Страница:
- Э-э, не говори! - машет рукою Клочков. - До безвозможности мордуют.
Узколоб, лязгая кандалами, шагает к двери, стучит в нее и яростно кричит надзирателю:
- Как чего?! Сам не догадаешься! Не обедал я!..
В его брани еще нет переливов, ноги его смешно раскорячены, но многим ясно: он привыкнет к кандалам и будет дерзким, отчаянным. Лотошник с. любопытством вглядывается в него и пугает:
- Ты не очень-то кричи, а то в карцер говеть сведут.
Узколоб багровеет и бранит тех, кто строил карцер, кто его сторожит, кто верит в его силу, кто его боится.
Кузька одобрительно хлопает его по плечу:
- Правда, чорт их бери! Молодец!
Х
Тело Кривого ноет, пустая глазница дергается, будто глаз только вчера выбили. И все чаще суд представляется страшным чудовищем; стоит оно за грязными оврагами, среди домов, к нему подводят людей, оно захватывает п каменную пасть воров, честных, убийц, оклеветанных, перемалывает их, выбрасывает из себя и хрипит каждому вслед:
- Три года арестантских рот1 Двадцать лет каторги!
Пять лет каторги!
Кривой в сотый раз вынимает из кармана обвинительный акт, водит глазом по камере и идет к Узколобу:
- Почитай, ради бога.
- Читали уже, надоело.
- Да темный я, видишь. В голову никак не возьму.
Что тебе стоит?
- Ну, ладно, только вникай ухом, а не пятками.
Кривой вытягивается и жадно ловит слова. По акту выходит, что он закоренелый конокрад. "И как написано, чтоб ему руки поотсыхали". Кривой мотает головой и шепчет:
- Как по-твоему?
- Не сорвешься, крючок хороший.
- Засудят?
- И головы не морочь себе: иди за готовым.
Кривой прячет обвинительный акт и ищет глазом Кузьку: "Беспременно к нему подаваться. Куда больше?"
- Что, неохота сидеть? Любил коней, люби и тюрьму.
- А ты любишь?
- Я что? Горько, ну, а я покажу себя, раз они со мной так. Свидетелям этим, я им волью по первое число. Жена сама довела меня, а они брехать. Она святая, по-ихаему, а я прямо зверюга. Я к ней вот как, а она все на сторону.
И уходить не уходит, и жить не живет. Колобродит, как козел в огороде. Лоб мой, видишь, ей не хорош, вроде я его сам выдумал. Прет по ему волос, а я что? Она ведет свои шуры эти, амуры, я и нодглядел. Вот, а теперь я решенный: так-так, а не так, задам стрекоча и явлюсь. До конца уж пойду, потому, что я такое? Кому я нужен?
- Твое дело молодое, поживешь еще, - утешает Кривой.
- Годов у меня не куча, правда, - соглашается Узколоб, - а только, знаешь, навряд ли жить буду, кипит у меня от обиды. Пропаду я...
Кривой заглядывает Узколобу в глаза, думает: "Испортили человека", - и идет к Кузьке. Тот чинит бушлат
и поет:
Позарастали
Стежки-дорожки,
Где наступали
Милого-о ножки...
- Чего делаешь? - спрашивает Кривой.
- Сено кошу.
- М-м...
- Иная корова лучше тебя мычит.
- Привычка у мине такая, сызмалетотва я так,
- Ну, и отчаливай...
Поза-араста-али-и
Мохом, тра-аво-ою,
Где мы гуляли,
Милый, с тобою.
- Да мине б это... поговорить, спросить насчет молитвы насупротив суда, суд мине скоро, боязно...
- Перекрестись, долго подъезжать будешь?
- Мине б молитву. Целых пять рублей дам.
- Я не торговка.
- Кузька, валяй, игра будет! - говорит Лотошник.
- Семь дашь? - выпрямляется Кузька.
Кривой тянется к простреленному уху.
- Ну, хочешь? - торопит его Кузька.
- Да вить, как ослобонят ежели, так и больше дам.
- Э-э, хитрый какой! Ты со страху забудешь молитву, а я при чем?
- Ну, ладно, только по совести.
- А то как же? Эх, ты, старый драбадан!
Кузька ударяет Кривого по плечу и вскакивает:
- Ну, игроки, подваливай!
XI
- Смирно! Приготовь билеты!
Арестанты выстраиваются в шеренгу, разворачивают тюремные билеты и держат их перед собой. В камеру входят прокурор, начальник тюрьмы и ватага надзирателей.
Прокурор на ходу заглядывает в билеты и цедит:
- Заявления есть?
- Судили вот меня, - бормочет Клочков.
- Судили? Ну, и что же?
- Неправильность, обида...
- Надо было во-время обжаловать приговор.
- Чего жаловаться, раз не по закону?
- Судят только по закону.
- Где уж: взяли вот, заперли-и все.
Прокурор пожимает плечами:
- А что же еще?
- Дело б какое...
- Вот в арестантские роты отправим тебя, - улыбается начальник тюрьмы, - там тебе дадут дело. У нас дела нет.
- Да ведь народ портится, вот этак сидевши.
- Ты, старик, о себе заботься.
Дверь захлопывается.
- Ты, Клочков, ловко хотел загнуть ему, - раздумчиво говорит Кузька. Башка у тебя варит, только слабо ты говоришь. С ними надо лаять: трах-тарарах, чорт на горах! В уши чтоб ему, в уши. А ти: э-э, мэ-э, как теленок.
Я сказал бы ему, да надоело в карцере сидеть. Еще спрашивает: "А что же еще?"
- В царстве небесном, выходит, сидим. Нет, ты стой.
Взяли меня, ты садишь, так суди толком. Не корми меуя арестантскою ротой, раз закон при тебе. Я, может, лучше тебя, а ты меня вроде навоза топчешь...
- Стойте, а какой -вам тюрьмы надо? - удивляется
Кузька.
- Издевки чтоб не было, чтоб при деле человек был...
- Дальше?
- Чего дальше? Да обнеси оградою землю сколько там верст, чего ее жалеть-то? Поле чтоб, сады, все чтоб, всякое майстерство. Превзойти чтоб можно было...
- Во-о, правильно! А тут нудят тебя...
- А еще что?
- И еще. Попал кто, с кем не бывает, сейчас сказать ему все, перевернуть его. Есть такие люди, что словами все с человеком могут сделать. Взвоешь, как скажут...
- Вот, и правильность чтоб. Человека к делу приспособлять и не рычать на него, как на собаку...
- Не тюрьму, выходит, вам надо, а училище?
- А что ж? Вник бы во что человек, понятие взял...
- А как он понятия не захочет?
- Эва сказанул! Что он, враг себе?
Кузька тяжело вздыхает и машет рукой:
- Не враг, а только не будет этого! Видал, какой он, прокурор-то? Духами от него прет. По тюрьме с фасоном ходит, неправильность ищет, а как по правде, так ему наплевать на нас, хоть и живет он нами. Не будет нас, что он такое? Окурочник несчастный...
XII
Кривой покачивается и твердит заученную Кузькину молитву:
- "Лягу я, раб божий Яков, помолясь, встану благословясь, свежей росой умываюсь, престольным полотенцем утираюсь. Выйду из дверей в двери, из ворот в ворота, в чистое поле, к морю-окияну..."
По телу разливается слабость, в глазу рябит, но язык шевелится:
- "На море-окияне, на острове буяне белоручьевои камень лежит, а на камени том престол господний. Божья матерь со всей силой небесной велит мне, рабу божьему Якову, белого воску взять, как в путь сбираться, або в суд итти, або к князьям-боярам, або к православным хрестьянам... хрестьянам..."
Кривой запинается и холодеет: другим Кузька дает молитвы против суда, а сам получил четыре года арестантских рот, - но ему тут же вспоминается случай с Обрубком, и слова вновь толпятся на язык:
- На чем это я? На "хрестьянам"... "Становлюсь я на медную землю, закрываюсь чугунной крышкой и девятью дверями, запираюсь десятью замками, отсылаю ключи кит-рыбе. Никто не найдет, никто не возьмет. Тот найдет, кто окиян-море перейдет, песок пересчитает. Найти найдет, а взять не возьмет: встречь ему два колдуна, два еретика, две колдуницы, две еретицы-от всего защита: от черной немочи, от пречудной девицы, тоски и судейской напасти. Аминь".
Всю ночь Кривой то и дело вскакивает, прислушивается и глядит на лампу. Арестанты спят тревожно: одного заковывают во сне, другого ведут на суд, третьего душит похожими на свечки пальцами покойный грек.
Стучат зубы, вскидываются головы, блуждают глаза...
"А как осудят, что тогда?" Кривой бесшумно сползает с нар, тянется к иконе, глаза которой кто-то выковырял гвоздем, падает на колени и по-простецки доказывает богу, как тяжело ему в тюрьме, как мало у него сил, как жалеет он, что пошел на последнюю кражу.
В глубине двора всхлипывает звонок. Надзиратели топают в коридорах и ключами стучат в двери.
- Поднимайсь! Поднимайсь!
Арестанты выстраиваются на середине камеры, а после проверки спешат на коридор и гремят умывальниками.
От слабости и злых сонных голосов к горлу Кривого подкатывает удушье, в виски стучит. Оп бредет в угол, садится на пол и прижимается к стене.
- Ты, Яков, на меня не серчай, - говорит ему Клочков.
- Я ничего... скорей бы уж... Тошно мине...
- А ты съешь хлеба с сольцой да чаю выпей.
- Нет, не стану я, лучше поговею. Ты возьми мой хлеб себе. Крал я, это ты верно, а какой я арестант? Помру тут, как грек помер.
Кривой старается не глядеть на пьющих тай арестантов.
- Эй! Кому на суд?
Кривой вскакивает на сомлевшие ноги, крестится и суеверно бормочет:
- Дай бог не оправдаться.
- Кривой, что получишь от судьев, привяжи к хвосту коня, а то сам не донесешь!
Кривой на ходу горбится, за воротами тюрьмы видит свои сани, лошаденку и неловко, как чужой, кланяется жене.
- Не отставай, не отставай!
Под ногами скрипит облитый светом мглистого солнца снег. В глазу мигает.
XIII
В суде Кривой ерзает по полу ногами и отвешивает столам поклон. Руки и нижняя челюсть его дрожат, над пустой глазницей бьется жилка. Он боится потерять нить мыслей, не сводит с судей мигающего глаза и бормочет:
- Не брал я, вот истинный бог... куда я в такое дело годен? Старый, вы поглядите только...
Сердце его то скачет, то останавливается и нудно ноет.
Он не узнает свидетелей, водит из стороны в сторону головой, садится и, понуждаемый шопотом конвойного, встает.
Судьи как будто поддакивают ему, но он не верит им, до боли дёргает себя за бороду и ждет самого страшного:
кто-то из судей вот-вот встанет, заговорит о нем, а потом крикнет:
"Четыре года арестантских рот!"
Судьи шевелятся и встают. "Ой, сейчас". Кривой еще раз захлебывается Кузькиной молитвой, тянется к упавшей на пол шапчонке и видит пустые столы. Зеленое сукно сливается с красными и голубыми пятнами большого царского портрета. У пустой глазницы жилка уже не бьется, а скачет и больно дергает что-то в голове. "Ой, что это?" Далеко, кажется за стеной, дребезжит звонок.
- Суд идет!
Стена шарахается от Кривого и шипит:
Ш-ш-ш...
В глазу все сливается-на зеленое сукно ползет белое, черное, мутное.
- Встань, старик.
Кривой вскакивает, кланяется и отчетливо видит: из-за столов все глядят на него.
Судья о цепью на шее читает что-то и садится. Шашки конвойных падают в ножны:
- Жж-ик! - и наступает страшная тишина.
- Выходи сюда.
- Что? Не виноват я! не виноват! - кричит Кривой.
- Да оправдали тебя...
Кривой растерянно глядит на конвойных, настороженно идет между ними и отдается радости только в тюрьме, после слов старшего надзирателя:
- Ну, марш за вещами!
В камере Кривой с разбегу валится Кузьке в ноги:
- Спасибо, век не забуду, заместо сына поминать стану.
- Пошел к ляду! - ногой отталкивает его Кузька. - Ну, чего таращишь глаз? Рад, что оправдали? Начнешь теперь писание читать, молиться? У-у, гад!
- Да что ты, я... я... господи, я медку тебе привезу...
- И так сладко... отойди, а то последние зубы выбкю!
Злоба Кузьки озадачивает Кривого. Он встает с колен, хватает с нар свою сумку и кланяется во все стороны:
- Прощайте, братцы. Дай бог счастья. К святкам гостинца привезу.
- Заблудишься-метелица будет. Лети!
В цейхгаузе Кривой лихорадочно переодевается, благодарит за что-то начальника и надзирателей, на последнем обыске сам выворачивает свои карманы, за воротами бестолково целует жену, а та сквозь слезы шепчет:
- Отпустили таки, слава тебе боже...
- Пустили... едем, пропади они...
- Едем, а то еще вздумают чего, опять посадят...
- Не-эт уж, неэ-ет! - храбрится Кривой. - Конец, больше я не ответчик им, не вор...
- Бросишь? Ну, слава тебе, господи...
- Чего крестишься? Рада, что кидаю? Дождалась своего?
- Да уж спокой бы. Садись, умаялся.
- Сама садись. А что на суде плакал я, так ты на это не гляди. Их без слез не прошибешь. Сдавили, коршуны.
Кривой снимает с морды лошади сумку с резаной соломой и гладит ее:
- Соскучилась? Шевелись, вывози...
Голос его дрожит. Он дергает вожжи, впрыгивает в санц и машет кнутом:
- Ну, ну, но-о!
Студеный воздух пропитывается запахом потревоженного в санях сена. Кривой пьянеет в нем, хочет сказать жене шутку, но в глаз ему наискось бросается удаляющаяся тюрьма, и он грозит ей кнутовищем:
- Ишь, дьяволица какая, провались ты! Но-о!
Ему и весело, и больно, и горько: теперь ему осталось только вспоминать о молодости, о дерзости и до гроба покорно нести свое битое, ноющее, старое тело.
1915-1925 гг.
Узколоб, лязгая кандалами, шагает к двери, стучит в нее и яростно кричит надзирателю:
- Как чего?! Сам не догадаешься! Не обедал я!..
В его брани еще нет переливов, ноги его смешно раскорячены, но многим ясно: он привыкнет к кандалам и будет дерзким, отчаянным. Лотошник с. любопытством вглядывается в него и пугает:
- Ты не очень-то кричи, а то в карцер говеть сведут.
Узколоб багровеет и бранит тех, кто строил карцер, кто его сторожит, кто верит в его силу, кто его боится.
Кузька одобрительно хлопает его по плечу:
- Правда, чорт их бери! Молодец!
Х
Тело Кривого ноет, пустая глазница дергается, будто глаз только вчера выбили. И все чаще суд представляется страшным чудовищем; стоит оно за грязными оврагами, среди домов, к нему подводят людей, оно захватывает п каменную пасть воров, честных, убийц, оклеветанных, перемалывает их, выбрасывает из себя и хрипит каждому вслед:
- Три года арестантских рот1 Двадцать лет каторги!
Пять лет каторги!
Кривой в сотый раз вынимает из кармана обвинительный акт, водит глазом по камере и идет к Узколобу:
- Почитай, ради бога.
- Читали уже, надоело.
- Да темный я, видишь. В голову никак не возьму.
Что тебе стоит?
- Ну, ладно, только вникай ухом, а не пятками.
Кривой вытягивается и жадно ловит слова. По акту выходит, что он закоренелый конокрад. "И как написано, чтоб ему руки поотсыхали". Кривой мотает головой и шепчет:
- Как по-твоему?
- Не сорвешься, крючок хороший.
- Засудят?
- И головы не морочь себе: иди за готовым.
Кривой прячет обвинительный акт и ищет глазом Кузьку: "Беспременно к нему подаваться. Куда больше?"
- Что, неохота сидеть? Любил коней, люби и тюрьму.
- А ты любишь?
- Я что? Горько, ну, а я покажу себя, раз они со мной так. Свидетелям этим, я им волью по первое число. Жена сама довела меня, а они брехать. Она святая, по-ихаему, а я прямо зверюга. Я к ней вот как, а она все на сторону.
И уходить не уходит, и жить не живет. Колобродит, как козел в огороде. Лоб мой, видишь, ей не хорош, вроде я его сам выдумал. Прет по ему волос, а я что? Она ведет свои шуры эти, амуры, я и нодглядел. Вот, а теперь я решенный: так-так, а не так, задам стрекоча и явлюсь. До конца уж пойду, потому, что я такое? Кому я нужен?
- Твое дело молодое, поживешь еще, - утешает Кривой.
- Годов у меня не куча, правда, - соглашается Узколоб, - а только, знаешь, навряд ли жить буду, кипит у меня от обиды. Пропаду я...
Кривой заглядывает Узколобу в глаза, думает: "Испортили человека", - и идет к Кузьке. Тот чинит бушлат
и поет:
Позарастали
Стежки-дорожки,
Где наступали
Милого-о ножки...
- Чего делаешь? - спрашивает Кривой.
- Сено кошу.
- М-м...
- Иная корова лучше тебя мычит.
- Привычка у мине такая, сызмалетотва я так,
- Ну, и отчаливай...
Поза-араста-али-и
Мохом, тра-аво-ою,
Где мы гуляли,
Милый, с тобою.
- Да мине б это... поговорить, спросить насчет молитвы насупротив суда, суд мине скоро, боязно...
- Перекрестись, долго подъезжать будешь?
- Мине б молитву. Целых пять рублей дам.
- Я не торговка.
- Кузька, валяй, игра будет! - говорит Лотошник.
- Семь дашь? - выпрямляется Кузька.
Кривой тянется к простреленному уху.
- Ну, хочешь? - торопит его Кузька.
- Да вить, как ослобонят ежели, так и больше дам.
- Э-э, хитрый какой! Ты со страху забудешь молитву, а я при чем?
- Ну, ладно, только по совести.
- А то как же? Эх, ты, старый драбадан!
Кузька ударяет Кривого по плечу и вскакивает:
- Ну, игроки, подваливай!
XI
- Смирно! Приготовь билеты!
Арестанты выстраиваются в шеренгу, разворачивают тюремные билеты и держат их перед собой. В камеру входят прокурор, начальник тюрьмы и ватага надзирателей.
Прокурор на ходу заглядывает в билеты и цедит:
- Заявления есть?
- Судили вот меня, - бормочет Клочков.
- Судили? Ну, и что же?
- Неправильность, обида...
- Надо было во-время обжаловать приговор.
- Чего жаловаться, раз не по закону?
- Судят только по закону.
- Где уж: взяли вот, заперли-и все.
Прокурор пожимает плечами:
- А что же еще?
- Дело б какое...
- Вот в арестантские роты отправим тебя, - улыбается начальник тюрьмы, - там тебе дадут дело. У нас дела нет.
- Да ведь народ портится, вот этак сидевши.
- Ты, старик, о себе заботься.
Дверь захлопывается.
- Ты, Клочков, ловко хотел загнуть ему, - раздумчиво говорит Кузька. Башка у тебя варит, только слабо ты говоришь. С ними надо лаять: трах-тарарах, чорт на горах! В уши чтоб ему, в уши. А ти: э-э, мэ-э, как теленок.
Я сказал бы ему, да надоело в карцере сидеть. Еще спрашивает: "А что же еще?"
- В царстве небесном, выходит, сидим. Нет, ты стой.
Взяли меня, ты садишь, так суди толком. Не корми меуя арестантскою ротой, раз закон при тебе. Я, может, лучше тебя, а ты меня вроде навоза топчешь...
- Стойте, а какой -вам тюрьмы надо? - удивляется
Кузька.
- Издевки чтоб не было, чтоб при деле человек был...
- Дальше?
- Чего дальше? Да обнеси оградою землю сколько там верст, чего ее жалеть-то? Поле чтоб, сады, все чтоб, всякое майстерство. Превзойти чтоб можно было...
- Во-о, правильно! А тут нудят тебя...
- А еще что?
- И еще. Попал кто, с кем не бывает, сейчас сказать ему все, перевернуть его. Есть такие люди, что словами все с человеком могут сделать. Взвоешь, как скажут...
- Вот, и правильность чтоб. Человека к делу приспособлять и не рычать на него, как на собаку...
- Не тюрьму, выходит, вам надо, а училище?
- А что ж? Вник бы во что человек, понятие взял...
- А как он понятия не захочет?
- Эва сказанул! Что он, враг себе?
Кузька тяжело вздыхает и машет рукой:
- Не враг, а только не будет этого! Видал, какой он, прокурор-то? Духами от него прет. По тюрьме с фасоном ходит, неправильность ищет, а как по правде, так ему наплевать на нас, хоть и живет он нами. Не будет нас, что он такое? Окурочник несчастный...
XII
Кривой покачивается и твердит заученную Кузькину молитву:
- "Лягу я, раб божий Яков, помолясь, встану благословясь, свежей росой умываюсь, престольным полотенцем утираюсь. Выйду из дверей в двери, из ворот в ворота, в чистое поле, к морю-окияну..."
По телу разливается слабость, в глазу рябит, но язык шевелится:
- "На море-окияне, на острове буяне белоручьевои камень лежит, а на камени том престол господний. Божья матерь со всей силой небесной велит мне, рабу божьему Якову, белого воску взять, как в путь сбираться, або в суд итти, або к князьям-боярам, або к православным хрестьянам... хрестьянам..."
Кривой запинается и холодеет: другим Кузька дает молитвы против суда, а сам получил четыре года арестантских рот, - но ему тут же вспоминается случай с Обрубком, и слова вновь толпятся на язык:
- На чем это я? На "хрестьянам"... "Становлюсь я на медную землю, закрываюсь чугунной крышкой и девятью дверями, запираюсь десятью замками, отсылаю ключи кит-рыбе. Никто не найдет, никто не возьмет. Тот найдет, кто окиян-море перейдет, песок пересчитает. Найти найдет, а взять не возьмет: встречь ему два колдуна, два еретика, две колдуницы, две еретицы-от всего защита: от черной немочи, от пречудной девицы, тоски и судейской напасти. Аминь".
Всю ночь Кривой то и дело вскакивает, прислушивается и глядит на лампу. Арестанты спят тревожно: одного заковывают во сне, другого ведут на суд, третьего душит похожими на свечки пальцами покойный грек.
Стучат зубы, вскидываются головы, блуждают глаза...
"А как осудят, что тогда?" Кривой бесшумно сползает с нар, тянется к иконе, глаза которой кто-то выковырял гвоздем, падает на колени и по-простецки доказывает богу, как тяжело ему в тюрьме, как мало у него сил, как жалеет он, что пошел на последнюю кражу.
В глубине двора всхлипывает звонок. Надзиратели топают в коридорах и ключами стучат в двери.
- Поднимайсь! Поднимайсь!
Арестанты выстраиваются на середине камеры, а после проверки спешат на коридор и гремят умывальниками.
От слабости и злых сонных голосов к горлу Кривого подкатывает удушье, в виски стучит. Оп бредет в угол, садится на пол и прижимается к стене.
- Ты, Яков, на меня не серчай, - говорит ему Клочков.
- Я ничего... скорей бы уж... Тошно мине...
- А ты съешь хлеба с сольцой да чаю выпей.
- Нет, не стану я, лучше поговею. Ты возьми мой хлеб себе. Крал я, это ты верно, а какой я арестант? Помру тут, как грек помер.
Кривой старается не глядеть на пьющих тай арестантов.
- Эй! Кому на суд?
Кривой вскакивает на сомлевшие ноги, крестится и суеверно бормочет:
- Дай бог не оправдаться.
- Кривой, что получишь от судьев, привяжи к хвосту коня, а то сам не донесешь!
Кривой на ходу горбится, за воротами тюрьмы видит свои сани, лошаденку и неловко, как чужой, кланяется жене.
- Не отставай, не отставай!
Под ногами скрипит облитый светом мглистого солнца снег. В глазу мигает.
XIII
В суде Кривой ерзает по полу ногами и отвешивает столам поклон. Руки и нижняя челюсть его дрожат, над пустой глазницей бьется жилка. Он боится потерять нить мыслей, не сводит с судей мигающего глаза и бормочет:
- Не брал я, вот истинный бог... куда я в такое дело годен? Старый, вы поглядите только...
Сердце его то скачет, то останавливается и нудно ноет.
Он не узнает свидетелей, водит из стороны в сторону головой, садится и, понуждаемый шопотом конвойного, встает.
Судьи как будто поддакивают ему, но он не верит им, до боли дёргает себя за бороду и ждет самого страшного:
кто-то из судей вот-вот встанет, заговорит о нем, а потом крикнет:
"Четыре года арестантских рот!"
Судьи шевелятся и встают. "Ой, сейчас". Кривой еще раз захлебывается Кузькиной молитвой, тянется к упавшей на пол шапчонке и видит пустые столы. Зеленое сукно сливается с красными и голубыми пятнами большого царского портрета. У пустой глазницы жилка уже не бьется, а скачет и больно дергает что-то в голове. "Ой, что это?" Далеко, кажется за стеной, дребезжит звонок.
- Суд идет!
Стена шарахается от Кривого и шипит:
Ш-ш-ш...
В глазу все сливается-на зеленое сукно ползет белое, черное, мутное.
- Встань, старик.
Кривой вскакивает, кланяется и отчетливо видит: из-за столов все глядят на него.
Судья о цепью на шее читает что-то и садится. Шашки конвойных падают в ножны:
- Жж-ик! - и наступает страшная тишина.
- Выходи сюда.
- Что? Не виноват я! не виноват! - кричит Кривой.
- Да оправдали тебя...
Кривой растерянно глядит на конвойных, настороженно идет между ними и отдается радости только в тюрьме, после слов старшего надзирателя:
- Ну, марш за вещами!
В камере Кривой с разбегу валится Кузьке в ноги:
- Спасибо, век не забуду, заместо сына поминать стану.
- Пошел к ляду! - ногой отталкивает его Кузька. - Ну, чего таращишь глаз? Рад, что оправдали? Начнешь теперь писание читать, молиться? У-у, гад!
- Да что ты, я... я... господи, я медку тебе привезу...
- И так сладко... отойди, а то последние зубы выбкю!
Злоба Кузьки озадачивает Кривого. Он встает с колен, хватает с нар свою сумку и кланяется во все стороны:
- Прощайте, братцы. Дай бог счастья. К святкам гостинца привезу.
- Заблудишься-метелица будет. Лети!
В цейхгаузе Кривой лихорадочно переодевается, благодарит за что-то начальника и надзирателей, на последнем обыске сам выворачивает свои карманы, за воротами бестолково целует жену, а та сквозь слезы шепчет:
- Отпустили таки, слава тебе боже...
- Пустили... едем, пропади они...
- Едем, а то еще вздумают чего, опять посадят...
- Не-эт уж, неэ-ет! - храбрится Кривой. - Конец, больше я не ответчик им, не вор...
- Бросишь? Ну, слава тебе, господи...
- Чего крестишься? Рада, что кидаю? Дождалась своего?
- Да уж спокой бы. Садись, умаялся.
- Сама садись. А что на суде плакал я, так ты на это не гляди. Их без слез не прошибешь. Сдавили, коршуны.
Кривой снимает с морды лошади сумку с резаной соломой и гладит ее:
- Соскучилась? Шевелись, вывози...
Голос его дрожит. Он дергает вожжи, впрыгивает в санц и машет кнутом:
- Ну, ну, но-о!
Студеный воздух пропитывается запахом потревоженного в санях сена. Кривой пьянеет в нем, хочет сказать жене шутку, но в глаз ему наискось бросается удаляющаяся тюрьма, и он грозит ей кнутовищем:
- Ишь, дьяволица какая, провались ты! Но-о!
Ему и весело, и больно, и горько: теперь ему осталось только вспоминать о молодости, о дерзости и до гроба покорно нести свое битое, ноющее, старое тело.
1915-1925 гг.