- Э-э, не говори! - машет рукою Клочков. - До безвозможности мордуют.
   Узколоб, лязгая кандалами, шагает к двери, стучит в нее и яростно кричит надзирателю:
   - Как чего?! Сам не догадаешься! Не обедал я!..
   В его брани еще нет переливов, ноги его смешно раскорячены, но многим ясно: он привыкнет к кандалам и будет дерзким, отчаянным. Лотошник с. любопытством вглядывается в него и пугает:
   - Ты не очень-то кричи, а то в карцер говеть сведут.
   Узколоб багровеет и бранит тех, кто строил карцер, кто его сторожит, кто верит в его силу, кто его боится.
   Кузька одобрительно хлопает его по плечу:
   - Правда, чорт их бери! Молодец!
   Х
   Тело Кривого ноет, пустая глазница дергается, будто глаз только вчера выбили. И все чаще суд представляется страшным чудовищем; стоит оно за грязными оврагами, среди домов, к нему подводят людей, оно захватывает п каменную пасть воров, честных, убийц, оклеветанных, перемалывает их, выбрасывает из себя и хрипит каждому вслед:
   - Три года арестантских рот1 Двадцать лет каторги!
   Пять лет каторги!
   Кривой в сотый раз вынимает из кармана обвинительный акт, водит глазом по камере и идет к Узколобу:
   - Почитай, ради бога.
   - Читали уже, надоело.
   - Да темный я, видишь. В голову никак не возьму.
   Что тебе стоит?
   - Ну, ладно, только вникай ухом, а не пятками.
   Кривой вытягивается и жадно ловит слова. По акту выходит, что он закоренелый конокрад. "И как написано, чтоб ему руки поотсыхали". Кривой мотает головой и шепчет:
   - Как по-твоему?
   - Не сорвешься, крючок хороший.
   - Засудят?
   - И головы не морочь себе: иди за готовым.
   Кривой прячет обвинительный акт и ищет глазом Кузьку: "Беспременно к нему подаваться. Куда больше?"
   - Что, неохота сидеть? Любил коней, люби и тюрьму.
   - А ты любишь?
   - Я что? Горько, ну, а я покажу себя, раз они со мной так. Свидетелям этим, я им волью по первое число. Жена сама довела меня, а они брехать. Она святая, по-ихаему, а я прямо зверюга. Я к ней вот как, а она все на сторону.
   И уходить не уходит, и жить не живет. Колобродит, как козел в огороде. Лоб мой, видишь, ей не хорош, вроде я его сам выдумал. Прет по ему волос, а я что? Она ведет свои шуры эти, амуры, я и нодглядел. Вот, а теперь я решенный: так-так, а не так, задам стрекоча и явлюсь. До конца уж пойду, потому, что я такое? Кому я нужен?
   - Твое дело молодое, поживешь еще, - утешает Кривой.
   - Годов у меня не куча, правда, - соглашается Узколоб, - а только, знаешь, навряд ли жить буду, кипит у меня от обиды. Пропаду я...
   Кривой заглядывает Узколобу в глаза, думает: "Испортили человека", - и идет к Кузьке. Тот чинит бушлат
   и поет:
   Позарастали
   Стежки-дорожки,
   Где наступали
   Милого-о ножки...
   - Чего делаешь? - спрашивает Кривой.
   - Сено кошу.
   - М-м...
   - Иная корова лучше тебя мычит.
   - Привычка у мине такая, сызмалетотва я так,
   - Ну, и отчаливай...
   Поза-араста-али-и
   Мохом, тра-аво-ою,
   Где мы гуляли,
   Милый, с тобою.
   - Да мине б это... поговорить, спросить насчет молитвы насупротив суда, суд мине скоро, боязно...
   - Перекрестись, долго подъезжать будешь?
   - Мине б молитву. Целых пять рублей дам.
   - Я не торговка.
   - Кузька, валяй, игра будет! - говорит Лотошник.
   - Семь дашь? - выпрямляется Кузька.
   Кривой тянется к простреленному уху.
   - Ну, хочешь? - торопит его Кузька.
   - Да вить, как ослобонят ежели, так и больше дам.
   - Э-э, хитрый какой! Ты со страху забудешь молитву, а я при чем?
   - Ну, ладно, только по совести.
   - А то как же? Эх, ты, старый драбадан!
   Кузька ударяет Кривого по плечу и вскакивает:
   - Ну, игроки, подваливай!
   XI
   - Смирно! Приготовь билеты!
   Арестанты выстраиваются в шеренгу, разворачивают тюремные билеты и держат их перед собой. В камеру входят прокурор, начальник тюрьмы и ватага надзирателей.
   Прокурор на ходу заглядывает в билеты и цедит:
   - Заявления есть?
   - Судили вот меня, - бормочет Клочков.
   - Судили? Ну, и что же?
   - Неправильность, обида...
   - Надо было во-время обжаловать приговор.
   - Чего жаловаться, раз не по закону?
   - Судят только по закону.
   - Где уж: взяли вот, заперли-и все.
   Прокурор пожимает плечами:
   - А что же еще?
   - Дело б какое...
   - Вот в арестантские роты отправим тебя, - улыбается начальник тюрьмы, - там тебе дадут дело. У нас дела нет.
   - Да ведь народ портится, вот этак сидевши.
   - Ты, старик, о себе заботься.
   Дверь захлопывается.
   - Ты, Клочков, ловко хотел загнуть ему, - раздумчиво говорит Кузька. Башка у тебя варит, только слабо ты говоришь. С ними надо лаять: трах-тарарах, чорт на горах! В уши чтоб ему, в уши. А ти: э-э, мэ-э, как теленок.
   Я сказал бы ему, да надоело в карцере сидеть. Еще спрашивает: "А что же еще?"
   - В царстве небесном, выходит, сидим. Нет, ты стой.
   Взяли меня, ты садишь, так суди толком. Не корми меуя арестантскою ротой, раз закон при тебе. Я, может, лучше тебя, а ты меня вроде навоза топчешь...
   - Стойте, а какой -вам тюрьмы надо? - удивляется
   Кузька.
   - Издевки чтоб не было, чтоб при деле человек был...
   - Дальше?
   - Чего дальше? Да обнеси оградою землю сколько там верст, чего ее жалеть-то? Поле чтоб, сады, все чтоб, всякое майстерство. Превзойти чтоб можно было...
   - Во-о, правильно! А тут нудят тебя...
   - А еще что?
   - И еще. Попал кто, с кем не бывает, сейчас сказать ему все, перевернуть его. Есть такие люди, что словами все с человеком могут сделать. Взвоешь, как скажут...
   - Вот, и правильность чтоб. Человека к делу приспособлять и не рычать на него, как на собаку...
   - Не тюрьму, выходит, вам надо, а училище?
   - А что ж? Вник бы во что человек, понятие взял...
   - А как он понятия не захочет?
   - Эва сказанул! Что он, враг себе?
   Кузька тяжело вздыхает и машет рукой:
   - Не враг, а только не будет этого! Видал, какой он, прокурор-то? Духами от него прет. По тюрьме с фасоном ходит, неправильность ищет, а как по правде, так ему наплевать на нас, хоть и живет он нами. Не будет нас, что он такое? Окурочник несчастный...
   XII
   Кривой покачивается и твердит заученную Кузькину молитву:
   - "Лягу я, раб божий Яков, помолясь, встану благословясь, свежей росой умываюсь, престольным полотенцем утираюсь. Выйду из дверей в двери, из ворот в ворота, в чистое поле, к морю-окияну..."
   По телу разливается слабость, в глазу рябит, но язык шевелится:
   - "На море-окияне, на острове буяне белоручьевои камень лежит, а на камени том престол господний. Божья матерь со всей силой небесной велит мне, рабу божьему Якову, белого воску взять, как в путь сбираться, або в суд итти, або к князьям-боярам, або к православным хрестьянам... хрестьянам..."
   Кривой запинается и холодеет: другим Кузька дает молитвы против суда, а сам получил четыре года арестантских рот, - но ему тут же вспоминается случай с Обрубком, и слова вновь толпятся на язык:
   - На чем это я? На "хрестьянам"... "Становлюсь я на медную землю, закрываюсь чугунной крышкой и девятью дверями, запираюсь десятью замками, отсылаю ключи кит-рыбе. Никто не найдет, никто не возьмет. Тот найдет, кто окиян-море перейдет, песок пересчитает. Найти найдет, а взять не возьмет: встречь ему два колдуна, два еретика, две колдуницы, две еретицы-от всего защита: от черной немочи, от пречудной девицы, тоски и судейской напасти. Аминь".
   Всю ночь Кривой то и дело вскакивает, прислушивается и глядит на лампу. Арестанты спят тревожно: одного заковывают во сне, другого ведут на суд, третьего душит похожими на свечки пальцами покойный грек.
   Стучат зубы, вскидываются головы, блуждают глаза...
   "А как осудят, что тогда?" Кривой бесшумно сползает с нар, тянется к иконе, глаза которой кто-то выковырял гвоздем, падает на колени и по-простецки доказывает богу, как тяжело ему в тюрьме, как мало у него сил, как жалеет он, что пошел на последнюю кражу.
   В глубине двора всхлипывает звонок. Надзиратели топают в коридорах и ключами стучат в двери.
   - Поднимайсь! Поднимайсь!
   Арестанты выстраиваются на середине камеры, а после проверки спешат на коридор и гремят умывальниками.
   От слабости и злых сонных голосов к горлу Кривого подкатывает удушье, в виски стучит. Оп бредет в угол, садится на пол и прижимается к стене.
   - Ты, Яков, на меня не серчай, - говорит ему Клочков.
   - Я ничего... скорей бы уж... Тошно мине...
   - А ты съешь хлеба с сольцой да чаю выпей.
   - Нет, не стану я, лучше поговею. Ты возьми мой хлеб себе. Крал я, это ты верно, а какой я арестант? Помру тут, как грек помер.
   Кривой старается не глядеть на пьющих тай арестантов.
   - Эй! Кому на суд?
   Кривой вскакивает на сомлевшие ноги, крестится и суеверно бормочет:
   - Дай бог не оправдаться.
   - Кривой, что получишь от судьев, привяжи к хвосту коня, а то сам не донесешь!
   Кривой на ходу горбится, за воротами тюрьмы видит свои сани, лошаденку и неловко, как чужой, кланяется жене.
   - Не отставай, не отставай!
   Под ногами скрипит облитый светом мглистого солнца снег. В глазу мигает.
   XIII
   В суде Кривой ерзает по полу ногами и отвешивает столам поклон. Руки и нижняя челюсть его дрожат, над пустой глазницей бьется жилка. Он боится потерять нить мыслей, не сводит с судей мигающего глаза и бормочет:
   - Не брал я, вот истинный бог... куда я в такое дело годен? Старый, вы поглядите только...
   Сердце его то скачет, то останавливается и нудно ноет.
   Он не узнает свидетелей, водит из стороны в сторону головой, садится и, понуждаемый шопотом конвойного, встает.
   Судьи как будто поддакивают ему, но он не верит им, до боли дёргает себя за бороду и ждет самого страшного:
   кто-то из судей вот-вот встанет, заговорит о нем, а потом крикнет:
   "Четыре года арестантских рот!"
   Судьи шевелятся и встают. "Ой, сейчас". Кривой еще раз захлебывается Кузькиной молитвой, тянется к упавшей на пол шапчонке и видит пустые столы. Зеленое сукно сливается с красными и голубыми пятнами большого царского портрета. У пустой глазницы жилка уже не бьется, а скачет и больно дергает что-то в голове. "Ой, что это?" Далеко, кажется за стеной, дребезжит звонок.
   - Суд идет!
   Стена шарахается от Кривого и шипит:
   Ш-ш-ш...
   В глазу все сливается-на зеленое сукно ползет белое, черное, мутное.
   - Встань, старик.
   Кривой вскакивает, кланяется и отчетливо видит: из-за столов все глядят на него.
   Судья о цепью на шее читает что-то и садится. Шашки конвойных падают в ножны:
   - Жж-ик! - и наступает страшная тишина.
   - Выходи сюда.
   - Что? Не виноват я! не виноват! - кричит Кривой.
   - Да оправдали тебя...
   Кривой растерянно глядит на конвойных, настороженно идет между ними и отдается радости только в тюрьме, после слов старшего надзирателя:
   - Ну, марш за вещами!
   В камере Кривой с разбегу валится Кузьке в ноги:
   - Спасибо, век не забуду, заместо сына поминать стану.
   - Пошел к ляду! - ногой отталкивает его Кузька. - Ну, чего таращишь глаз? Рад, что оправдали? Начнешь теперь писание читать, молиться? У-у, гад!
   - Да что ты, я... я... господи, я медку тебе привезу...
   - И так сладко... отойди, а то последние зубы выбкю!
   Злоба Кузьки озадачивает Кривого. Он встает с колен, хватает с нар свою сумку и кланяется во все стороны:
   - Прощайте, братцы. Дай бог счастья. К святкам гостинца привезу.
   - Заблудишься-метелица будет. Лети!
   В цейхгаузе Кривой лихорадочно переодевается, благодарит за что-то начальника и надзирателей, на последнем обыске сам выворачивает свои карманы, за воротами бестолково целует жену, а та сквозь слезы шепчет:
   - Отпустили таки, слава тебе боже...
   - Пустили... едем, пропади они...
   - Едем, а то еще вздумают чего, опять посадят...
   - Не-эт уж, неэ-ет! - храбрится Кривой. - Конец, больше я не ответчик им, не вор...
   - Бросишь? Ну, слава тебе, господи...
   - Чего крестишься? Рада, что кидаю? Дождалась своего?
   - Да уж спокой бы. Садись, умаялся.
   - Сама садись. А что на суде плакал я, так ты на это не гляди. Их без слез не прошибешь. Сдавили, коршуны.
   Кривой снимает с морды лошади сумку с резаной соломой и гладит ее:
   - Соскучилась? Шевелись, вывози...
   Голос его дрожит. Он дергает вожжи, впрыгивает в санц и машет кнутом:
   - Ну, ну, но-о!
   Студеный воздух пропитывается запахом потревоженного в санях сена. Кривой пьянеет в нем, хочет сказать жене шутку, но в глаз ему наискось бросается удаляющаяся тюрьма, и он грозит ей кнутовищем:
   - Ишь, дьяволица какая, провались ты! Но-о!
   Ему и весело, и больно, и горько: теперь ему осталось только вспоминать о молодости, о дерзости и до гроба покорно нести свое битое, ноющее, старое тело.
   1915-1925 гг.