Страница:
Анита Лус
Но женятся джентельмены на брюнетках
Глава 1
Я снова решила вести дневник, потому что у меня сейчас есть время, которое я не знаю куда девать. Дело в том, что у меня множество замыслов, и я считаю, что каждая замужняя женщина, если у нее хватает денег на слуг, просто обязана заниматься своей карьерой. Особенно если замужем она за таким человеком, как Генри. Потому что Генри ужасный домосед, а если бы и жена его была домоседкой, они бы вечно сталкивались нос к носу. Поэтому-то я и пытаюсь делать в жизни что-то важное – ведь на браке с любимым человеком жизнь не заканчивается. Я считаю, что общаться надо с самыми разными людьми, а поскольку муж мой из богатой семьи, я предпочитаю общаться с умными мужчинами, с теми, у которых имеются идеи. Я практически всегда от них узнаю что-то новое, и когда возвращаюсь домой к Генри, у меня обязательно наготове что-нибудь свеженькое. А если бы мы с Генри все время проводили вместе, откуда бы было взяться интересным мыслям? Это и помогает нам поддерживать огонь в домашнем очаге и не дает нашим чувствам завянуть.
Когда мы с Генри поженились, я стала заниматься кинематографом. Мы создали потрясающий фильм о сексуальной жизни во времена Долли Мэдисон. Только когда сценарий написали, у нас возникла масса трудностей, потому что сценарист настаивал, чтобы там было побольше «психологии», режиссер требовал массовых сцен и роскошных декораций, а Генри хотел, чтобы картина получилась нравоучительная.
Мне было совершенно все равно, что там будет, лишь бы было побольше сцен, в которых главный герой за мной бегает по парку, а я выглядываю из-за дерева – как Лилиан Гиш[1]. И тогда мистер Голдмарк, киномагнат, сказал: «Пусть там на всякий случай будет всего понемногу».
Сценарий получился восхитительный, потому что это была не просто любовная история, там были и «психология», и нравоучения, и роскошные декорации, и бунт в войсках. Там было столько всего, что иногда одновременно происходило и одно, и другое, и третье. Например, самая психологическая сцена – это когда Долли Мэдисон в инкрустированной перламутром ванной комнате президентского особняка думает о своем возлюбленном, а за окном как раз бунтуют войска.
Оказалось, что Долли Мэдисон родом из Вашингтона, поэтому нам пришлось, чтобы соблюсти историческую точность, некоторые сцены снимать там. В Вашингтоне кино снимать ужасно трудно, потому что только найдешь какое-нибудь живописное местечко рядом с Капитолием, как тут же появляется то сенатор Боррер, то еще какой-нибудь великий политик и лезет в камеру. Собственно говоря, в Вашингтоне совершенно невозможно что-нибудь снимать – в объектив все время лезут какие-нибудь мужчины. Эти сенаторы вообще погубили бы картину, потому что они одеваются хоть и забавно, но не так, как в эпоху Долли Мэдисон. В конце концов я попросила Дороти, чтобы она под каким-нибудь предлогом их увела. Дороти им сказала, чтобы они нам не мешали, потому что мы снимаем психологическую картину, а они по умственному развитию еще не достигли уровня эпохи Долли Мэдисон. Но я все-таки считаю, что с сенаторами Долли могла бы быть и потактичнее.
Ну вот, а когда фильм был снят, выяснилось, что он будет называться «Сильнее страсти» – так придумала одна очень умная девица из конторы мистера Голдмарка. Мораль же картины такова: девушка может удержаться на стезе добродетели, если вовремя вспомнит о своей матери. Крупный план меня, задумавшейся о матери, вышел просто великолепно. Мы бы и дальше снимали фильмы, если бы не случилось «кое-что».
Я обожаю детей, а женщину, вышедшую замуж за такого состоятельного джентльмена, как Генри, материнство очень красит, особенно если ребенок похож на папочку. Даже Дороти говорит, что «ребенок, похожий на богатого папочку, даже надежнее, чем счет в банке». Вообще-то, Дороти порой склонна к философии. Иногда такое скажет, что невольно задумаешься: почему это девушка, столь склонная к философии, сама только тратит время попусту?
Я убеждена: чем скорее после свадьбы женщина становится матерью, тем больше шансов на то, что ребенок будет похож на папочку. То есть делать это надо сразу, а то вдруг кто-нибудь тебя отвлечет. Дороти сказала, что на моем месте остановилась бы на одном ребенке, потому что всего, что похоже на Генри, достаточно иметь в одном экземпляре. Нет, Дороти никогда не научится относиться к материнству с почтением.
Естественно, кинематограф мне пришлось оставить, не могла же я поступить так же непорядочно, как одна замужняя кинозвезда, которая подписала контракт на сериал, а про свой «секрет» кинокомпании не рассказала. Сериал успели сделать до середины, а потом уже стало невозможно снимать ее в полный рост, потому что по сценарию она незамужняя девица. Поэтому им пришлось во всех сценах показывать, как она высовывает голову из-за куста или смотрит из окна, и у нее столько крупных планов было – как ни у одной кинозвезды. Только я думаю, неприлично добиваться крупных планов таким способом.
Ну вот, Генри как узнал мой «секрет», сразу решил, что надо переезжать в родовое поместье, где и должен появиться на свет «наш мышонок». Мы так придумали – называть его «нашим мышонком», пока не узнаем, кто родился. Я же хотела остаться в Нью-Йорке, поэтому напомнила Генри, что в предместье Филадельфии и так родились все его родственники, так что, может, мы хоть нашему мышонку дадим шанс? Я прочитала в научной медицинской книжке «Ждем малыша», что перед родами лучше всего жить там, где можно любоваться на произведения искусства, а еще полезно думать только о приятном и читать хорошие стихи и романы. А Дороти считает, что мне надо время от времени прочитывать страничку-другую Ринга Ларднера, чтобы если у меня будет мальчик, он не стал продавцом в галантерее. В общем, я сказала Генри, что нам надо жить в Нью-Йорке, где столько искусства и литературы.
А Генри сказал, что гостиная их поместья под Филадельфией просто ломится от произведений искусства, которые его отец коллекционировал долгие годы. Там действительно полным-полно фарфоровых статуэток барышень с кавалерами, танцующих менуэт, а еще – три витрины со старинными часами, не говоря уж о мраморной статуе ребенка, купающегося в ванне, с настоящей губкой в руке. Поэтому Генри и сказал: в доме столько искусства, что в Нью-Йорк ехать совершенно незачем. А я Генри ответила: в нашей гостиной только искусство прошлого, а в Нью-Йорке оно живет полной жизнью, на выставке можно поговорить с художником, спросить, почему он создал именно эти произведения, и узнать много нового.
Но Генри счел, что должен быть рядом с отцом. Потому что отцу Генри уже за девяносто, и Генри очень хотел отучить его от дурной привычки переписывать завещание всякий раз, как к нему приглашают новую сиделку. Ему стараются находить сиделок поуродливее, но это не имеет никакого значения – отец Генри все равно ухитряется каждую увидеть в романтическом свете. Так что порой даже нам хочется, чтобы он наконец предпринял что-нибудь определенное – либо выздоровел, либо…
Матушка Генри такая же романтическая, как его отец. Вообще-то, если семидесятидвухлетней даме вечно кажется, что в нее влюблен дворецкий, в доме постоянно возникают проблемы с дворецкими. Дороти считает, что если бы нам удалось познакомить всех поэтов, сочиняющих песни, с матушкой Генри, мы бы избавили мир от песен про матерей раз и навсегда.
Что до сестры Генри, то с ней у меня практически нет ничего общего. Собственно говоря, я совершенно не против того, чтобы девушки носили мужскую одежду, но при условии, что она следует рекомендациям из журнала мод и читает советы рубрики «Что носят молодые люди». А Энн Споффард из тех, кто всю жизнь проводит в конюшне и на псарне. Я вообще стараюсь думать о людях как можно лучше и считаю верхом альтруизма то, что девушка неделями, забывая про себя, моет своих собак жидкостью от блох. Но если бы она заботилась и о людях тоже, она хотя бы пользовалась одеколоном перед тем, как появиться в гостиной.
Так что в конце концов мне пришлось крепко задуматься о том, как заставить Генри переехать в Нью-Йорк. И когда я таки задумалась, то поняла: истинная причина того, что Генри так стремится жить поближе к Филадельфии, в том, что здесь он фигура достаточно заметная, а в Нью-Йорке – такой же, как все. Потому что заметные фигуры в Нью-Йорке – это, например, мистер Отто Кан[2], который так много делает для искусства, или же реформаторы, которые против искусства борются. Вообще-то, мистеру Кану, чтобы привлечь к себе внимание, достаточно устроить постановку какой-нибудь оперы, а реформатору, чтобы привлечь внимание к себе, нужно добиваться ее запрета. У Генри никогда не хватит ума не только устроить что-нибудь, но и запретить. В Нью-Йорке таких людей полным-полно, и конкуренция очень жесткая.
Единственное, что Генри умеет, так это рассуждать насчет падения нравов. Похоже, он даже не может вызвать ни в ком чувство раскаяния, потому что слушают его разговоры только те, чья нравственность и так на высоте. Даже самое занятное, что Генри способен придумать, может заинтересовать разве что жителей Филадельфии, а в Нью-Йорке это никого не волнует.
Да, конечно, люди из Канзас-Сити или Сент-Луиса тоже приезжают в Нью-Йорк и понимают, какие они невидные, но они всегда могут придать себе важности, щедро раздавая чаевые в ресторанах, покупая билеты в театр у спекулянтов и общаясь с примами ночных клубов. Вот Тексас Гинэн может называть по имени любой, заплативший ей пару сотен долларов. Но Генри вряд ли захотел бы быть знаменитостью в кругах, где вращается Тексас Гинэн. Он разве что мог бы сходить к ней в известное заведение, посмотреть, как там люди развлекаются, а потом бы потребовал этот клуб закрыть.
Так что мне пришлось действительно крепко задуматься о том, как же сделать Генри заметной в Нью-Йорке фигурой, и я решила, что самый простой путь – сделать его членом какой-нибудь ассоциации.
И тут я вспомнила про моего друга, одного джентльмена из Нью-Йорка, человека очень-очень заметного, члена всего, что только возможно. Я написала ему и спросила, не мог бы он прислать Генри приглашение приехать в Нью-Йорк и стать членом чего-нибудь. Этот джентльмен состоит членом «Друзей культуры», «Ассоциации любителей природы», «Нью-Йоркской лиги борцов с чумкой» и «Общества Огайо». Оказывается, «Общество Огайо» – самое труднодоступное, потому что туда принимают только уроженцев Огайо. Но он раздобыл для Генри приглашение вступить в «Общество Пенсильвании», в него вступить проще – для этого всего-навсего надо быть уроженцем Пенсильвании.
Так вот, когда к Генри посыпались все эти предложения, он очень обрадовался, подумал, что его известность докатилась и до Нью-Йорка. Он решил немедленно туда ехать и вступать во все, куда его приглашают. Конечно, ему пришлось взять с собой и меня. Когда я снова оказалась в «Ритце» – после всего, что мне пришлось претерпеть, живя семейной жизнью, – я поняла, что снова дышу полной грудью.
В первый же вечер в Нью-Йорке Генри отправился на банкет и сидел за одним столом с Эми Роттсфилд Рэнд, очень интеллектуальной дамой, которая однажды побывала в Китае и с тех пор почти ничего не слышит, Перси Гилкрист Сондерс, которая знаменита тем, что считает, будто правописание должно зависеть от произношения, и Честером Уэнтвортом Пибоди, который вечно рассказывает о своих наблюдениях за сусликами, а еще очень достоверно описывает все, что они делают. Встреча с такими знаменитыми людьми навела Генри на всякие мысли и на многое открыла глаза. Потому что, побеседовав с ними, Генри с удивлением обнаружил, что мозгов у него не меньше, чем у них. Это всегда происходит с людьми, которые из-за комплекса неполноценности боятся рот раскрыть. Ведь совершенно неважно, насколько неполноценен твой комплекс – в Нью-Йорке всегда найдешь очень известных людей, у которых мозгов ничуть не больше, чем у тебя.
Когда Генри вернулся домой после банкета, я заглянула к нему в спальню в новом розовом пеньюаре и наконец-то заставила его пообещать, что мы будем жить в Нью-Йорке, где наша жизнь будет в интеллектуальном плане гораздо более насыщенной.
А еще я записала Генри в клуб «Книга месяца»: там советуют, какую именно книгу следует прочесть в этом месяце, чтобы подчеркнуть свою индивидуальность. Организовано все просто замечательно, и пятьдесят тысяч человек каждый месяц читает одну и ту же книгу.
Потом мы сняли квартиру в новом доме на Парк-авеню, и я туда взяла только антиквариат – все самое старинное итальянское и одного из старых художников – Рембрандта. Вспомнить смешно – раньше я считала, что в интерьере должно быть много розового атласа и шелка. Но женщина, разбирающаяся в искусстве, признает только итальянский антиквариат. Так что если раньше я носила шифоновые пеньюары, отделанные страусовыми перьями, то теперь они у меня все из старинной итальянской парчи, которая раньше служила одеянием какого-нибудь средневекового папы римского, она такая чуть выцветшая и очень изысканная.
Когда мы обставляли детскую для «нашего мышонка», декоратор отыскал настоящую итальянскую колыбельку какого-то стародавнего века Только Дороти сказала, что итальянский мастер, когда ее делал, наверное, думал, если ребенок помрет, из колыбельки получится отличный гробик А еще Дороти боится, что дитя, которое будет в ней спать, вырастет мрачным меланхоликом. Все-таки иногда Дороти рассуждает вполне здраво, потому что, как оказалось, итальянский антиквариат ужасно действует на нервы, особенно в дождливые дни. Так что Дороти практически у нас живет – чтобы спасать меня от тоски, которую на меня нагоняет вся эта итальянская старина.
Наконец настало время «нашему мышонку» появиться на свет, и мы с Дороти отправились на ланч в «Ритц». После ланча Дороти собиралась пройтись по магазинам, а потом попить чаю «запросто». Она позвала меня с собой. Я обожаю ходить по магазинам и пить чай «запросто», но все-таки я решила, что лучше мне пойти домой. И когда под вечер я взяла наконец-то на руки «нашего мышонка», я почувствовала себя вознагражденной за все лишения.
Я позвонила Дороти, пившей чай, чтобы сообщить ей, что ребенок оказался мальчиком. Ничто так не трогает людские сердца, как история про женщину, прошедшую «Долиной невзгод» и вышедшую оттуда с младенцем на руках. Поэтому все, кто пил чай, изъявили желание немедленно ко мне приехать. Я сидела в кровати в своем раннеитальянском халатике, и мы устроили настоящую вечеринку в честь «нашего мышонка». Люди все приходили и приходили, и я все время звонила и заказывала сэндвичи. Няня, к сожалению, показывала «нашего мышонка» только издали, потому что шум и табачный дым вредны для новорожденных.
В конце концов я была вознаграждена за все свои мучения, потому что Генри отписал на меня значительную сумму. Особенно сентиментальны мужья бывают в тот день, когда могут назвать супругу «мамочкой».
Ну вот, все так благополучно завершилось, и Генри, конечно же, решил, что теперь я буду сидеть дома и стану Женой и Матерью. Но едва я встала с постели, как почувствовала прилив сил и начала думать о дальнейшей карьере. Только я решила больше в кинематографе не работать, потому что «Сильнее страсти» по непонятным для меня причинам провалился и принес одни убытки. Поэтому я решила заняться литературой и дома не сидеть, а как можно больше вращаться в литературных кругах.
Когда мы с Генри поженились, я стала заниматься кинематографом. Мы создали потрясающий фильм о сексуальной жизни во времена Долли Мэдисон. Только когда сценарий написали, у нас возникла масса трудностей, потому что сценарист настаивал, чтобы там было побольше «психологии», режиссер требовал массовых сцен и роскошных декораций, а Генри хотел, чтобы картина получилась нравоучительная.
Мне было совершенно все равно, что там будет, лишь бы было побольше сцен, в которых главный герой за мной бегает по парку, а я выглядываю из-за дерева – как Лилиан Гиш[1]. И тогда мистер Голдмарк, киномагнат, сказал: «Пусть там на всякий случай будет всего понемногу».
Сценарий получился восхитительный, потому что это была не просто любовная история, там были и «психология», и нравоучения, и роскошные декорации, и бунт в войсках. Там было столько всего, что иногда одновременно происходило и одно, и другое, и третье. Например, самая психологическая сцена – это когда Долли Мэдисон в инкрустированной перламутром ванной комнате президентского особняка думает о своем возлюбленном, а за окном как раз бунтуют войска.
Оказалось, что Долли Мэдисон родом из Вашингтона, поэтому нам пришлось, чтобы соблюсти историческую точность, некоторые сцены снимать там. В Вашингтоне кино снимать ужасно трудно, потому что только найдешь какое-нибудь живописное местечко рядом с Капитолием, как тут же появляется то сенатор Боррер, то еще какой-нибудь великий политик и лезет в камеру. Собственно говоря, в Вашингтоне совершенно невозможно что-нибудь снимать – в объектив все время лезут какие-нибудь мужчины. Эти сенаторы вообще погубили бы картину, потому что они одеваются хоть и забавно, но не так, как в эпоху Долли Мэдисон. В конце концов я попросила Дороти, чтобы она под каким-нибудь предлогом их увела. Дороти им сказала, чтобы они нам не мешали, потому что мы снимаем психологическую картину, а они по умственному развитию еще не достигли уровня эпохи Долли Мэдисон. Но я все-таки считаю, что с сенаторами Долли могла бы быть и потактичнее.
Ну вот, а когда фильм был снят, выяснилось, что он будет называться «Сильнее страсти» – так придумала одна очень умная девица из конторы мистера Голдмарка. Мораль же картины такова: девушка может удержаться на стезе добродетели, если вовремя вспомнит о своей матери. Крупный план меня, задумавшейся о матери, вышел просто великолепно. Мы бы и дальше снимали фильмы, если бы не случилось «кое-что».
Я обожаю детей, а женщину, вышедшую замуж за такого состоятельного джентльмена, как Генри, материнство очень красит, особенно если ребенок похож на папочку. Даже Дороти говорит, что «ребенок, похожий на богатого папочку, даже надежнее, чем счет в банке». Вообще-то, Дороти порой склонна к философии. Иногда такое скажет, что невольно задумаешься: почему это девушка, столь склонная к философии, сама только тратит время попусту?
Я убеждена: чем скорее после свадьбы женщина становится матерью, тем больше шансов на то, что ребенок будет похож на папочку. То есть делать это надо сразу, а то вдруг кто-нибудь тебя отвлечет. Дороти сказала, что на моем месте остановилась бы на одном ребенке, потому что всего, что похоже на Генри, достаточно иметь в одном экземпляре. Нет, Дороти никогда не научится относиться к материнству с почтением.
Естественно, кинематограф мне пришлось оставить, не могла же я поступить так же непорядочно, как одна замужняя кинозвезда, которая подписала контракт на сериал, а про свой «секрет» кинокомпании не рассказала. Сериал успели сделать до середины, а потом уже стало невозможно снимать ее в полный рост, потому что по сценарию она незамужняя девица. Поэтому им пришлось во всех сценах показывать, как она высовывает голову из-за куста или смотрит из окна, и у нее столько крупных планов было – как ни у одной кинозвезды. Только я думаю, неприлично добиваться крупных планов таким способом.
Ну вот, Генри как узнал мой «секрет», сразу решил, что надо переезжать в родовое поместье, где и должен появиться на свет «наш мышонок». Мы так придумали – называть его «нашим мышонком», пока не узнаем, кто родился. Я же хотела остаться в Нью-Йорке, поэтому напомнила Генри, что в предместье Филадельфии и так родились все его родственники, так что, может, мы хоть нашему мышонку дадим шанс? Я прочитала в научной медицинской книжке «Ждем малыша», что перед родами лучше всего жить там, где можно любоваться на произведения искусства, а еще полезно думать только о приятном и читать хорошие стихи и романы. А Дороти считает, что мне надо время от времени прочитывать страничку-другую Ринга Ларднера, чтобы если у меня будет мальчик, он не стал продавцом в галантерее. В общем, я сказала Генри, что нам надо жить в Нью-Йорке, где столько искусства и литературы.
А Генри сказал, что гостиная их поместья под Филадельфией просто ломится от произведений искусства, которые его отец коллекционировал долгие годы. Там действительно полным-полно фарфоровых статуэток барышень с кавалерами, танцующих менуэт, а еще – три витрины со старинными часами, не говоря уж о мраморной статуе ребенка, купающегося в ванне, с настоящей губкой в руке. Поэтому Генри и сказал: в доме столько искусства, что в Нью-Йорк ехать совершенно незачем. А я Генри ответила: в нашей гостиной только искусство прошлого, а в Нью-Йорке оно живет полной жизнью, на выставке можно поговорить с художником, спросить, почему он создал именно эти произведения, и узнать много нового.
Но Генри счел, что должен быть рядом с отцом. Потому что отцу Генри уже за девяносто, и Генри очень хотел отучить его от дурной привычки переписывать завещание всякий раз, как к нему приглашают новую сиделку. Ему стараются находить сиделок поуродливее, но это не имеет никакого значения – отец Генри все равно ухитряется каждую увидеть в романтическом свете. Так что порой даже нам хочется, чтобы он наконец предпринял что-нибудь определенное – либо выздоровел, либо…
Матушка Генри такая же романтическая, как его отец. Вообще-то, если семидесятидвухлетней даме вечно кажется, что в нее влюблен дворецкий, в доме постоянно возникают проблемы с дворецкими. Дороти считает, что если бы нам удалось познакомить всех поэтов, сочиняющих песни, с матушкой Генри, мы бы избавили мир от песен про матерей раз и навсегда.
Что до сестры Генри, то с ней у меня практически нет ничего общего. Собственно говоря, я совершенно не против того, чтобы девушки носили мужскую одежду, но при условии, что она следует рекомендациям из журнала мод и читает советы рубрики «Что носят молодые люди». А Энн Споффард из тех, кто всю жизнь проводит в конюшне и на псарне. Я вообще стараюсь думать о людях как можно лучше и считаю верхом альтруизма то, что девушка неделями, забывая про себя, моет своих собак жидкостью от блох. Но если бы она заботилась и о людях тоже, она хотя бы пользовалась одеколоном перед тем, как появиться в гостиной.
Так что в конце концов мне пришлось крепко задуматься о том, как заставить Генри переехать в Нью-Йорк. И когда я таки задумалась, то поняла: истинная причина того, что Генри так стремится жить поближе к Филадельфии, в том, что здесь он фигура достаточно заметная, а в Нью-Йорке – такой же, как все. Потому что заметные фигуры в Нью-Йорке – это, например, мистер Отто Кан[2], который так много делает для искусства, или же реформаторы, которые против искусства борются. Вообще-то, мистеру Кану, чтобы привлечь к себе внимание, достаточно устроить постановку какой-нибудь оперы, а реформатору, чтобы привлечь внимание к себе, нужно добиваться ее запрета. У Генри никогда не хватит ума не только устроить что-нибудь, но и запретить. В Нью-Йорке таких людей полным-полно, и конкуренция очень жесткая.
Единственное, что Генри умеет, так это рассуждать насчет падения нравов. Похоже, он даже не может вызвать ни в ком чувство раскаяния, потому что слушают его разговоры только те, чья нравственность и так на высоте. Даже самое занятное, что Генри способен придумать, может заинтересовать разве что жителей Филадельфии, а в Нью-Йорке это никого не волнует.
Да, конечно, люди из Канзас-Сити или Сент-Луиса тоже приезжают в Нью-Йорк и понимают, какие они невидные, но они всегда могут придать себе важности, щедро раздавая чаевые в ресторанах, покупая билеты в театр у спекулянтов и общаясь с примами ночных клубов. Вот Тексас Гинэн может называть по имени любой, заплативший ей пару сотен долларов. Но Генри вряд ли захотел бы быть знаменитостью в кругах, где вращается Тексас Гинэн. Он разве что мог бы сходить к ней в известное заведение, посмотреть, как там люди развлекаются, а потом бы потребовал этот клуб закрыть.
Так что мне пришлось действительно крепко задуматься о том, как же сделать Генри заметной в Нью-Йорке фигурой, и я решила, что самый простой путь – сделать его членом какой-нибудь ассоциации.
И тут я вспомнила про моего друга, одного джентльмена из Нью-Йорка, человека очень-очень заметного, члена всего, что только возможно. Я написала ему и спросила, не мог бы он прислать Генри приглашение приехать в Нью-Йорк и стать членом чего-нибудь. Этот джентльмен состоит членом «Друзей культуры», «Ассоциации любителей природы», «Нью-Йоркской лиги борцов с чумкой» и «Общества Огайо». Оказывается, «Общество Огайо» – самое труднодоступное, потому что туда принимают только уроженцев Огайо. Но он раздобыл для Генри приглашение вступить в «Общество Пенсильвании», в него вступить проще – для этого всего-навсего надо быть уроженцем Пенсильвании.
Так вот, когда к Генри посыпались все эти предложения, он очень обрадовался, подумал, что его известность докатилась и до Нью-Йорка. Он решил немедленно туда ехать и вступать во все, куда его приглашают. Конечно, ему пришлось взять с собой и меня. Когда я снова оказалась в «Ритце» – после всего, что мне пришлось претерпеть, живя семейной жизнью, – я поняла, что снова дышу полной грудью.
В первый же вечер в Нью-Йорке Генри отправился на банкет и сидел за одним столом с Эми Роттсфилд Рэнд, очень интеллектуальной дамой, которая однажды побывала в Китае и с тех пор почти ничего не слышит, Перси Гилкрист Сондерс, которая знаменита тем, что считает, будто правописание должно зависеть от произношения, и Честером Уэнтвортом Пибоди, который вечно рассказывает о своих наблюдениях за сусликами, а еще очень достоверно описывает все, что они делают. Встреча с такими знаменитыми людьми навела Генри на всякие мысли и на многое открыла глаза. Потому что, побеседовав с ними, Генри с удивлением обнаружил, что мозгов у него не меньше, чем у них. Это всегда происходит с людьми, которые из-за комплекса неполноценности боятся рот раскрыть. Ведь совершенно неважно, насколько неполноценен твой комплекс – в Нью-Йорке всегда найдешь очень известных людей, у которых мозгов ничуть не больше, чем у тебя.
Когда Генри вернулся домой после банкета, я заглянула к нему в спальню в новом розовом пеньюаре и наконец-то заставила его пообещать, что мы будем жить в Нью-Йорке, где наша жизнь будет в интеллектуальном плане гораздо более насыщенной.
А еще я записала Генри в клуб «Книга месяца»: там советуют, какую именно книгу следует прочесть в этом месяце, чтобы подчеркнуть свою индивидуальность. Организовано все просто замечательно, и пятьдесят тысяч человек каждый месяц читает одну и ту же книгу.
Потом мы сняли квартиру в новом доме на Парк-авеню, и я туда взяла только антиквариат – все самое старинное итальянское и одного из старых художников – Рембрандта. Вспомнить смешно – раньше я считала, что в интерьере должно быть много розового атласа и шелка. Но женщина, разбирающаяся в искусстве, признает только итальянский антиквариат. Так что если раньше я носила шифоновые пеньюары, отделанные страусовыми перьями, то теперь они у меня все из старинной итальянской парчи, которая раньше служила одеянием какого-нибудь средневекового папы римского, она такая чуть выцветшая и очень изысканная.
Когда мы обставляли детскую для «нашего мышонка», декоратор отыскал настоящую итальянскую колыбельку какого-то стародавнего века Только Дороти сказала, что итальянский мастер, когда ее делал, наверное, думал, если ребенок помрет, из колыбельки получится отличный гробик А еще Дороти боится, что дитя, которое будет в ней спать, вырастет мрачным меланхоликом. Все-таки иногда Дороти рассуждает вполне здраво, потому что, как оказалось, итальянский антиквариат ужасно действует на нервы, особенно в дождливые дни. Так что Дороти практически у нас живет – чтобы спасать меня от тоски, которую на меня нагоняет вся эта итальянская старина.
Наконец настало время «нашему мышонку» появиться на свет, и мы с Дороти отправились на ланч в «Ритц». После ланча Дороти собиралась пройтись по магазинам, а потом попить чаю «запросто». Она позвала меня с собой. Я обожаю ходить по магазинам и пить чай «запросто», но все-таки я решила, что лучше мне пойти домой. И когда под вечер я взяла наконец-то на руки «нашего мышонка», я почувствовала себя вознагражденной за все лишения.
Я позвонила Дороти, пившей чай, чтобы сообщить ей, что ребенок оказался мальчиком. Ничто так не трогает людские сердца, как история про женщину, прошедшую «Долиной невзгод» и вышедшую оттуда с младенцем на руках. Поэтому все, кто пил чай, изъявили желание немедленно ко мне приехать. Я сидела в кровати в своем раннеитальянском халатике, и мы устроили настоящую вечеринку в честь «нашего мышонка». Люди все приходили и приходили, и я все время звонила и заказывала сэндвичи. Няня, к сожалению, показывала «нашего мышонка» только издали, потому что шум и табачный дым вредны для новорожденных.
В конце концов я была вознаграждена за все свои мучения, потому что Генри отписал на меня значительную сумму. Особенно сентиментальны мужья бывают в тот день, когда могут назвать супругу «мамочкой».
Ну вот, все так благополучно завершилось, и Генри, конечно же, решил, что теперь я буду сидеть дома и стану Женой и Матерью. Но едва я встала с постели, как почувствовала прилив сил и начала думать о дальнейшей карьере. Только я решила больше в кинематографе не работать, потому что «Сильнее страсти» по непонятным для меня причинам провалился и принес одни убытки. Поэтому я решила заняться литературой и дома не сидеть, а как можно больше вращаться в литературных кругах.
Глава 2
Ну вот, вскоре я узнала, что самые литературные круги Нью-Йорка собираются в отеле «Алгонкин» – туда литературные гении ходят на ланч. Известно это потому, что каждый литературный гений, съевший ланч в «Алгонкине», обязательно пишет о том, что именно туда ходят на ланч литературные гении. Так что я позвала Дороти сходить со мной на ланч именно в «Алгонкин».
Только Дороти сказала, что если мне так уж необходимо познакомиться с интеллектуалами, она все равно собирается на литературную вечеринку, которую Джордж Джин Нейтан[3] устраивает где-то в Джерси, в месте, знаменитом тем, что там подают пиво, сделанное без спирта, если только я ничего не путаю. Там должны были быть мистер Г. Л. Менкен, Теодор Драйзер, Шервуд Андерсон, Синклер Льюис, Джозеф Хергешаймер и Эрнест Бойд. Так что я сказала Дороти: «Если они все такие культурные, то зачем едут в Нью-Джерси, там же, как известно, совсем никакой культуры нет!» И Дороти, подумав, решила, что единственной причиной поездки является пиво. Но я все-таки решила поехать, потому что кое-кто из них написал довольно известные книжки.
Если кто подумает, что в Нью-Джерси устроили литературный салон, то очень ошибется – о литературе они даже не вспоминали. А если бы и вспоминали, их бы все равно слышно не было, потому что они постоянно совали монетки в электрическое пианино, а оно играло всякие разухабистые песенки. По-моему, если литераторы хотят устроить музыкальный вечер, гораздо культурнее пойти послушать хорошую оперу. Но я сама должна была догадаться, какого рода литературой интересуются литераторы, общающиеся с такой неразвитой девушкой, как Дороти.
Так что потом я все-таки повела Дороти на ланч в отель «Алгонкин», где и была вознаграждена за все. Там собираются критики, которые всем объясняют, как и что надо делать, а уж они-то вести себя умеют.
На ланч в отель «Алгонкин» мы пошли довольно рано, чтобы увидеть, как они все собираются. Самый надежный способ заполучить столик рядом с тем, кто тебя интересует, – это подружиться с метрдотелем. Метрдотель в «Алгонкине» очень знаменитый, и зовут его Джордж. Он перекрывает вход в небольшую столовую для избранных бархатным шнуром для того, чтобы люди, не разбирающиеся в гениях, не лезли туда, где им не место. Я сказала Джорджу, что мы бы хотели сесть где-нибудь поблизости от знаменитого Круглого стола литераторов, чтобы хоть послушать, о чем они говорят. И Джордж посадил нас за самый близкий к ним столик, а обслуживал нас официант, который обслуживает их. Ну вот, мы с официантом разговорились, и выяснилось, что зовут его Тони и он тоже стремится к высоким идеалам. Чем больше я узнаю людей, тем больше понимаю – сразу никогда не поймешь, кто перед тобой. Тони мне объяснил, что телом он грек-официант, а душа его впитала в себя всю культуру древних греков.
Собственно говоря, оказалось, что Тони по воспитанию джентльмен, потому что отец его был очень известным в Греции человеком, и у него был еще один сын, законный. Отец Тони воспитывал их вместе и нанял им учителя, который ознакомил их со всей греческой классикой. Только отцу Тони окончательно надоела мать Тони, поэтому он попросил своего приятеля-турка устроить так, чтобы она оказалась в числе пострадавших от зверств. Оказывается, турки больше всего любят устраивать зверства, и Тони считает – это все оттого, что у них сухой закон. У турков всегда сухой закон, и поэтому когда турку что-то начинает действовать на нервы, он не может просто пойти напиться и выбросить это из головы, а доводит себя до такого состояния, что ему просто необходимо бывает совершить акт насилия. Тони говорит, что когда он читает про новые способы убийства, которые мы, американцы, изобретаем, и про то, как мы любим всякие судебные процессы, он сразу вспоминает про турков. Поэтому-то Тони и решил, что все это из-за сухого закона.
Я сделала Тони комплимент – сказала, что у него замечательные мозги и он здорово во всем разбирается. А Дороти сказала, что тоже хочет сделать ему комплимент – за то, как быстро он подает куриное рагу. Так что ему пришлось прервать беседу и идти за рагу, потому что за ланчем Дороти практически всегда думает только о еде, а я, когда слышу что-нибудь интересное, даже не замечаю, есть еда или нет.
Ну вот, когда Тони вернулся, я попросила его рассказать про гениев за Круглым столом. Оказалось, что Тони их всех очень хорошо знает и он им очень нравится. Дело в том, что официантов обычно больше интересуют чаевые, нежели разговоры гениев, а официант, который обслуживал их до Тони, был простым греческим парнем из Сарданополиса и к культуре практически не тянулся.
Тони же совсем другой, он ловит каждое их слово и слышит даже больше, чем сами гении, – они ведь все думают, как бы поостроумнее ответить собеседнику, и времени выслушивать других у них просто нет.
Первым из гениев пришел Джоэль Крабтри, великий писатель, который каждый день пишет колонки обо всем. Естественно, обо всем том, что случается с его друзьями и знакомыми. Мистеру Крабтри очень хочется, чтобы все думали, что его друзья гениальнее чьих-нибудь еще друзей. Поэтому каждый божий день он упоминает в своей колонке всех своих друзей, и публика, которая настолько интересуется литературой, что эту колонку читает, знает, чем каждый из них занимается. А они, естественно, стараются заниматься чем-нибудь, о чем интересно читать, – то играют в буриме, то ставят шарады на вечеринках, то устраивают в Централ-парке игру в крокет, а там толпу можно собрать по любому поводу.
Потом появился знаменитый театральный критик Гарри Эплбай. Он занимается тем, что отыскивает повсюду девушек, похожих на известную актрису Элеонору Дузе. А это на самом деле нелегко, потому что отыскиваются, естественно, в основном молоденькие девушки, а такие молоденькие девушки, естественно, не владеют техникой так, как великая Дузе. Но если девушка во всех остальных смыслах достаточно хороша, на этот факт мистер Эплбай внимания не обращает. Потому что больше всего на свете этот театральный критик любит прелестных актрис или даже актеров. А если и пьеса прелестная, то он считает, что наконец-то получился великий спектакль. Тони обожает слушать мистера Эплбая и своему кузену в Афины пишет, что он напоминает ему Софокла. Дело в том, что он должен ссылаться на имена, которые его кузен знает, потому что, как Тони говорит, кузен у него довольно невежественный и не знает, что мистер Эплбай в «Алгонкине» считается гением – как и мистер Эплбай не знает, что в Афинах гением считается Софокл.
Следующим пришел Питер Худ, писатель, который все время влюбляется в разных девушек. А когда гений влюбляется в женщину-гения, то, как говорит Тони, начинается «дым коромыслом», потому что не может же он, как простой официант, завести себе роман по-тихому. Нет, он должен во всем сознаться жене, потом они это трактуют с точки зрения психоанализа, потом обсуждают с другими гениями, но ни к какому выводу никогда прийти не могут.
Ну вот, наконец все гении собрались, и разговор, который они вели, был просто восхитителен. Сначала один гений сказал другому: «Что это ты такое потрясающе смешное сказал в прошлый вторник?» Тот рассказал, и все смеялись. Тогда настала уже его очередь спросить: «А ты что в пятницу такое исключительно умное сказал?» Тогда и у первого гения появилась возможность выступить. Ну вот, все так друг другу подыгрывали, и каждый имел шанс поговорить о себе.
Но потом пришел мистер Эрнест Бойд и сел к ним за стол. Я-то была уверена, что этому никто не обрадуется – на вечеринке мистера Нэйтана в Нью-Джерси он исполнил ужасно неприличную песню. Ну разве может такой человек поддержать беседу в «Алгонкине»? Но смеялся он громче всех. Собственно говоря, он смеялся, даже когда никто другой не смеялся, и они в конце концов стали бросать на него мрачные взгляды.
И тут все они начали вспоминать про свою знаменитую поездку в Европу. Они там потрясающе проводили время, потому что, где бы они ни оказывались, они сидели в отеле, играли в литературные игры и делились воспоминаниями об «Алгонкине». А я думала о том, как это замечательно – иметь столько внутренних ресурсов, чтобы не надо было даже ниоткуда снаружи подпитываться.
Потом мистер Бойд спросил: «А кого из собратьев по литературному цеху вы встретили за границей?» Нет, мистер Бойд не знает даже элементарных правил этикета – он задает вопросы, на которые никому не хочется отвечать. Но оказалось, что у одного из них было письмо литератору, которого зовут Джеймс Джойс, но он им не воспользовался, потому что, как он сказал, Джеймс Джойс все равно не знает, кто он такой, да и зачем встречаться с человеком, которому ничего не известно об «Алгонкине», разве что то, что «алгонкинами» называют племя совершенно нецивилизованных индейцев. Но мистер Бойд не отставал. Он спросил: «Как же вы не воспользовались такой уникальной возможностью? Он бы мог рассказать вам что-нибудь!»
А они все ответили мистеру Бойду, что каждый раз, встречаясь с новым человеком, они должны объяснять ему все про свой призрачный мир и тогда только их шутки становятся понятны и смешны, а это все – напрасная трата времени. Я вот действительно не понимаю, почему гении из «Алгонкина» должны лезть из кожи и узнавать что-нибудь про старушку Европу, уж лучше пусть она сама про них узнаёт. Так вот, они вернулись назад, потому что нет на свете места лучше «Алгонкина». Я думаю, это факт весьма примечательный, ведь даже в старинной притче говорится о пророке, которого дома никто не почитал. А с ними все как раз наоборот.
Ну вот, Дороти доела наконец свое куриное рагу и заявила, что интеллектуальных разговоров наслушалась достаточно и пойдет теперь искать своего приятеля, который, когда у него зубы болят, говорит только о себе.
Только Дороти сказала, что если мне так уж необходимо познакомиться с интеллектуалами, она все равно собирается на литературную вечеринку, которую Джордж Джин Нейтан[3] устраивает где-то в Джерси, в месте, знаменитом тем, что там подают пиво, сделанное без спирта, если только я ничего не путаю. Там должны были быть мистер Г. Л. Менкен, Теодор Драйзер, Шервуд Андерсон, Синклер Льюис, Джозеф Хергешаймер и Эрнест Бойд. Так что я сказала Дороти: «Если они все такие культурные, то зачем едут в Нью-Джерси, там же, как известно, совсем никакой культуры нет!» И Дороти, подумав, решила, что единственной причиной поездки является пиво. Но я все-таки решила поехать, потому что кое-кто из них написал довольно известные книжки.
Если кто подумает, что в Нью-Джерси устроили литературный салон, то очень ошибется – о литературе они даже не вспоминали. А если бы и вспоминали, их бы все равно слышно не было, потому что они постоянно совали монетки в электрическое пианино, а оно играло всякие разухабистые песенки. По-моему, если литераторы хотят устроить музыкальный вечер, гораздо культурнее пойти послушать хорошую оперу. Но я сама должна была догадаться, какого рода литературой интересуются литераторы, общающиеся с такой неразвитой девушкой, как Дороти.
Так что потом я все-таки повела Дороти на ланч в отель «Алгонкин», где и была вознаграждена за все. Там собираются критики, которые всем объясняют, как и что надо делать, а уж они-то вести себя умеют.
На ланч в отель «Алгонкин» мы пошли довольно рано, чтобы увидеть, как они все собираются. Самый надежный способ заполучить столик рядом с тем, кто тебя интересует, – это подружиться с метрдотелем. Метрдотель в «Алгонкине» очень знаменитый, и зовут его Джордж. Он перекрывает вход в небольшую столовую для избранных бархатным шнуром для того, чтобы люди, не разбирающиеся в гениях, не лезли туда, где им не место. Я сказала Джорджу, что мы бы хотели сесть где-нибудь поблизости от знаменитого Круглого стола литераторов, чтобы хоть послушать, о чем они говорят. И Джордж посадил нас за самый близкий к ним столик, а обслуживал нас официант, который обслуживает их. Ну вот, мы с официантом разговорились, и выяснилось, что зовут его Тони и он тоже стремится к высоким идеалам. Чем больше я узнаю людей, тем больше понимаю – сразу никогда не поймешь, кто перед тобой. Тони мне объяснил, что телом он грек-официант, а душа его впитала в себя всю культуру древних греков.
Собственно говоря, оказалось, что Тони по воспитанию джентльмен, потому что отец его был очень известным в Греции человеком, и у него был еще один сын, законный. Отец Тони воспитывал их вместе и нанял им учителя, который ознакомил их со всей греческой классикой. Только отцу Тони окончательно надоела мать Тони, поэтому он попросил своего приятеля-турка устроить так, чтобы она оказалась в числе пострадавших от зверств. Оказывается, турки больше всего любят устраивать зверства, и Тони считает – это все оттого, что у них сухой закон. У турков всегда сухой закон, и поэтому когда турку что-то начинает действовать на нервы, он не может просто пойти напиться и выбросить это из головы, а доводит себя до такого состояния, что ему просто необходимо бывает совершить акт насилия. Тони говорит, что когда он читает про новые способы убийства, которые мы, американцы, изобретаем, и про то, как мы любим всякие судебные процессы, он сразу вспоминает про турков. Поэтому-то Тони и решил, что все это из-за сухого закона.
Я сделала Тони комплимент – сказала, что у него замечательные мозги и он здорово во всем разбирается. А Дороти сказала, что тоже хочет сделать ему комплимент – за то, как быстро он подает куриное рагу. Так что ему пришлось прервать беседу и идти за рагу, потому что за ланчем Дороти практически всегда думает только о еде, а я, когда слышу что-нибудь интересное, даже не замечаю, есть еда или нет.
Ну вот, когда Тони вернулся, я попросила его рассказать про гениев за Круглым столом. Оказалось, что Тони их всех очень хорошо знает и он им очень нравится. Дело в том, что официантов обычно больше интересуют чаевые, нежели разговоры гениев, а официант, который обслуживал их до Тони, был простым греческим парнем из Сарданополиса и к культуре практически не тянулся.
Тони же совсем другой, он ловит каждое их слово и слышит даже больше, чем сами гении, – они ведь все думают, как бы поостроумнее ответить собеседнику, и времени выслушивать других у них просто нет.
Первым из гениев пришел Джоэль Крабтри, великий писатель, который каждый день пишет колонки обо всем. Естественно, обо всем том, что случается с его друзьями и знакомыми. Мистеру Крабтри очень хочется, чтобы все думали, что его друзья гениальнее чьих-нибудь еще друзей. Поэтому каждый божий день он упоминает в своей колонке всех своих друзей, и публика, которая настолько интересуется литературой, что эту колонку читает, знает, чем каждый из них занимается. А они, естественно, стараются заниматься чем-нибудь, о чем интересно читать, – то играют в буриме, то ставят шарады на вечеринках, то устраивают в Централ-парке игру в крокет, а там толпу можно собрать по любому поводу.
Потом появился знаменитый театральный критик Гарри Эплбай. Он занимается тем, что отыскивает повсюду девушек, похожих на известную актрису Элеонору Дузе. А это на самом деле нелегко, потому что отыскиваются, естественно, в основном молоденькие девушки, а такие молоденькие девушки, естественно, не владеют техникой так, как великая Дузе. Но если девушка во всех остальных смыслах достаточно хороша, на этот факт мистер Эплбай внимания не обращает. Потому что больше всего на свете этот театральный критик любит прелестных актрис или даже актеров. А если и пьеса прелестная, то он считает, что наконец-то получился великий спектакль. Тони обожает слушать мистера Эплбая и своему кузену в Афины пишет, что он напоминает ему Софокла. Дело в том, что он должен ссылаться на имена, которые его кузен знает, потому что, как Тони говорит, кузен у него довольно невежественный и не знает, что мистер Эплбай в «Алгонкине» считается гением – как и мистер Эплбай не знает, что в Афинах гением считается Софокл.
Следующим пришел Питер Худ, писатель, который все время влюбляется в разных девушек. А когда гений влюбляется в женщину-гения, то, как говорит Тони, начинается «дым коромыслом», потому что не может же он, как простой официант, завести себе роман по-тихому. Нет, он должен во всем сознаться жене, потом они это трактуют с точки зрения психоанализа, потом обсуждают с другими гениями, но ни к какому выводу никогда прийти не могут.
Ну вот, наконец все гении собрались, и разговор, который они вели, был просто восхитителен. Сначала один гений сказал другому: «Что это ты такое потрясающе смешное сказал в прошлый вторник?» Тот рассказал, и все смеялись. Тогда настала уже его очередь спросить: «А ты что в пятницу такое исключительно умное сказал?» Тогда и у первого гения появилась возможность выступить. Ну вот, все так друг другу подыгрывали, и каждый имел шанс поговорить о себе.
Но потом пришел мистер Эрнест Бойд и сел к ним за стол. Я-то была уверена, что этому никто не обрадуется – на вечеринке мистера Нэйтана в Нью-Джерси он исполнил ужасно неприличную песню. Ну разве может такой человек поддержать беседу в «Алгонкине»? Но смеялся он громче всех. Собственно говоря, он смеялся, даже когда никто другой не смеялся, и они в конце концов стали бросать на него мрачные взгляды.
И тут все они начали вспоминать про свою знаменитую поездку в Европу. Они там потрясающе проводили время, потому что, где бы они ни оказывались, они сидели в отеле, играли в литературные игры и делились воспоминаниями об «Алгонкине». А я думала о том, как это замечательно – иметь столько внутренних ресурсов, чтобы не надо было даже ниоткуда снаружи подпитываться.
Потом мистер Бойд спросил: «А кого из собратьев по литературному цеху вы встретили за границей?» Нет, мистер Бойд не знает даже элементарных правил этикета – он задает вопросы, на которые никому не хочется отвечать. Но оказалось, что у одного из них было письмо литератору, которого зовут Джеймс Джойс, но он им не воспользовался, потому что, как он сказал, Джеймс Джойс все равно не знает, кто он такой, да и зачем встречаться с человеком, которому ничего не известно об «Алгонкине», разве что то, что «алгонкинами» называют племя совершенно нецивилизованных индейцев. Но мистер Бойд не отставал. Он спросил: «Как же вы не воспользовались такой уникальной возможностью? Он бы мог рассказать вам что-нибудь!»
А они все ответили мистеру Бойду, что каждый раз, встречаясь с новым человеком, они должны объяснять ему все про свой призрачный мир и тогда только их шутки становятся понятны и смешны, а это все – напрасная трата времени. Я вот действительно не понимаю, почему гении из «Алгонкина» должны лезть из кожи и узнавать что-нибудь про старушку Европу, уж лучше пусть она сама про них узнаёт. Так вот, они вернулись назад, потому что нет на свете места лучше «Алгонкина». Я думаю, это факт весьма примечательный, ведь даже в старинной притче говорится о пророке, которого дома никто не почитал. А с ними все как раз наоборот.
Ну вот, Дороти доела наконец свое куриное рагу и заявила, что интеллектуальных разговоров наслушалась достаточно и пойдет теперь искать своего приятеля, который, когда у него зубы болят, говорит только о себе.