь знаете: я никогда не скрываю своих лет. Так вот мой Серж заболел корью. Милый, чудный мальчик! Другая женщина так бы и бросила его, сразу, но я нет, я верна ему. А жить ведь чем-нибудь надо. Другая женщина... - ну Вы понимаете, но я - чтоб изменила Сержу! Правда, хозяин "Казино" тут в нашем доме помогает мне, а даром, знаете, ничего не дается, но ведь этого не хватает. И вот я, при моем воспитании, при моем трэне, я пустилась в "les affaires", стала - fi!- спекулянткой. Оделась я попроще. Старень-кий каракулевый сак, муфта скунсовая. Вы еще не видели ее, моя милая, это обновочка, мне ее подарил на прошлой неделе один финн, интересный мужчина. Так вот я пошла на рынок, au marche. Иду себе, оглядываюсь и вдруг вижу: стоит, - как это говорится по русски? - шлюха и продает золотые часы, сто миллионов. А я в золоте так, немножечко, понимаю - в Варшаве приходилось. Я и вижу: такие часы пятьсот миллионов стоят. Бог мой, моя дорогая! Если-б Вы видели, как сложена эта баба. С'est! Extraordinaire. Ноги, как бочки, одета по стариннейшей моде, двадцать лет назад такие платья носили, у меня самой тогда было, желтенькое, очень хорошенькое платьице...
Одним словом, пока я на эту бабу смотрела, подходит к ней матрос, un matelot, очень хорошенький, волосы, знаете, русые, рост приятный... Одним словом, пока я на него глядела и любовалась, он часы сторговал. И уж совсем - было купил, да я спохватилась: "Pardon, monsieur", - говорю: "я раньше".
Он и так, и этак, даже что-то насчет моей покойной мамы сказал, но я часы купила.
Только, как отошла, да начала часы рассматривать, смотрю - пробы-то нет! Я назад - бабы и след простыл, исчезла, comme un eclair. А ведь это были наши последние деньги, и Серж боль-ной лежит. Милая моя! Что же делать теперь? Я боюсь ему сказать, а он, бедный, голодненький. Правда, я сегодня вечером зайду к одному комиссару, но ведь ста миллионов жалко. Прощайте, моя добрая.
2
Дорогая моя! Какие новости! Удивительные! Все об этих часах. Это при моем воспитании, при моем трэне! Встала я назавтра чуть свет и пошла опять на рынок. Иду себе, и вдруг, вижу, другая баба тоже часы продает. Подхожу, а сбоку опять un jeune homme, только не матрос - тот был хорошенький, волосы, знаете, русые, рост приятный, а этот просто un crapaud. Я хочу часы рассмореть, а он перебивает, торгует.
- Excusez moi - говорю: - но идемте в милицию.
- Это по какому - такому праву? - кричит ce crapaud, а женщина в слезы:
- Я, - говорит: - только десять миллионов получаю, а все он.
И плачет и плачет. А уродец кричит:
- Канай! Хряй! Сгорели!
- Простите, - говорю: - Вы беззащитную женщину обманули. Вы гайменник. Вы меня не обмачивайте, sacrebleu!
Он так рот и разинул.
- Как, - говорит: - вы по банковски знаете?
- Parfaitement, елки зеленые, говорю: - сцыкали вас, так и сидите спокойно. А не то в хай поведу, parole d'honneur!
А надо вам сказать, что я эту музыку ce langage, знаю - un tout petit peu, так приходилось в Вологде. А mon crapaud испугался, трясется.
- Мы вас, говорит: - наверно, на веснухах объегорили.
- То-то, - говорю и показываю ему часы.
А он:
- Это не наши, это Петрухи.
- Все равно мне - говорю: - а только будьте любезны, гоните мне мои бабки, сто миллионов. Зовите вашего казака Петруху, а не то каплюжников крикну.
А он трясется.
- Сейчас, - говорит: - маруха!...
- Это я-то маруха! Quel argot, милая моя! Это при моем-то воспитании! А все из-за любви, из-за маленького, беленького Сержа.
Прощайте, пока, дорогая. Уже ночь, а Серж во сне стонет, бедненький мой.
3
Ma chere! Вы мне писали, что с замиранием сердца ждете продолжения моей истории. С величайшим удовольствием исполняю Вашу просьбу. Прошло минут пять, я с бабой стою, - приходит их главный казак. Шейка у него открытая, ногти, правда, грязные, но, знаете ли, c'est tres romantique. Посмотрел на часы.
- Точно, - говорит: - мои струканцы. Мы вас ограндили. Только денег у меня нет. А вот дайте мне эти веснухи, я их сейчас тут продам, и бабки вам в зубы.
- Дудки, говорю: - я хоть и женщина, а за нос не проведете.
- Ну, хорошо - говорит: - идем в каппу, а ребята мои пока порыщут, наберут.
- В трактир, так в трактир, - говорю.
Зашли мы тут dans un cabaret, - "Сан-Франциско" называется.
Ну что ж Вам, моя хорошая, дальше рассказывать? Напоил меня матрос на славу, хороше-нький мальчик, - волосы, знаете, русые, шейка открытая, - этак ближе присел, m'embrasse, у меня голова кружится. А тут, на горе деньги принесли.
- Клевая ты, баба, - говорит - только денег не получишь.
- Как так?
- Очень просто. Мы разве тебе струканцы за золотые выдавали? Ни-ни. Сама купляла, а насчет пробы ни пол-слова не было.
Я-то хотя и пьяна была, но сообразить - сообразила.
- А я на рынке разглашу, что веснухи твои поддельные, и никто не станет покупать.
- От, валдайская звезда - говорит: - ну, и баба! Получай свои деньги. А не хочешь ли к нам в хоровод поступать? Нам такую стреляную как-раз нужно. И рассказал мне, моя дорогая, что у него целая шайка, une troupe, на всех рынках, зовутся пушкари. Две пары в день спускают, а на третьей садятся. Тогда деньги назад отдают, чтоб огласки не было. Ils sont, в общем, des gentil-hommes, моя милая.
И что ж вы думаете? Я еще с неделю промучилась. Назавтра обошла я все другие рынки и всюду этих пушкарей с часами ловила, чтоб деньги заработать. По сто миллионов откупались. Сколько страданий я перенесла! И это при моем воспитании... А все из-за моего милого, хорошего Сержика. Только, знаете, я теперь с этим негодяем, avec ce petit faquin, больше не живу. Я теперь с тем казаком ихним... Оказалось, вовсе он не матрос... Очень интересный мужчина, un vrai gentil-homme. Я очень, очень люблю его.
Прощайте, дорогая моя.
ПАТРИОТ
Заграница!
Езжайте сами в эту заграницу. Я туда больше не ходок.
Уж не говорю там об угнетенном пролетариате и капиталистических акулах! Это пусть умные люди решают. Мое дело маленькое.
Мое дело - автоматы, холера им в бок! Я негодую, товарищи. Так вот.
Приезжаю я в Берлин. Вокзал. Шлезишер Бангоф называется - тоже названье! Чистенько, не спорю. Плевать нельзя. А в общем - чепуха.
Нет, думаю, посмотрю-ка я на культуру. В уборную пойду. Ежели уборная в порядке - так значит, действительно, заграница. У нас в России все кверху дном поставь, всех голоштанников профессорами сделай, а вокзальные уборные грязными останутся. Ничего тут не поделаешь!
Вошел я в мужскую и - обомлел. Блестит, как золото. М-да, это вам не Россия.
Сел. Восхитительно. Ноги твои на педали положены, с боков тебя рычаги какие-то хитрые поддерживают, сиди - не хочу!
Ну, посидел, сколько надо. И вот тут-то и приключилось со мной нечто таинственное.
Хочу встать - не могу. Что за дьявольщина... Рванулся раз-другой никуда. Держат меня рычаги, а ноги к педалям точно приклеелись. Похолодел я тут, товарищи...
Вдруг, смотрю на стене - ящик металлический. Написано - автомат; десять пфеннигов опустишь - сойдешь.
А десять пфеннигов монета мерзопакостнейшая, пять копеек, на наши считая. Ну слава тебе!..
Полез я за кошельком...
И ведь нужно было случиться такой беде. Нет у меня серебряного десятипфеннига. Вот, пожалуйста, 15 и 20 и 50 и целая марка - наш полтинник значит. Не лезут подлецы в автомат.
Ну, нашел в кошельке бумажную марку, сую. Влезть то влезла, хотя в ней и 100 пфеннигов. Результат никакой, не работает автомат да и все. Сообразил я, что надо монету, а не бумажку. Пробую назад марку вытащить, а она так засела, что и достать силы нет.
Упало во мне сердце, товарищи... Погибаю я, русский молодчик, на чужой стороне во цвете лет. Да и где - в ноль-ноле. Подал голос - ни ответа тебе, ни привета.
Стал я в отчаяньи автомат разглядывать. Вижу - кнопка; на кнопке написано: "если нет результата, нажмите и получите назад деньги". Ага! Так-то лучше. Нажал. Глянь - десять пфен-нигов лезут - пожалуйте! Сунул я их в дырку, и думаю - ну, теперь-то - спасен! А марка моя бумажная засела там пробкой - не пускает монету. Ни тпру, ни ну!
Повздыхал я, повздыхал и от нечего делать нажимаю опять. Вот так штука - еще десять пфеннигов! Нажимаю дальше - посыпались серебренники, только лови. Испортилась, видно, машина. Обезумел я тут совсем. Кошель полный набрал, карманы набил, в шапку насыпал, а монеты все прыгают. Вижу я - большой миллион зашибу. Возликовал. Детки сыты, жене - гостинец, рояль купим, пиво каждый день...
Сижу я этак, окруженный богатствами и - веселюсь. А встать не могу. Вот, думаю, свинячее положение. Денег уйма - а толку нет.
И заревел я во всю свою мочь.
В дверь стучатся. "Это что ж вы тут", - говорят - "беспорядок наводите и честных немцев в уборную не пускаете"? - "Это я-то не пускаю?" - кричу я. - Да это меня не пускают.
Слышу дальше: "Дверь открыть мы не можем, покуда автомат не подействует, такое уж устройство. А вот мы вам под дверью десять пфеннигов просунем" - "Кой прах!" - говорю, "не берет их машина, испортилась". - "Ах так?" - говорят. - "Ну, придется нам на ваш счет звать пожарную часть".
Еще этого не было! Изловчился я тут, из сапог ноги вынул, платье снял, пусть педали и рычаги ими подавятся. Стал свободен как будто. Хочу встать, да не тут-то было. Стульчак в тело влип - ни-ни, не отпускает. Оскорбительно сделалось мне. Был я парень довольно могуществен-ный, понатужился - р-раз! Сорвал кресло с земли. Вышиб дверь - и в чем мать родила - в буфет 1-го класса; а сзади на оборотной стороне тела, извините меня, стульчак мотается. М-да!
Ну, чего там еще: первым делом - в полицию; потом штрафы всякие, а потом меня выслали срочным порядком по месту жительства.
И полюбил я с той поры наши вокзальные уборные шибко. И чем грязнее, тем лучше.
А ежели вижу где автомат, - обхожу.
Заграница, пропади она пропадом!
СТАТЬИ
ПОЧЕМУ МЫ СЕРАПИОНОВЫ БРАТЬЯ
1
"Серапионовы Братья" - роман Гофмана. Значит, мы пишем под Гофмана, значит, мы - школа Гофмана.
Этот вывод делает всякий, услышавший о нас. И он же, прочитав наш сборник или отдельные рассказы братьев, недоумеваег: "Что у них от Гофмана? Ведь, вообще, единой школы, единого направления нет у них. Каждый пишет по-своему".
Да, это так. Мы не школа, не направление, не студия подражания Гофману.
И поэтому-то мы назвались Серапионовыми Братьями. Лотар издевается над Отмаром: "Не постановить ли нам, о чем можно и о чем нельзя будет говорить? Не заставить ли каждого расска-зать непременно три острых анекдота или определить неизменный салат из сардинок для ужина? Этим мы погрузимся в такое море филистерства, какое может процветать только в клубах. Неуже-ли ты не понимаешь, что всякое определенное условие влечет за собою принуждение и скуку, в которых тонет удовольствие?.."
Мы назвались Серапионовыми Братьями, потому что не хотим принуждения и скуки, не хотим, чтобы все писали одинаково, хотя бы и в подражание Гофману.
У каждого из нас свое лицо и свои литературные вкусы, у каждого из нас можно найти следы самых различных литературных влияний. "У каждого свой барабан" - сказал Никитин на первом нашем собрании.
Но ведь и Гофманские шесть братьев не близнецы, не солдатская шеренга по росту. Силь-вестр - тихий и скромный, молчаливый, а Винцент - бешеный, неудержимый, непостоянный, шипучий. Лотар - упрямый ворчун, брюзга, спорщик, и Киприан - задумчивый мистик. Отмар - злой насмешник, и, наконец, Теодор хозяин, нежный отец и друг своих братьев, неслышно руководящий этим диким кружком, зажигающий и тушащий споры.
А споров так много. Шесть Серапионовых Братьев тоже не школа и не направление. Они нападают друг на друга, вечно несогласны друг с другом, и поэтому мы назвались Серапионовыми Братьями.
В феврале 1921 года, в период величайших регламентаций, регистрации и казарменного упорядочения, когда всем был дан один железный и скучный устав, мы решили собираться без уставов и председателей, без выборов и голосований. Вместе с Теодором, Отмаром и Киприаном мы верили, что "характер будущих собраний обрисуется сам собой, и дали обет быть верными до конца уставу пустынника Серапиона".
2
А устав этот, вот он.
Граф П* объявил себя пустынником Серапионом, тем самым, что жил при императоре Деции. Он ушел в лес, там выстроил себе хижину вдали от изумленного света. Но он не был одинок. Вчера его посетил Ариосто, сегодня он беседовал с Данте. Так прожил безумный поэт до глубокой старости, смеясь над умными людьми, которые пытались убедить его, что он граф П*. Он верил своим виденьям... Нет, не так говорю я: для него они были не виденьями, а истиной.
Мы верим в реальность своих вымышленных героев и вымышленных событий. Жил Гофман, человек, жил и Щелкунчик, кукла, жил своей особой, но также настоящей жизнью.
Это не ново. Какой самый захудалый, самый низколобый публицист не писал о живой литературе, о реальности произведений искусства?
Что ж! Мы не выступаем с новыми лозунгами, не публикуем манифестов и программ. Но для нас старая истина имеет великий практический смысл, непонятый или забытый, особенно у нас, в России.
Мы считаем, что русская литература наших дней удивительно чинна, чопорна, однообразна. Нам разрешается писать рассказы, романы и нудные драмы, - в старом ли, в новом ли стиле, - но непременно бытовые и непременно на современные темы. Авантюрный роман есть явление вредное; классическая и романтическая трагедия - архаизм или стилизация; бульварная повесть безнравственна. Поэтому: Александр Дюма (отец) - макулатура; Гофман и Стивенсон - писатели для детей. А мы полагаем, что наш гениальный патрон, творец невероятного и неправдо-подобного, равен Толстому и Бальзаку; что Стивенсон, автор разбойничьих романов, - великий писатель; и что Дюма классик, подобно Достоевскому.
Это не значит, что мы признаем только Гофмана, только Стивенсона. Почти все наши братья как раз бытовики. Но они знают, что и другое возможно. Произведение может отражать эпоху, но может и не отражать, от этого оно хуже не станет. И вот Всев. Иванов, твердый бытовик, описы-вающий революционную, тяжелую и кровавую деревню, признает Каверина, автора бестолковых романтических новелл. А моя ультра-романтическая трагедия уживается с благородной, старин-ной лирикой Федина.
Потому что мы требуем одного: произведение должно быть органичным, реальным, жить своей особой жизнью.
Своей особой жизнью. Не быть копией с натуры, а жить наравне с природой. Мы говорим: Щелкунчик Гофмана ближе к Челкашу Горького, чем этот литературный босяк к босяку живому. Потому что и Щелкунчик и Челкаш выдуманы, созданы художником, только разные перья рисовали их.
3
И еще один великий практический смысл открывает нам устав пустынника Серапиона.
Мы собрались в дни революционного, в дни мощного политическою напряжения "Кто не с нами, тот против нас! - говорили нам справа и слева. С кем же вы, Серапионовы Братья? С коммунистами или против коммунистов? За революцию или против революции?".
С кем же мы, Ссрапионовы Братья?
Мы с пустынником Серапионом.
Значит, ни с кем? Значит - болото? Значит - стетствующая интеллигенция? Без идеологии, без убеждений, наша хата с краю?...
Нет.
У каждого из нас есть идеология, есть политические убеждения, каждый хату свою в свой цвет красит. Так в жизни. И так в рассказах, повестях, драмах. Мы же вместе, мы - братство - требуем одного: чтобы голос не был фальшив. Чтоб мы верили в реальность произведения, какого бы цвета оно ни было.
Слишком долго и мучительно правила русской литературой общественность. Пора сказать, что некоммутический рассказ может быть бездарным, но может быть и гениальным. И нам все равно, с кем был Блок-п о э т, автор "Двенадцати", Бунин-п и с а т е л ь, автор "Господина из Сан-Франциско".
Это азбучные истины, но каждый день убеждает нас в том, что это надо говорить снова и снова. С кем же мы, Серапионовы Братья? Мы с пустынником Серапионом. Мы верим, что лите-ратурные химеры особая реальность, и мы не хотим утилитаризма. Мы пишем не для пропаганды. Искусство реально, как сама жизнь. И как сама жизнь, оно без цели и без смысла: существует, потому что не может не существать.
4
Братья!
К вам мое последнее слово.
Есть еще нечто, что объединяет нас, чего не докажешь и не объяснишь, наша братская любовь.
Мы не сочлены одного клуба, не коллеги, не товарищи, а
Б р а т ь я!
Каждый из нас дорог другому, как писатель и как человек. В великое время, в великом городе мы нашли друг друга, авантюристы, интеллигенты и просто люди, - как находят друг друга братья. Кровь моя говорила мне: "Вот твой брат!" И кровь твоя говорила тебе: "Вот твой брат!" И нет той силы в мире, которая разрушит единство крови, разорвет союз родных братьев.
И теперь, когда фанатики-политиканы и подслеповатые критики справа и слева разжигают в нас рознь, бьют в наши идеологические расхождения и кричат: "Разойдитесь по партиям!" - мы не ответим им. Потому что один брат может молиться Богу, а другой Дьяволу, но братьями они останутся. И никому в мире не разорвать единства крови родных братьев.
Мы не товарищи, а
Братья!
ОБ ИДЕОЛОГИИ И ПУБЛИЦИСТИКЕ
1
В моей статье "Почему мы Серапионовы Братья" ("Литер. Зап.", №3) было очень мало (а может быть, и совсем не было) "новых истин, открывающих горизонты". А между тем она вызвала многочисленные ответы.
"Писатель должен иметь идеологию", - вот общее возражение всех моих критиков на... не на мою статью! Я русским языком, достаточно ясно, сказал:
"У каждого из нас есть своя идеология, свои убеждения, каждый свою хату в свой цвет красит. Так в жизни. И так в рассказах, повестях, пьесах".
Почему же критики не захотели прочесть этой строки? Потому что дальше следовало:
"Мы же вместе, мы - братство, требуем одного: чтобы голос не был фальшив. Чтоб мы верили в реальность произведения, какого бы цвета оно ни было".
А вот товарищ Вал. Полянский, цитируя эти самые строки, "констатирует, что идеология братьев пустая, какая-то мешанина невообразимая, из той категории, которая свойственна мелкой буржуазии". ("Московский понедельник" от 28 августа) .
А ведь я только сказал, что у каждого из нас индивидуальная идеология, ни слова не обмолвясь, какая она именно. Но этого достаточно, индивидуалъная идеология недопустима, - это мешанина (!?) . Все дело в том, что официальная критика сама не знает, чего она хочет А хочет она не идеологии вообще, а идеологии строго определенной, партийной!
2
Я не эстетствующий сноб, не сторонник "искусства для искусства" в грубом смысле этого слова. Следовательно, не враг идеологии. Но официальная критика утверждает - нет, боится прямо утверждать, но это ясно из каждой ее статьи, что идеология в искусстве все. С этим я никогда не соглашусь. Идеология - один из элементов произведения искусства. Чем больше элементов, тем лучше. И если в романе органически развиты цельные и оригинальные убеждения, политические, философские или религиозные, я такой роман приветствую. Но не следует забы-вать, что роман без точного и ясного "миросозерцания" может быть прекрасным, роман же на одной только голой идеологии невыносим.
Дальше. Идеолотия нынче требуется ясная и прямолинейная, без всяких этаких подозри-тельных уклонений. Чтоб миросозерцание лежало на ладони.
Правда, существует организация писателей, явно противоречащая моим словам. На эту организацию нам все время указывают: учитесь! "Есть литературная группа,- пишет товарищ Полянский, - ... хорошо знающая, с кем она и чего она хочет. Это Ассоциация пролетарских писателей. За нее сама жизнь. И к ней, ближе к ней встаньте, Серапионовы Братья!"
К сожалению, товарищ Полянский, я (думаю, что и другие братья) ближе к ней становиться не намерен. Действительно, пролеткультцы хорошо знают, с кем они и чего они хотят. Но от этого хорошими писателями упорно не становятся. Наоборот, подлинные таланты среди них, как, напри-мер, товарищ Казин и товарищ Александровский, смогли найти свой голос, только очистившись от голой и откровенной идеологии. Из их теперешней лирики гораздо труднее сделать политичес-кий фельетон, но их идеология куда более оригинальна и, главное, революционна, красна, чем "космическая" поэзия, где все понятно, просто, где есть прекрасные темы и плохие подражатель-ные стихи.
Искусство - не публицистика! У искусства свои законы.
3
Хочу задать вопрос, давно меня интересовавший. Вот существуют прекрасные рассказы Киплинга (для примера беру). Они сплошь с начала до конца - пронизаны проповедью импе-риализма, восхваляют власть Англии над угнетенными индусами. Что мне делать с этими рассказами? Товарищ Коган советует бороться с ними. Согласен. Буду разоблачать их идеологию в глазах тех, кто уже читал Киплинга. Но давать ли эти книги начинающим, детям хотя бы? Они вредны. Сжечь их? - Но этим я лишу детей высокою наслаждения. Что же важнее в произведении искусства: политическое воздействие на массы или эстетическая ценность?
В той же "Красной газете" рядом с заметкой товарища Когана я нахожу ответ: статья глав-нейшего марксистского критика товарища Фриче о Шекспире. Да, Шекспир, "бесспорно - поэт интересный, и яркий, и ценный" (спасибо и за это!), но он представитель "барской поэзии", певец "королей и господ", он к плебсу относится презрительно. И товарищ Фриче задает вопрос: нужен ли Шекспир?
Наконец, договорились. Конечно, Шекспир не нужен Он вреден и опасен. Не нужен и Гомер, воспевающий аристократов-вождей, и Данте - мистик и сторонник императорской власти. Нельзя ставить "Тартюф" Мольера, потому что король изображен там благодетелем. Искусство нужно только как орудие воздействия на общество, только такое искусство.
И это верно. Так и должно казаться великим людям революции, великим практикам. Почему же Фриче в последнюю минуту не решился открыто сказать, что Шекспира нельзя ставить, хотя вся его статья ясно говорила об этом.
Писаревщина царит в нашей критике. И это, повторяю, верно. Так должно быть во время революции, когда все в действии. Но Писарев тем и замечателен, что он открыто и дерзко провоз-гласил этот лозунг. Зачем же теперешние его ученики драпируются в тогу уважения красотам искусства, хотя искусство нужно политикам только публицистическое?
А вот зачем. Искусство настоящее непобедимо. В своей статье я осмелился сказать "кощунственные" слова, за которые был обвинен в мистицизме и за которые товарищ Полянский пристыдил меня. Вот они: "Искусство без цели и без смысла. Существует, потому что не может не существовать". У искусства нет конечной цели, затем что цель эту имеет только то, что создано, что имеет начало, а в это я не верю, именно потому, что я не мистик. Искусство для политиков бессмысленно и бесцельно. Надо иметь мужество сознаться в этом. Но в то же время оно непобе-димо: "существует потому, что не может не существовать". Мои критики знают это, вернее, чувствуют. И поэтому боятся открытой писаревщины.
Срок по 1 Августа 1921 г.
- Это что же? - спросил красноармеец, а другой краснооармеец ударил винтовкой о пол вагона и сказал: - Да!
- Лекции,- ответил молодой человек...
- Зачем лекции? - спросил красноармеец.
- Читать.
- Зачем читать?
- Чтобы слушали.
Проверка, озадаченная, недоверчиво молчала...
- И вот здесь такое же удостоверение, - быстро заговорил молодой человек, - у этой девицы, и вон у того товарища, и у этого. Все одинаково. И все в Остарков - читать лекции. Подозрительно, а? А ну, арестуйте нас! Ха-ха-ха!
- Ы-гы-гы, - неизвестно почему подхватил сидящий напротив китаец. Ы-гы-гы.
- Сомневаетесь? - продолжал неугомонный молодой человек. - И имеете полное основание. Помилуйте, шесть человек, и все в один город читать лекции! Уж не ради ли спекуля-ции или контрреволюции едут они, а? А вот бумаги в порядке, и ничего с нами сделать не можете. Да!
- Ваше отношение к воинской повинности? - хмуро перебил красноармеец.
- Сделайте одолжение. Пожалуйте. Освобожден, как профессор.
- По болезни, значит?
- Именно. У меня грыжа. Не угодно-ли удостовериться, осмотреть меня?..
- Ы-гы-гы, - засмеялся китаец.
- Идем, Гриха, - сказал красноармеец. - В порядке.
- А бумаги-то у меня, может, поддельные и грыжа поддельная! Товарищи!
Но товарищи уже отошли.
- Не наступите мне на лицо, - вежливо просил их с земли голос, а сверху, с лавки, чья-то нога вежливо гладила Гриху по голове.
Поезд полз.
- Анатолий Петрович, - говорила молодому человеку девица. - Вы нас погубите. Разве можно так?
- Чем же погублю? - возмущался молодой человек, - чем, драгоценная моя? А если бумаги в порядке? Вот, к примеру, милостивый государь, - молодой человек обратился к китайцу, китаец заыгыгал, вот, к примеру, разве мы читать лекции едем? - чушь. Едем мы отдыхать в деревню. В Дом Отдыха работников-де науки и искусства. Посланы из Петербурга, бумаги, подписи, печати, а между прочим разве мы наука и искусство? - Шваль! Ну, предпо-ложим, я, действительно художник, еду зарисовывать крестьянские типы и продукты. Хорошо. А вот эта девица - познакомьтесь, подалуйста - зубных дел еврейка. Или сосед ее - делопроиз-водитель ученого учреждения... Работники на ниве народной науки и искусства. Хо-хо.
- Анатолий Петрович, - молила девица. - Вы нас погубите. Нас арестуют.
- А по какому праву, драгоценная моя? А если бумаги в порядке? Нет, позвольте, - и молодой человек снова насел на китайца, - вот вы, красавец, ведь тоже по командировке едете, не так ли? А командировка-то подложная, ведь вы, сладость моя, настоящий рассадник заразы. - Смотрите, сделайте одолжение, - вошь! - молодой человек залез китайцу за шиворот и победо-носно вытащил вошь:
- Сыпной тиф, с ручательством.
Народ шарахнулся от китайца.
- Ы-гы-гы, - радостно закричал тот.
- Господи, - причитала старушка. - И что это машина-то ползет, что пешая
блоха.
- Вы подумайте, - рассказывал человек, которому наступили на лицо. - Вы подумайте. Сказали ей, болезной, примету. Ежели, говорят, брюхо чешется, так значит, вне сомнений масло подешевеет. Так она себе напустила на брюхо клопов, и чешет, и чешет...
Поезд полз.
ВЕРНАЯ ЖЕНА
1
Милая моя! Пишу Вам, чтобы рассказать, до чего может дойти преданность женщины. Вы видели Сергея? Нет? Это совсем новый Сергей. Дорогая моя! Как я люблю его. Ну, хорошо, ну, конечно, он моложе меня, но всего на два года. Вы ведь знаете: я никогда не скрываю своих лет. Так вот мой Серж заболел корью. Милый, чудный мальчик! Другая женщина так бы и бросила его, сразу, но я нет, я верна ему. А жить ведь чем-нибудь надо. Другая женщина... - ну Вы понимаете, но я - чтоб изменила Сержу! Правда, хозяин "Казино" тут в нашем доме помогает мне, а даром, знаете, ничего не дается, но ведь этого не хватает. И вот я, при моем воспитании, при моем трэне, я пустилась в "les affaires", стала - fi!- спекулянткой. Оделась я попроще. Старень-кий каракулевый сак, муфта скунсовая. Вы еще не видели ее, моя милая, это обновочка, мне ее подарил на прошлой неделе один финн, интересный мужчина. Так вот я пошла на рынок, au marche. Иду себе, оглядываюсь и вдруг вижу: стоит, - как это говорится по русски? - шлюха и продает золотые часы, сто миллионов. А я в золоте так, немножечко, понимаю - в Варшаве приходилось. Я и вижу: такие часы пятьсот миллионов стоят. Бог мой, моя дорогая! Если-б Вы видели, как сложена эта баба. С'est! Extraordinaire. Ноги, как бочки, одета по стариннейшей моде, двадцать лет назад такие платья носили, у меня самой тогда было, желтенькое, очень хорошенькое платьице...
Одним словом, пока я на эту бабу смотрела, подходит к ней матрос, un matelot, очень хорошенький, волосы, знаете, русые, рост приятный... Одним словом, пока я на него глядела и любовалась, он часы сторговал. И уж совсем - было купил, да я спохватилась: "Pardon, monsieur", - говорю: "я раньше".
Он и так, и этак, даже что-то насчет моей покойной мамы сказал, но я часы купила.
Только, как отошла, да начала часы рассматривать, смотрю - пробы-то нет! Я назад - бабы и след простыл, исчезла, comme un eclair. А ведь это были наши последние деньги, и Серж боль-ной лежит. Милая моя! Что же делать теперь? Я боюсь ему сказать, а он, бедный, голодненький. Правда, я сегодня вечером зайду к одному комиссару, но ведь ста миллионов жалко. Прощайте, моя добрая.
2
Дорогая моя! Какие новости! Удивительные! Все об этих часах. Это при моем воспитании, при моем трэне! Встала я назавтра чуть свет и пошла опять на рынок. Иду себе, и вдруг, вижу, другая баба тоже часы продает. Подхожу, а сбоку опять un jeune homme, только не матрос - тот был хорошенький, волосы, знаете, русые, рост приятный, а этот просто un crapaud. Я хочу часы рассмореть, а он перебивает, торгует.
- Excusez moi - говорю: - но идемте в милицию.
- Это по какому - такому праву? - кричит ce crapaud, а женщина в слезы:
- Я, - говорит: - только десять миллионов получаю, а все он.
И плачет и плачет. А уродец кричит:
- Канай! Хряй! Сгорели!
- Простите, - говорю: - Вы беззащитную женщину обманули. Вы гайменник. Вы меня не обмачивайте, sacrebleu!
Он так рот и разинул.
- Как, - говорит: - вы по банковски знаете?
- Parfaitement, елки зеленые, говорю: - сцыкали вас, так и сидите спокойно. А не то в хай поведу, parole d'honneur!
А надо вам сказать, что я эту музыку ce langage, знаю - un tout petit peu, так приходилось в Вологде. А mon crapaud испугался, трясется.
- Мы вас, говорит: - наверно, на веснухах объегорили.
- То-то, - говорю и показываю ему часы.
А он:
- Это не наши, это Петрухи.
- Все равно мне - говорю: - а только будьте любезны, гоните мне мои бабки, сто миллионов. Зовите вашего казака Петруху, а не то каплюжников крикну.
А он трясется.
- Сейчас, - говорит: - маруха!...
- Это я-то маруха! Quel argot, милая моя! Это при моем-то воспитании! А все из-за любви, из-за маленького, беленького Сержа.
Прощайте, пока, дорогая. Уже ночь, а Серж во сне стонет, бедненький мой.
3
Ma chere! Вы мне писали, что с замиранием сердца ждете продолжения моей истории. С величайшим удовольствием исполняю Вашу просьбу. Прошло минут пять, я с бабой стою, - приходит их главный казак. Шейка у него открытая, ногти, правда, грязные, но, знаете ли, c'est tres romantique. Посмотрел на часы.
- Точно, - говорит: - мои струканцы. Мы вас ограндили. Только денег у меня нет. А вот дайте мне эти веснухи, я их сейчас тут продам, и бабки вам в зубы.
- Дудки, говорю: - я хоть и женщина, а за нос не проведете.
- Ну, хорошо - говорит: - идем в каппу, а ребята мои пока порыщут, наберут.
- В трактир, так в трактир, - говорю.
Зашли мы тут dans un cabaret, - "Сан-Франциско" называется.
Ну что ж Вам, моя хорошая, дальше рассказывать? Напоил меня матрос на славу, хороше-нький мальчик, - волосы, знаете, русые, шейка открытая, - этак ближе присел, m'embrasse, у меня голова кружится. А тут, на горе деньги принесли.
- Клевая ты, баба, - говорит - только денег не получишь.
- Как так?
- Очень просто. Мы разве тебе струканцы за золотые выдавали? Ни-ни. Сама купляла, а насчет пробы ни пол-слова не было.
Я-то хотя и пьяна была, но сообразить - сообразила.
- А я на рынке разглашу, что веснухи твои поддельные, и никто не станет покупать.
- От, валдайская звезда - говорит: - ну, и баба! Получай свои деньги. А не хочешь ли к нам в хоровод поступать? Нам такую стреляную как-раз нужно. И рассказал мне, моя дорогая, что у него целая шайка, une troupe, на всех рынках, зовутся пушкари. Две пары в день спускают, а на третьей садятся. Тогда деньги назад отдают, чтоб огласки не было. Ils sont, в общем, des gentil-hommes, моя милая.
И что ж вы думаете? Я еще с неделю промучилась. Назавтра обошла я все другие рынки и всюду этих пушкарей с часами ловила, чтоб деньги заработать. По сто миллионов откупались. Сколько страданий я перенесла! И это при моем воспитании... А все из-за моего милого, хорошего Сержика. Только, знаете, я теперь с этим негодяем, avec ce petit faquin, больше не живу. Я теперь с тем казаком ихним... Оказалось, вовсе он не матрос... Очень интересный мужчина, un vrai gentil-homme. Я очень, очень люблю его.
Прощайте, дорогая моя.
ПАТРИОТ
Заграница!
Езжайте сами в эту заграницу. Я туда больше не ходок.
Уж не говорю там об угнетенном пролетариате и капиталистических акулах! Это пусть умные люди решают. Мое дело маленькое.
Мое дело - автоматы, холера им в бок! Я негодую, товарищи. Так вот.
Приезжаю я в Берлин. Вокзал. Шлезишер Бангоф называется - тоже названье! Чистенько, не спорю. Плевать нельзя. А в общем - чепуха.
Нет, думаю, посмотрю-ка я на культуру. В уборную пойду. Ежели уборная в порядке - так значит, действительно, заграница. У нас в России все кверху дном поставь, всех голоштанников профессорами сделай, а вокзальные уборные грязными останутся. Ничего тут не поделаешь!
Вошел я в мужскую и - обомлел. Блестит, как золото. М-да, это вам не Россия.
Сел. Восхитительно. Ноги твои на педали положены, с боков тебя рычаги какие-то хитрые поддерживают, сиди - не хочу!
Ну, посидел, сколько надо. И вот тут-то и приключилось со мной нечто таинственное.
Хочу встать - не могу. Что за дьявольщина... Рванулся раз-другой никуда. Держат меня рычаги, а ноги к педалям точно приклеелись. Похолодел я тут, товарищи...
Вдруг, смотрю на стене - ящик металлический. Написано - автомат; десять пфеннигов опустишь - сойдешь.
А десять пфеннигов монета мерзопакостнейшая, пять копеек, на наши считая. Ну слава тебе!..
Полез я за кошельком...
И ведь нужно было случиться такой беде. Нет у меня серебряного десятипфеннига. Вот, пожалуйста, 15 и 20 и 50 и целая марка - наш полтинник значит. Не лезут подлецы в автомат.
Ну, нашел в кошельке бумажную марку, сую. Влезть то влезла, хотя в ней и 100 пфеннигов. Результат никакой, не работает автомат да и все. Сообразил я, что надо монету, а не бумажку. Пробую назад марку вытащить, а она так засела, что и достать силы нет.
Упало во мне сердце, товарищи... Погибаю я, русский молодчик, на чужой стороне во цвете лет. Да и где - в ноль-ноле. Подал голос - ни ответа тебе, ни привета.
Стал я в отчаяньи автомат разглядывать. Вижу - кнопка; на кнопке написано: "если нет результата, нажмите и получите назад деньги". Ага! Так-то лучше. Нажал. Глянь - десять пфен-нигов лезут - пожалуйте! Сунул я их в дырку, и думаю - ну, теперь-то - спасен! А марка моя бумажная засела там пробкой - не пускает монету. Ни тпру, ни ну!
Повздыхал я, повздыхал и от нечего делать нажимаю опять. Вот так штука - еще десять пфеннигов! Нажимаю дальше - посыпались серебренники, только лови. Испортилась, видно, машина. Обезумел я тут совсем. Кошель полный набрал, карманы набил, в шапку насыпал, а монеты все прыгают. Вижу я - большой миллион зашибу. Возликовал. Детки сыты, жене - гостинец, рояль купим, пиво каждый день...
Сижу я этак, окруженный богатствами и - веселюсь. А встать не могу. Вот, думаю, свинячее положение. Денег уйма - а толку нет.
И заревел я во всю свою мочь.
В дверь стучатся. "Это что ж вы тут", - говорят - "беспорядок наводите и честных немцев в уборную не пускаете"? - "Это я-то не пускаю?" - кричу я. - Да это меня не пускают.
Слышу дальше: "Дверь открыть мы не можем, покуда автомат не подействует, такое уж устройство. А вот мы вам под дверью десять пфеннигов просунем" - "Кой прах!" - говорю, "не берет их машина, испортилась". - "Ах так?" - говорят. - "Ну, придется нам на ваш счет звать пожарную часть".
Еще этого не было! Изловчился я тут, из сапог ноги вынул, платье снял, пусть педали и рычаги ими подавятся. Стал свободен как будто. Хочу встать, да не тут-то было. Стульчак в тело влип - ни-ни, не отпускает. Оскорбительно сделалось мне. Был я парень довольно могуществен-ный, понатужился - р-раз! Сорвал кресло с земли. Вышиб дверь - и в чем мать родила - в буфет 1-го класса; а сзади на оборотной стороне тела, извините меня, стульчак мотается. М-да!
Ну, чего там еще: первым делом - в полицию; потом штрафы всякие, а потом меня выслали срочным порядком по месту жительства.
И полюбил я с той поры наши вокзальные уборные шибко. И чем грязнее, тем лучше.
А ежели вижу где автомат, - обхожу.
Заграница, пропади она пропадом!
СТАТЬИ
ПОЧЕМУ МЫ СЕРАПИОНОВЫ БРАТЬЯ
1
"Серапионовы Братья" - роман Гофмана. Значит, мы пишем под Гофмана, значит, мы - школа Гофмана.
Этот вывод делает всякий, услышавший о нас. И он же, прочитав наш сборник или отдельные рассказы братьев, недоумеваег: "Что у них от Гофмана? Ведь, вообще, единой школы, единого направления нет у них. Каждый пишет по-своему".
Да, это так. Мы не школа, не направление, не студия подражания Гофману.
И поэтому-то мы назвались Серапионовыми Братьями. Лотар издевается над Отмаром: "Не постановить ли нам, о чем можно и о чем нельзя будет говорить? Не заставить ли каждого расска-зать непременно три острых анекдота или определить неизменный салат из сардинок для ужина? Этим мы погрузимся в такое море филистерства, какое может процветать только в клубах. Неуже-ли ты не понимаешь, что всякое определенное условие влечет за собою принуждение и скуку, в которых тонет удовольствие?.."
Мы назвались Серапионовыми Братьями, потому что не хотим принуждения и скуки, не хотим, чтобы все писали одинаково, хотя бы и в подражание Гофману.
У каждого из нас свое лицо и свои литературные вкусы, у каждого из нас можно найти следы самых различных литературных влияний. "У каждого свой барабан" - сказал Никитин на первом нашем собрании.
Но ведь и Гофманские шесть братьев не близнецы, не солдатская шеренга по росту. Силь-вестр - тихий и скромный, молчаливый, а Винцент - бешеный, неудержимый, непостоянный, шипучий. Лотар - упрямый ворчун, брюзга, спорщик, и Киприан - задумчивый мистик. Отмар - злой насмешник, и, наконец, Теодор хозяин, нежный отец и друг своих братьев, неслышно руководящий этим диким кружком, зажигающий и тушащий споры.
А споров так много. Шесть Серапионовых Братьев тоже не школа и не направление. Они нападают друг на друга, вечно несогласны друг с другом, и поэтому мы назвались Серапионовыми Братьями.
В феврале 1921 года, в период величайших регламентаций, регистрации и казарменного упорядочения, когда всем был дан один железный и скучный устав, мы решили собираться без уставов и председателей, без выборов и голосований. Вместе с Теодором, Отмаром и Киприаном мы верили, что "характер будущих собраний обрисуется сам собой, и дали обет быть верными до конца уставу пустынника Серапиона".
2
А устав этот, вот он.
Граф П* объявил себя пустынником Серапионом, тем самым, что жил при императоре Деции. Он ушел в лес, там выстроил себе хижину вдали от изумленного света. Но он не был одинок. Вчера его посетил Ариосто, сегодня он беседовал с Данте. Так прожил безумный поэт до глубокой старости, смеясь над умными людьми, которые пытались убедить его, что он граф П*. Он верил своим виденьям... Нет, не так говорю я: для него они были не виденьями, а истиной.
Мы верим в реальность своих вымышленных героев и вымышленных событий. Жил Гофман, человек, жил и Щелкунчик, кукла, жил своей особой, но также настоящей жизнью.
Это не ново. Какой самый захудалый, самый низколобый публицист не писал о живой литературе, о реальности произведений искусства?
Что ж! Мы не выступаем с новыми лозунгами, не публикуем манифестов и программ. Но для нас старая истина имеет великий практический смысл, непонятый или забытый, особенно у нас, в России.
Мы считаем, что русская литература наших дней удивительно чинна, чопорна, однообразна. Нам разрешается писать рассказы, романы и нудные драмы, - в старом ли, в новом ли стиле, - но непременно бытовые и непременно на современные темы. Авантюрный роман есть явление вредное; классическая и романтическая трагедия - архаизм или стилизация; бульварная повесть безнравственна. Поэтому: Александр Дюма (отец) - макулатура; Гофман и Стивенсон - писатели для детей. А мы полагаем, что наш гениальный патрон, творец невероятного и неправдо-подобного, равен Толстому и Бальзаку; что Стивенсон, автор разбойничьих романов, - великий писатель; и что Дюма классик, подобно Достоевскому.
Это не значит, что мы признаем только Гофмана, только Стивенсона. Почти все наши братья как раз бытовики. Но они знают, что и другое возможно. Произведение может отражать эпоху, но может и не отражать, от этого оно хуже не станет. И вот Всев. Иванов, твердый бытовик, описы-вающий революционную, тяжелую и кровавую деревню, признает Каверина, автора бестолковых романтических новелл. А моя ультра-романтическая трагедия уживается с благородной, старин-ной лирикой Федина.
Потому что мы требуем одного: произведение должно быть органичным, реальным, жить своей особой жизнью.
Своей особой жизнью. Не быть копией с натуры, а жить наравне с природой. Мы говорим: Щелкунчик Гофмана ближе к Челкашу Горького, чем этот литературный босяк к босяку живому. Потому что и Щелкунчик и Челкаш выдуманы, созданы художником, только разные перья рисовали их.
3
И еще один великий практический смысл открывает нам устав пустынника Серапиона.
Мы собрались в дни революционного, в дни мощного политическою напряжения "Кто не с нами, тот против нас! - говорили нам справа и слева. С кем же вы, Серапионовы Братья? С коммунистами или против коммунистов? За революцию или против революции?".
С кем же мы, Ссрапионовы Братья?
Мы с пустынником Серапионом.
Значит, ни с кем? Значит - болото? Значит - стетствующая интеллигенция? Без идеологии, без убеждений, наша хата с краю?...
Нет.
У каждого из нас есть идеология, есть политические убеждения, каждый хату свою в свой цвет красит. Так в жизни. И так в рассказах, повестях, драмах. Мы же вместе, мы - братство - требуем одного: чтобы голос не был фальшив. Чтоб мы верили в реальность произведения, какого бы цвета оно ни было.
Слишком долго и мучительно правила русской литературой общественность. Пора сказать, что некоммутический рассказ может быть бездарным, но может быть и гениальным. И нам все равно, с кем был Блок-п о э т, автор "Двенадцати", Бунин-п и с а т е л ь, автор "Господина из Сан-Франциско".
Это азбучные истины, но каждый день убеждает нас в том, что это надо говорить снова и снова. С кем же мы, Серапионовы Братья? Мы с пустынником Серапионом. Мы верим, что лите-ратурные химеры особая реальность, и мы не хотим утилитаризма. Мы пишем не для пропаганды. Искусство реально, как сама жизнь. И как сама жизнь, оно без цели и без смысла: существует, потому что не может не существать.
4
Братья!
К вам мое последнее слово.
Есть еще нечто, что объединяет нас, чего не докажешь и не объяснишь, наша братская любовь.
Мы не сочлены одного клуба, не коллеги, не товарищи, а
Б р а т ь я!
Каждый из нас дорог другому, как писатель и как человек. В великое время, в великом городе мы нашли друг друга, авантюристы, интеллигенты и просто люди, - как находят друг друга братья. Кровь моя говорила мне: "Вот твой брат!" И кровь твоя говорила тебе: "Вот твой брат!" И нет той силы в мире, которая разрушит единство крови, разорвет союз родных братьев.
И теперь, когда фанатики-политиканы и подслеповатые критики справа и слева разжигают в нас рознь, бьют в наши идеологические расхождения и кричат: "Разойдитесь по партиям!" - мы не ответим им. Потому что один брат может молиться Богу, а другой Дьяволу, но братьями они останутся. И никому в мире не разорвать единства крови родных братьев.
Мы не товарищи, а
Братья!
ОБ ИДЕОЛОГИИ И ПУБЛИЦИСТИКЕ
1
В моей статье "Почему мы Серапионовы Братья" ("Литер. Зап.", №3) было очень мало (а может быть, и совсем не было) "новых истин, открывающих горизонты". А между тем она вызвала многочисленные ответы.
"Писатель должен иметь идеологию", - вот общее возражение всех моих критиков на... не на мою статью! Я русским языком, достаточно ясно, сказал:
"У каждого из нас есть своя идеология, свои убеждения, каждый свою хату в свой цвет красит. Так в жизни. И так в рассказах, повестях, пьесах".
Почему же критики не захотели прочесть этой строки? Потому что дальше следовало:
"Мы же вместе, мы - братство, требуем одного: чтобы голос не был фальшив. Чтоб мы верили в реальность произведения, какого бы цвета оно ни было".
А вот товарищ Вал. Полянский, цитируя эти самые строки, "констатирует, что идеология братьев пустая, какая-то мешанина невообразимая, из той категории, которая свойственна мелкой буржуазии". ("Московский понедельник" от 28 августа) .
А ведь я только сказал, что у каждого из нас индивидуальная идеология, ни слова не обмолвясь, какая она именно. Но этого достаточно, индивидуалъная идеология недопустима, - это мешанина (!?) . Все дело в том, что официальная критика сама не знает, чего она хочет А хочет она не идеологии вообще, а идеологии строго определенной, партийной!
2
Я не эстетствующий сноб, не сторонник "искусства для искусства" в грубом смысле этого слова. Следовательно, не враг идеологии. Но официальная критика утверждает - нет, боится прямо утверждать, но это ясно из каждой ее статьи, что идеология в искусстве все. С этим я никогда не соглашусь. Идеология - один из элементов произведения искусства. Чем больше элементов, тем лучше. И если в романе органически развиты цельные и оригинальные убеждения, политические, философские или религиозные, я такой роман приветствую. Но не следует забы-вать, что роман без точного и ясного "миросозерцания" может быть прекрасным, роман же на одной только голой идеологии невыносим.
Дальше. Идеолотия нынче требуется ясная и прямолинейная, без всяких этаких подозри-тельных уклонений. Чтоб миросозерцание лежало на ладони.
Правда, существует организация писателей, явно противоречащая моим словам. На эту организацию нам все время указывают: учитесь! "Есть литературная группа,- пишет товарищ Полянский, - ... хорошо знающая, с кем она и чего она хочет. Это Ассоциация пролетарских писателей. За нее сама жизнь. И к ней, ближе к ней встаньте, Серапионовы Братья!"
К сожалению, товарищ Полянский, я (думаю, что и другие братья) ближе к ней становиться не намерен. Действительно, пролеткультцы хорошо знают, с кем они и чего они хотят. Но от этого хорошими писателями упорно не становятся. Наоборот, подлинные таланты среди них, как, напри-мер, товарищ Казин и товарищ Александровский, смогли найти свой голос, только очистившись от голой и откровенной идеологии. Из их теперешней лирики гораздо труднее сделать политичес-кий фельетон, но их идеология куда более оригинальна и, главное, революционна, красна, чем "космическая" поэзия, где все понятно, просто, где есть прекрасные темы и плохие подражатель-ные стихи.
Искусство - не публицистика! У искусства свои законы.
3
Хочу задать вопрос, давно меня интересовавший. Вот существуют прекрасные рассказы Киплинга (для примера беру). Они сплошь с начала до конца - пронизаны проповедью импе-риализма, восхваляют власть Англии над угнетенными индусами. Что мне делать с этими рассказами? Товарищ Коган советует бороться с ними. Согласен. Буду разоблачать их идеологию в глазах тех, кто уже читал Киплинга. Но давать ли эти книги начинающим, детям хотя бы? Они вредны. Сжечь их? - Но этим я лишу детей высокою наслаждения. Что же важнее в произведении искусства: политическое воздействие на массы или эстетическая ценность?
В той же "Красной газете" рядом с заметкой товарища Когана я нахожу ответ: статья глав-нейшего марксистского критика товарища Фриче о Шекспире. Да, Шекспир, "бесспорно - поэт интересный, и яркий, и ценный" (спасибо и за это!), но он представитель "барской поэзии", певец "королей и господ", он к плебсу относится презрительно. И товарищ Фриче задает вопрос: нужен ли Шекспир?
Наконец, договорились. Конечно, Шекспир не нужен Он вреден и опасен. Не нужен и Гомер, воспевающий аристократов-вождей, и Данте - мистик и сторонник императорской власти. Нельзя ставить "Тартюф" Мольера, потому что король изображен там благодетелем. Искусство нужно только как орудие воздействия на общество, только такое искусство.
И это верно. Так и должно казаться великим людям революции, великим практикам. Почему же Фриче в последнюю минуту не решился открыто сказать, что Шекспира нельзя ставить, хотя вся его статья ясно говорила об этом.
Писаревщина царит в нашей критике. И это, повторяю, верно. Так должно быть во время революции, когда все в действии. Но Писарев тем и замечателен, что он открыто и дерзко провоз-гласил этот лозунг. Зачем же теперешние его ученики драпируются в тогу уважения красотам искусства, хотя искусство нужно политикам только публицистическое?
А вот зачем. Искусство настоящее непобедимо. В своей статье я осмелился сказать "кощунственные" слова, за которые был обвинен в мистицизме и за которые товарищ Полянский пристыдил меня. Вот они: "Искусство без цели и без смысла. Существует, потому что не может не существовать". У искусства нет конечной цели, затем что цель эту имеет только то, что создано, что имеет начало, а в это я не верю, именно потому, что я не мистик. Искусство для политиков бессмысленно и бесцельно. Надо иметь мужество сознаться в этом. Но в то же время оно непобе-димо: "существует потому, что не может не существовать". Мои критики знают это, вернее, чувствуют. И поэтому боятся открытой писаревщины.