Страница:
Михаил Михайлович Кириллов
Незабываемое. Путевые заметки, очерки, рассказы (1981–1987 гг.)
Предисловие
Очерки написаны в советское время. Они – о Родине, о ее просторах, истории, людях, трудностях и противоречиях того времени. Сейчас писать об этом так, как писалось тогда, невозможно – страна рухнула. На ее развалинах в рыночных муках корчится и вымирает народ. Предаются забвению результаты труда и достоинство многих его поколений. Но борьба идет. И память становится оружием. Пусть будит она в сердцах людей незабываемый образ нашей великой Родины.
Январь 1997 г.
Январь 1997 г.
Дуга аорты
Руководство стажировкой будущих военных врачей привело меня в Подмосковье. Практика проходила в медицинских пунктах авиационных частей, и чтобы посетить стажеров, пришлось объехать весь центр России. Впечатлений от поездки оказалось так много, что сами собой сложились путевые заметки. Их основной мотив угадать будет не трудно – это радость от еще одной встречи с Родиной.
Собеседник – местный житель – рассказывает: «На петербургском тракте у Хотилова – церковь, которой 200 лет. Поставили ее еще по указу Екатерины в честь великого князя, умершего от оспы в той деревне по дороге в Петербург. Хотилов (ныне Хотилово) упоминается со времен Петра, описано у Радищева. Место ямщицкое, кабацкое, вольное: хочу поживу, хочу поеду дале. Отсюда и название…»
Медпункт прямо у реки. Полетов нет – тихо вокруг. Тишина такая, что я и не припомню. На берегу рубят баню из сосновых бревен. Воздух просто напоен запахом мокрой сосны.
Речка быстрая, с перекатами, дно песчаное. С высокого места видно, как щука носится за мелочью. В тихих плесах – лилии. Вода чистейшая – пить можно без боязни. И жесткая: один раз намылишься – и кожа скрипит… Утром спустился к реке – туман клубится над теплой водой. Роса на траве, ладонью заденешь – умыться можно. Низко-низко утки летят…
Дети в летном городке здоровые: все возле речки да в лесу, в который и ходить не надо – ветки в окна лезут.
Места эти тяготеют к Ржеву. Где-то здесь берет начало Волга – аорта России. Дед мой по отцу – ржевский крестьянин. Они еще в прошлом веке перебирались из-под Ржева в Питер, работали на заводах, селясь слободой – отсюда и Ржевка пошла.
Тянет меня сюда, и сердце мое радуется этой стороне, не ахти какой хлебной, разве что грибной. И батю моего в последние годы, когда он жил в Крыму, неудержимо тянуло на север…
Белопесоцкое (у Каширы). Какая-то особая грустная пустота перронов на маленьких станциях. Высокие травы, солнце уже чуть склонилось, шесть вечера. У насыпи кладбище с обелиском в честь летчиков, погибших в войну и в наше время.
Замечаю, что старые и пожилые женщины да и мужчины отчего-то, безо всякого повода с моей стороны делятся со мной во время долгой дороги чем-то своим, военным…
«Старший брат еще до войны окончил авиационные курсы. В 41-м на одно задание слетал, телеграмму дал домой, на другое полетел – и все…». Немцы только до Каширы дошли, дальше не пустили, я здесь на фабрике работала», «Братуха мой в войну летчиком был. Тогда здесь летчики стояли, это ноне ракетчики… Немец как стал бомбить, бомба к ним в столовую и попала, угол отвалило, их кирпичами забросало, однако обошлось». И тому подобное.
Наверное, оттого, что я – военный, да и слушаю внимательно. А главное потому, что у людей моего и особенно более старшего поколения сохраняется неизбывная потребность поделиться тем, что осталось на всю жизнь с того страшного времени.
В соседнем купе дремлет генерал. Седой, сердитый бобрик волос, глубокие морщины… Ехать долго… Со стороны особенно ясно: старики уходят, именно поэтому их присутствие еще так заметно и необходимо. Но они уходят. Нужна надежная смена.
Подъезжаем к Горькому. Утро сумрачное: леса в дыму. Огня не видно, а дым стелется, торфяники горят. Слишком долго нет дождей, все высохло.
Добираюсь до Правдинска, на окраине которого разместились мои подопечные.
Летные гарнизоны живут напряженно и размеренно. Машины сложные, могучие, новые. Летать на них – тяжелая работа. Поживешь в городке день-другой и начинаешь думать, что ты на производстве, в цехе, работающем круглосуточно. Этому отдано все. И медицинский труд тоже.
Летчик делает свое главное и единственное дело, – он летает. Работа врача подчинена идее обеспечения. Ее выполнение требует технической вооруженности, глубокого подхода с позиций физиологии и психологии – как в работе с космонавтами. Именно при этом условии она сможет приносить авиационному врачу такое же удовлетворение, как летчику полеты, а клиницисту – лечение больных людей. Радует, что в каждом медпункте – лаборатория, новые электрокардиографы и другое оснащение.
Врачи в частях разные и по возрасту, и по опыту, и по отношению к делу, но преобладает работящий, грамотный народ. Думаю, все же, что философское, духовное начало в их труде и жизни во многом задавлено приземленностью той ежедневной суеты, которая часто именуется работой.
Садился на корабль в Балахне. На пристани местный старик поведал мне, что городишке этому 500 лет. Издавна здесь жили ссыльные. Места топкие, торфяные. Работали каторжные в балахонах, отсюда и пошло название местности и городка.
Волга-Волга, вечная спутница моя… Правый берег почти везде высокий. «Метеор» летит. Простор. Особенно за шлюзами. Горьковское море. Высунешь голову навстречу ветру – и задохнешься от плотного натиска летящего воздуха. Баржи, теплоходы – все больше на север почему-то.
Кинешма. Я с детства мечтал побывать в этом тихом волжском городе (наверное, после того, как прочел «Хождение по мукам», Даша, Телегин…). Высочайший правый берег, такой, что и города не видать. В зелени – высокая белая статная церковь. Прошелся по верхней набережной с деревянными поручнями и крутыми скрипучими деревянными лестницами. Старина, запустеньице…
Поразил меня Волгореченск. Слово-то какое – просторное, напевное. Разлив воды, низкие берега – кажется, что болота. Корабли идут между островами по-над бровкой берега, как в фиордах. А над всем этим громадные корпуса, портовые краны, трубы – задымленное царство металла.
Семигорье. Вот здесь то место, которое описал Левитан в картине «Над вечным покоем». Два рукава Волги, между ними остров, на гребне его среди елей ветхая мрачная церковь, а впереди, сколько хватает глаз, – акварель просторов реки, неба, лесов.
Плес. Городок. Волга здесь заметно уже; берега с обеих сторон высокие, поросшие старым лесом. Деревень мало.
Кострома. В войну пели: «А ну-ка, дай жизни, Калуга! Шагай веселей, Кострома!» Здесь природа победнее – реже леса, ниже берег, дали дальние, луга. В поле зрения всегда одна – две маковки церквей. Все старые больше, кустарничком поросшие, без золотого блеска. Как часовые со штыками колоколенок. И подумалось: как же прежде-то было. Бездорожье, грязь, мужики с бородами, в лаптях. Избы черные от сырости и копоти, а рядом высокие белокаменные колокольни. Почему принято думать, что церкви непременно давят, принижают человека? А я думаю, в безбожье своем, что это стремление вверх, от обыденности. На костромской-то заволжской луговине – это, прежде всего, творение рук человеческих, крестьянских.
Народ рядом все окающий. Это приятно. Причем в Горьком окают не так, как в Ярославле, а в Саратове вовсе не окают…
В поездке особенно замечаешь, как много красивых, милых женщин. В одной привлекает прелесть повадки, в другой – прелесть глаз, в третьей прелесть ума. А иногда – и то, и другое. И все равно: Люся моя – солнышко и ромашка на ладони.
Девочка 5 лет (мы подружились в «Метеоре» и потом даже с трудом расстались в Ярославле) спрашивает: «Отчего бочка плывет и не тонет?» А я ей в ответ: «А отчего, бутылка, если ее закрыть пробкой, не тонет?» Через пять секунд гениальная догадка: «От пробки!» Сколько открытий в медицине 19-го века были открытиями «пробки».
Вечереет. «Метеор» легко скользит по волнам, догоняя закат. Волга в этих местах не широкая. Великой ее, пожалуй, еще назвать нельзя. Наконец-то показался многоглавый Ярославль.
В летный городок добрался ночью. Стажеры встретили меня горячим крепким чаем.
На недоуменные вопросы авиационных командиров – почему не в гостинице – отвечаю, что медпункт для медиков – «летное поле». Все сразу становится на свое место.
Утром в субботу мы (я и два стажера) двинули через взлетную полосу, через скошенные луга, через бесконечное – картофельное поле – к Волге. Самой воды долго не видно, и, кажется, что корабли плывут прямо среди картофельной ботвы и клевера. Ну вот, я и прикоснулся к Волге.
Театр имени Федора Волкова и великолепный памятник первому лицедею на Руси. Необычная для волжских городов чистота улиц и площадей. Ухоженный, зеленый город. Сосед в троллейбусе с гордостью подтверждает это мое случайное наблюдение.
В городе десятки церквей. Среди них больше старых – 15—17-го веков: Богоявления, Ильи Пророка, Иоанна Предтечи и др. Но есть и сложенные позже – Петра и Павла, к примеру, по типу собора в Ленинграде.
В православии принято строить церкви либо с одним куполом (бог – отец, Саваоф), либо с тремя (бог-отец, бог-сын и дух святой), либо с пятью (бог и евангелисты), либо, наконец, с 13-ю (бог и 12 апостолов). А в Ярославле есть церковь и о пятнадцати куполов (17-й век) – единственная в мире. Богохульство! Построить храм не во славу господа, а во славу красоты. Только на Руси верят так, что – либо пропьют бога, либо поднимутся выше его.
Спасский монастырь – маленькая крепость. Существовал еще до 13-го века. После нашествия татар был отстроен вновь. Это в нем хранилось и исчезло «Слово о полку Игореве». В центре монастыря – высокая звонница, вроде большой русской печи с башенками для колоколов. 500 лет стоит, простоит еще не меньше. Со звонницы открывается вид на весь Ярославль (центр города у реки Которосль до впадения ее в Волгу запрещено застраивать современными зданиями).
Слушал звоны колоколов. Гул разносится под сводами. Какое волнение, смятение чувств, подъем душевный, торжество и грусть! То силища, то ласка, то жалоба – вздох, то ликованье – утренний свет. Это музыка народа, звучавшая еще до клавесинов в светских гостиных и бережно использованная Глинкой и Мусоргским.
На набережной Волги картинная галерея. Крупнейшее собрание русской живописи, особенно 19-го века. Жаль, что не удалось увидеть иконы.
Поразительная особенность: некоторые художники «не похожи» на себя. Айвазовский: «Пирамиды в Египте» и «На перевале» – ни капли морской воды… Пирамиды тонут в вечернем небе, освещенные заходящим солнцем, внизу паломники, кибитки, жизнь. На перевале – горы внизу, облака, камни на дороге. Цепочка лошадей и маленькие фигурки бредущих людей. И Куинджи («Степь») – совершенно не Куинджи: спокойная чистая картина, обычные краски.
Превосходная вещь Левитана «Усадьба ночью»: черное ночное небо, непогода, купы темных кустов и вдали – очертания дома, веранды, слабо освещенной огнем лампы, вынесенной из комнат. Кто-то зачитался.
Некоторые лица на портретах словно притягивают. Кажется: не ты смотришь, а на тебя смотрят. Можно стоять минутами и вновь подходить и мысленно говорить с этим человеком («Портрет Антонова» Репина и другие).
Наша современница – Огарева-Дарьина. Клюква высыпалась из лукошка, расколотые сосновые поленья, вязаные рукавицы… Кисло, шершаво и тепло. Жаль, однако, что в последних картинах этого и других авторов нет проблемы, нет социальной глубины. Вокруг жизнь, страдания, преодоление, а пишут клюкву и варежки, хотя и талантливо.
Перед сном искупались в речке – притоке Волги. Тихая заводь, чуть холодный ил на дне. Плывешь на спине – над головой перистые облака в гаснущем небе и две белые полоски – шлейфы от турбин самолетов, улетевших все это защищать.
Большой зеленый, солнцем залитый двор. Высокий дом с постройками. Веранда па втором этаже. Однако слишком все прибрано: не хватает луж, кур, пса у будки или кошки на перилах… Слишком много усадьбы и мало не очень счастливого человека и поэта. Возникает острое желание взять томик Некрасова и напомнить забытые строки. Интересна мысль Некрасова о справедливости и необходимости сдачи обидчику. Некрасов – это борьба. А посещение усадьбы ненужно умиротворяет образ поэта.
Если на Руси останется только Ярославль. Русь будет жива.
Дорога на Тамбовщину. Сколько ни едешь – сенокос. Разговорились с крестьянкой в тамбуре вагона. «Сенокос в лесу – еще впереди, здесь трава постоит, а вот на лугах пропадет, если не уберем. Больно много пьют мужики: ряд косой пройдет – и за бутылку. Избаловался народ. Выдавали бы только на праздники, и магазин на замок…».
Вокзалы. Тысячи людей. Среди них – десятки бродяг, алкашей, опустившихся людей. Дно. Ложка дегтя. Снуют, что-то ищут, беспокоятся, то соберутся и шумно радуются, то подерутся в усмерть. Особенная жизнь. Народ в дороге все больше здоровый, всякую минуту промышляет поесть. На перроне в Ряжске у буфета толпа: «Бабка! Зачерствели-поди, твои пирожки?» В ответ: «Куда там, вся Россия мимо катит!»
Моршанск. В войну очень известный, город – благодаря махорке, которой он снабжал всю армию. Медленно течет через город жеманница Цна. Солдатский пляж. Тихие прелести маленьких российских городков.
Ночью разбудил стажер, попросил разобраться с больной. Разобрался – угрожаюший выкидыш. Отправили женщину в больницу. Всякое встретишь даже за 1–2 дня работы в медпункте части. Молодому врачу – большое поле для наблюдений и чтения.
Санитарочки, буфетчицы медпунктов, медсестры. Квалификация могла бы быть и повыше. Но есть одна мало еще отмеченная сторона их работы: материнское, сестринское отношение к солдатам. «Ребятки, идите завтракать!» «Ребятки» идут… И накормят, и наставят, и поругают. Конечно, это не медсестры фронта, о которых складывались песни и легенды. Но все же и в мирное время эти простые женщины достойны глубокого уважения.
У докторов моих все в порядке. Люди заметно выросли. Стажировка в войсках для них – окно в завтрашний день. Последние указания, и я из Правдинска возвращаюсь в Горький.
Пристань в Балахне уже знакома мне. Вечер. Дебаркадер поскрипывает в такт волне. Парень, перегнувшись с лодки, подхватывает плывущее бревно – топляк, привязывает его веревкой к корме и долго, старательно выгребает против течения к берегу. Через Волгу с лугов на моторках везут сено.
Последняя «Ракета». Вдоль левого берега до самого города цепочкой тянутся песчаные отмели. Небо постепенно темнеет, наползают тучи. У Сормово Ока сливается с Волгой. «Ракета» круто заворачивает и идет вдоль высокой бетонной стенки заводского мыса. Волны беспокойные, темные, течение сложное.
Подходим к речному вокзалу. Над городом сплошь тяжелые тучи, сквозь рваную расщелину среди них неожиданно выглядывает красное, как воспаленный глаз, солнце. Душно, несмотря на порывы ветра. Надвигается гроза. Люди спешат. набережная быстро пустеет. Спешу и я.
Вокзал набит людьми. Еще 3 часа до московского поезда. А на улице – погромыхивает гром, блещут частые молнии, наконец, идет дождь, сначала робкий, затем обильный, принося прохладу и освобождение.
Накануне мне приснилась радуга – не между морями, а между людьми. Вот бы у матушки спросить – к чему бы такой сон…
Впереди Москва.
Июль 1981 г.
* * *
Бологое – Хотилово. Едешь в автобусе, как в лесной купели плывешь. Сосны и сосны вокруг.Собеседник – местный житель – рассказывает: «На петербургском тракте у Хотилова – церковь, которой 200 лет. Поставили ее еще по указу Екатерины в честь великого князя, умершего от оспы в той деревне по дороге в Петербург. Хотилов (ныне Хотилово) упоминается со времен Петра, описано у Радищева. Место ямщицкое, кабацкое, вольное: хочу поживу, хочу поеду дале. Отсюда и название…»
Медпункт прямо у реки. Полетов нет – тихо вокруг. Тишина такая, что я и не припомню. На берегу рубят баню из сосновых бревен. Воздух просто напоен запахом мокрой сосны.
Речка быстрая, с перекатами, дно песчаное. С высокого места видно, как щука носится за мелочью. В тихих плесах – лилии. Вода чистейшая – пить можно без боязни. И жесткая: один раз намылишься – и кожа скрипит… Утром спустился к реке – туман клубится над теплой водой. Роса на траве, ладонью заденешь – умыться можно. Низко-низко утки летят…
Дети в летном городке здоровые: все возле речки да в лесу, в который и ходить не надо – ветки в окна лезут.
Места эти тяготеют к Ржеву. Где-то здесь берет начало Волга – аорта России. Дед мой по отцу – ржевский крестьянин. Они еще в прошлом веке перебирались из-под Ржева в Питер, работали на заводах, селясь слободой – отсюда и Ржевка пошла.
Тянет меня сюда, и сердце мое радуется этой стороне, не ахти какой хлебной, разве что грибной. И батю моего в последние годы, когда он жил в Крыму, неудержимо тянуло на север…
* * *
Подмосковье. Ступино. Лето выдалось жаркое, 30°. На привокзальной площади грязно. Вода из колонки. Вино в розлив, бойкая торговля. Хоть бы гроза прошла…Белопесоцкое (у Каширы). Какая-то особая грустная пустота перронов на маленьких станциях. Высокие травы, солнце уже чуть склонилось, шесть вечера. У насыпи кладбище с обелиском в честь летчиков, погибших в войну и в наше время.
Замечаю, что старые и пожилые женщины да и мужчины отчего-то, безо всякого повода с моей стороны делятся со мной во время долгой дороги чем-то своим, военным…
«Старший брат еще до войны окончил авиационные курсы. В 41-м на одно задание слетал, телеграмму дал домой, на другое полетел – и все…». Немцы только до Каширы дошли, дальше не пустили, я здесь на фабрике работала», «Братуха мой в войну летчиком был. Тогда здесь летчики стояли, это ноне ракетчики… Немец как стал бомбить, бомба к ним в столовую и попала, угол отвалило, их кирпичами забросало, однако обошлось». И тому подобное.
Наверное, оттого, что я – военный, да и слушаю внимательно. А главное потому, что у людей моего и особенно более старшего поколения сохраняется неизбывная потребность поделиться тем, что осталось на всю жизнь с того страшного времени.
* * *
Работая в войсках, начинаешь понимать: то, что ты, знаешь о них, – лишь вершина «айсберга». Вся же его масса – люди, техника, армейские будни и трудности – огромно, как часть народа. Вот почему профессиональная линия в моем скромном повествовании и линия России неизбежно переплетаются между собой. Они неразделимы…* * *
Поезд Москва – «Горький». Первый час ночи. В купе беседа. Старый инженер, уже, конечно, на пенсии, громко и увлеченно рассказывает молодому собеседнику о строительстве Беломорканала, о мостостроении, проектировании шлюзов на канале. Вспоминает о предложении, сделанном в то время, строить деревянные затворы шлюзов, так как металла не хватало… Поражает удивительная духовность наших стариков – большевиков 30-х годов.В соседнем купе дремлет генерал. Седой, сердитый бобрик волос, глубокие морщины… Ехать долго… Со стороны особенно ясно: старики уходят, именно поэтому их присутствие еще так заметно и необходимо. Но они уходят. Нужна надежная смена.
Подъезжаем к Горькому. Утро сумрачное: леса в дыму. Огня не видно, а дым стелется, торфяники горят. Слишком долго нет дождей, все высохло.
Добираюсь до Правдинска, на окраине которого разместились мои подопечные.
Летные гарнизоны живут напряженно и размеренно. Машины сложные, могучие, новые. Летать на них – тяжелая работа. Поживешь в городке день-другой и начинаешь думать, что ты на производстве, в цехе, работающем круглосуточно. Этому отдано все. И медицинский труд тоже.
Летчик делает свое главное и единственное дело, – он летает. Работа врача подчинена идее обеспечения. Ее выполнение требует технической вооруженности, глубокого подхода с позиций физиологии и психологии – как в работе с космонавтами. Именно при этом условии она сможет приносить авиационному врачу такое же удовлетворение, как летчику полеты, а клиницисту – лечение больных людей. Радует, что в каждом медпункте – лаборатория, новые электрокардиографы и другое оснащение.
Врачи в частях разные и по возрасту, и по опыту, и по отношению к делу, но преобладает работящий, грамотный народ. Думаю, все же, что философское, духовное начало в их труде и жизни во многом задавлено приземленностью той ежедневной суеты, которая часто именуется работой.
* * *
Надоумил меня один добрый человек добираться до Ярославля из Горького на «Метеоре». Девять часов терпения, и передо мною впервые вся северная дуга Волги – дуга аорты.Садился на корабль в Балахне. На пристани местный старик поведал мне, что городишке этому 500 лет. Издавна здесь жили ссыльные. Места топкие, торфяные. Работали каторжные в балахонах, отсюда и пошло название местности и городка.
Волга-Волга, вечная спутница моя… Правый берег почти везде высокий. «Метеор» летит. Простор. Особенно за шлюзами. Горьковское море. Высунешь голову навстречу ветру – и задохнешься от плотного натиска летящего воздуха. Баржи, теплоходы – все больше на север почему-то.
Кинешма. Я с детства мечтал побывать в этом тихом волжском городе (наверное, после того, как прочел «Хождение по мукам», Даша, Телегин…). Высочайший правый берег, такой, что и города не видать. В зелени – высокая белая статная церковь. Прошелся по верхней набережной с деревянными поручнями и крутыми скрипучими деревянными лестницами. Старина, запустеньице…
Поразил меня Волгореченск. Слово-то какое – просторное, напевное. Разлив воды, низкие берега – кажется, что болота. Корабли идут между островами по-над бровкой берега, как в фиордах. А над всем этим громадные корпуса, портовые краны, трубы – задымленное царство металла.
Семигорье. Вот здесь то место, которое описал Левитан в картине «Над вечным покоем». Два рукава Волги, между ними остров, на гребне его среди елей ветхая мрачная церковь, а впереди, сколько хватает глаз, – акварель просторов реки, неба, лесов.
Плес. Городок. Волга здесь заметно уже; берега с обеих сторон высокие, поросшие старым лесом. Деревень мало.
Кострома. В войну пели: «А ну-ка, дай жизни, Калуга! Шагай веселей, Кострома!» Здесь природа победнее – реже леса, ниже берег, дали дальние, луга. В поле зрения всегда одна – две маковки церквей. Все старые больше, кустарничком поросшие, без золотого блеска. Как часовые со штыками колоколенок. И подумалось: как же прежде-то было. Бездорожье, грязь, мужики с бородами, в лаптях. Избы черные от сырости и копоти, а рядом высокие белокаменные колокольни. Почему принято думать, что церкви непременно давят, принижают человека? А я думаю, в безбожье своем, что это стремление вверх, от обыденности. На костромской-то заволжской луговине – это, прежде всего, творение рук человеческих, крестьянских.
Народ рядом все окающий. Это приятно. Причем в Горьком окают не так, как в Ярославле, а в Саратове вовсе не окают…
В поездке особенно замечаешь, как много красивых, милых женщин. В одной привлекает прелесть повадки, в другой – прелесть глаз, в третьей прелесть ума. А иногда – и то, и другое. И все равно: Люся моя – солнышко и ромашка на ладони.
Девочка 5 лет (мы подружились в «Метеоре» и потом даже с трудом расстались в Ярославле) спрашивает: «Отчего бочка плывет и не тонет?» А я ей в ответ: «А отчего, бутылка, если ее закрыть пробкой, не тонет?» Через пять секунд гениальная догадка: «От пробки!» Сколько открытий в медицине 19-го века были открытиями «пробки».
Вечереет. «Метеор» легко скользит по волнам, догоняя закат. Волга в этих местах не широкая. Великой ее, пожалуй, еще назвать нельзя. Наконец-то показался многоглавый Ярославль.
В летный городок добрался ночью. Стажеры встретили меня горячим крепким чаем.
* * *
Я стараюсь, чтобы стажеры жили в самом здании медпункта. Расширяется диапазон наблюдений. Это как у земских врачей в России – те зачастую жили при больницах.На недоуменные вопросы авиационных командиров – почему не в гостинице – отвечаю, что медпункт для медиков – «летное поле». Все сразу становится на свое место.
Утром в субботу мы (я и два стажера) двинули через взлетную полосу, через скошенные луга, через бесконечное – картофельное поле – к Волге. Самой воды долго не видно, и, кажется, что корабли плывут прямо среди картофельной ботвы и клевера. Ну вот, я и прикоснулся к Волге.
* * *
Ярославль – чуть-чуть Куйбышев, чуть-чуть Тамбов, чуть-чуть Москва. Какой-то особенно русский город. Может быть, еще и Новгород такой.Театр имени Федора Волкова и великолепный памятник первому лицедею на Руси. Необычная для волжских городов чистота улиц и площадей. Ухоженный, зеленый город. Сосед в троллейбусе с гордостью подтверждает это мое случайное наблюдение.
В городе десятки церквей. Среди них больше старых – 15—17-го веков: Богоявления, Ильи Пророка, Иоанна Предтечи и др. Но есть и сложенные позже – Петра и Павла, к примеру, по типу собора в Ленинграде.
В православии принято строить церкви либо с одним куполом (бог – отец, Саваоф), либо с тремя (бог-отец, бог-сын и дух святой), либо с пятью (бог и евангелисты), либо, наконец, с 13-ю (бог и 12 апостолов). А в Ярославле есть церковь и о пятнадцати куполов (17-й век) – единственная в мире. Богохульство! Построить храм не во славу господа, а во славу красоты. Только на Руси верят так, что – либо пропьют бога, либо поднимутся выше его.
Спасский монастырь – маленькая крепость. Существовал еще до 13-го века. После нашествия татар был отстроен вновь. Это в нем хранилось и исчезло «Слово о полку Игореве». В центре монастыря – высокая звонница, вроде большой русской печи с башенками для колоколов. 500 лет стоит, простоит еще не меньше. Со звонницы открывается вид на весь Ярославль (центр города у реки Которосль до впадения ее в Волгу запрещено застраивать современными зданиями).
Слушал звоны колоколов. Гул разносится под сводами. Какое волнение, смятение чувств, подъем душевный, торжество и грусть! То силища, то ласка, то жалоба – вздох, то ликованье – утренний свет. Это музыка народа, звучавшая еще до клавесинов в светских гостиных и бережно использованная Глинкой и Мусоргским.
На набережной Волги картинная галерея. Крупнейшее собрание русской живописи, особенно 19-го века. Жаль, что не удалось увидеть иконы.
Поразительная особенность: некоторые художники «не похожи» на себя. Айвазовский: «Пирамиды в Египте» и «На перевале» – ни капли морской воды… Пирамиды тонут в вечернем небе, освещенные заходящим солнцем, внизу паломники, кибитки, жизнь. На перевале – горы внизу, облака, камни на дороге. Цепочка лошадей и маленькие фигурки бредущих людей. И Куинджи («Степь») – совершенно не Куинджи: спокойная чистая картина, обычные краски.
Превосходная вещь Левитана «Усадьба ночью»: черное ночное небо, непогода, купы темных кустов и вдали – очертания дома, веранды, слабо освещенной огнем лампы, вынесенной из комнат. Кто-то зачитался.
Некоторые лица на портретах словно притягивают. Кажется: не ты смотришь, а на тебя смотрят. Можно стоять минутами и вновь подходить и мысленно говорить с этим человеком («Портрет Антонова» Репина и другие).
Наша современница – Огарева-Дарьина. Клюква высыпалась из лукошка, расколотые сосновые поленья, вязаные рукавицы… Кисло, шершаво и тепло. Жаль, однако, что в последних картинах этого и других авторов нет проблемы, нет социальной глубины. Вокруг жизнь, страдания, преодоление, а пишут клюкву и варежки, хотя и талантливо.
* * *
Вечером со стажерами были на аэродроме. Боевая техника: рев моторов, темп, готовность, напряжение на КП. Летчики – молодежь в основном. Спрашиваю командира полка о нашем выпускнике – враче полка: «Как доктор? Хорошо ли выучили… на вашу голову?» Смеется в ответ. Лицо крупное, спокойное, глаза серые – без тайников. «Доктор – что надо. Но если что, мы добавим!».Перед сном искупались в речке – притоке Волги. Тихая заводь, чуть холодный ил на дне. Плывешь на спине – над головой перистые облака в гаснущем небе и две белые полоски – шлейфы от турбин самолетов, улетевших все это защищать.
* * *
Заехали в Карабиху – музей-усадьбу Н. А. Некрасова. Это в двадцати км от Ярославля по дороге в Москву.Большой зеленый, солнцем залитый двор. Высокий дом с постройками. Веранда па втором этаже. Однако слишком все прибрано: не хватает луж, кур, пса у будки или кошки на перилах… Слишком много усадьбы и мало не очень счастливого человека и поэта. Возникает острое желание взять томик Некрасова и напомнить забытые строки. Интересна мысль Некрасова о справедливости и необходимости сдачи обидчику. Некрасов – это борьба. А посещение усадьбы ненужно умиротворяет образ поэта.
* * *
Прежде места севернее Москвы представлялись мне расплывчато, неопределенно. Теперь после поездки на северную Волгу, в Ярославль, Россия стала для меня шире, словно зажегся сильный свет в дальней комнате необъятного дома. Прибавилась еще одна грань.Если на Руси останется только Ярославль. Русь будет жива.
Дорога на Тамбовщину. Сколько ни едешь – сенокос. Разговорились с крестьянкой в тамбуре вагона. «Сенокос в лесу – еще впереди, здесь трава постоит, а вот на лугах пропадет, если не уберем. Больно много пьют мужики: ряд косой пройдет – и за бутылку. Избаловался народ. Выдавали бы только на праздники, и магазин на замок…».
Вокзалы. Тысячи людей. Среди них – десятки бродяг, алкашей, опустившихся людей. Дно. Ложка дегтя. Снуют, что-то ищут, беспокоятся, то соберутся и шумно радуются, то подерутся в усмерть. Особенная жизнь. Народ в дороге все больше здоровый, всякую минуту промышляет поесть. На перроне в Ряжске у буфета толпа: «Бабка! Зачерствели-поди, твои пирожки?» В ответ: «Куда там, вся Россия мимо катит!»
Моршанск. В войну очень известный, город – благодаря махорке, которой он снабжал всю армию. Медленно течет через город жеманница Цна. Солдатский пляж. Тихие прелести маленьких российских городков.
Ночью разбудил стажер, попросил разобраться с больной. Разобрался – угрожаюший выкидыш. Отправили женщину в больницу. Всякое встретишь даже за 1–2 дня работы в медпункте части. Молодому врачу – большое поле для наблюдений и чтения.
Санитарочки, буфетчицы медпунктов, медсестры. Квалификация могла бы быть и повыше. Но есть одна мало еще отмеченная сторона их работы: материнское, сестринское отношение к солдатам. «Ребятки, идите завтракать!» «Ребятки» идут… И накормят, и наставят, и поругают. Конечно, это не медсестры фронта, о которых складывались песни и легенды. Но все же и в мирное время эти простые женщины достойны глубокого уважения.
* * *
Стажировка подходит к концу. Последняя поездка к Волге.У докторов моих все в порядке. Люди заметно выросли. Стажировка в войсках для них – окно в завтрашний день. Последние указания, и я из Правдинска возвращаюсь в Горький.
Пристань в Балахне уже знакома мне. Вечер. Дебаркадер поскрипывает в такт волне. Парень, перегнувшись с лодки, подхватывает плывущее бревно – топляк, привязывает его веревкой к корме и долго, старательно выгребает против течения к берегу. Через Волгу с лугов на моторках везут сено.
Последняя «Ракета». Вдоль левого берега до самого города цепочкой тянутся песчаные отмели. Небо постепенно темнеет, наползают тучи. У Сормово Ока сливается с Волгой. «Ракета» круто заворачивает и идет вдоль высокой бетонной стенки заводского мыса. Волны беспокойные, темные, течение сложное.
Подходим к речному вокзалу. Над городом сплошь тяжелые тучи, сквозь рваную расщелину среди них неожиданно выглядывает красное, как воспаленный глаз, солнце. Душно, несмотря на порывы ветра. Надвигается гроза. Люди спешат. набережная быстро пустеет. Спешу и я.
Вокзал набит людьми. Еще 3 часа до московского поезда. А на улице – погромыхивает гром, блещут частые молнии, наконец, идет дождь, сначала робкий, затем обильный, принося прохладу и освобождение.
* * *
Поезд мерно постукивает на рельсах.Накануне мне приснилась радуга – не между морями, а между людьми. Вот бы у матушки спросить – к чему бы такой сон…
Впереди Москва.
Июль 1981 г.
Большая Россия
Пять часов утра. Аэропорт. Приглашают на посадку. За стеклянной дверью остается Люся, и долго еще видно ее синюю шапочку.
Путь не близок: Саратов – Иркутск, а оттуда в Среднюю Азию. Меня волнует предстоящий прыжок в Сибирь. Пять с лишним тысяч километров навстречу солнцу. Так далеко на Востоке я еще не бывал. Как бьется там русскому сердцу?
Казахстанские степи… Где-то чуть севернее – Петропавловск. Здесь в 1941—42 годах прошло мое «эвакуированное» детство. Когда началась война, мы жили в Москве. Отец был начальником производства завода, выпускавшего снаряды. Нас – семьи – эвакуировали сразу после сдачи Смоленска, а завод – в середине ноября, когда Москву особенно бомбили. Разместив станки в мастерских и просто под открытым небом, завод уже спустя месяц стал гнать снаряды на фронт.
Отцу было тогда 38 лет. Он был добрый, веселый и сильный. Мог по комнате пройтись на руках. Сколько я его помню, всегда был с людьми, и заводские сотрудники его любили. Мне было 8 лет. Иногда он брал меня с собой и с видимым удовольствием знакомил с рабочими. С тех пор запахи теплого металла, стружки, машинного масла, гул цеха кажутся мне родными. Иногда он бывал строг – по делу, но его строгость и отчуждение я переживал не из-за наказания (бывало, и ремнем), а из-за того, что временно терял друга…
Приходил он с работы поздно, усталый. Как-то пришел, снял шинель, сел на кровать и сказал: «Прикрепляй, мать, третью шпалу в петлицы», и ласково обнял меня, уколов рыжеватой щетиной щек.
В августе 1942 года завод возвращался в Москву, а семьи оставались в Петропавловске. В течение нескольких дней на платформы грузили станки, машины, ящики, и мы, мальчишки, пропадали на товарной станции, забегая домой только чтобы поесть. Наконец, погрузили все. Ждали отправки. Семьи собрались на станции. Отец был в гимнастерке, портупее и в фуражке. Я то сидел, прижавшись к нему, то убегал с ребятами, но тут же возвращался. Незнакомая боль – боль разлуки – входила в мое сердце. Когда пришла пора прощаться, мы – отец, мама, братишка и я – долго не могли оторваться друг от друга.
Эшелон еще часа два гоняли по путям, и я видел отца то в одном, то в другом месте состава. А когда поезд подтянули на главный путь, и он медленно пошел на запад, мы, мальчишки, бросились к вагонам и выстроились у насыпи, задрав головы. Из теплушек нам махали и что-то кричали, но каждый из нас видел и слышал только своего.
Так мы попрощались. И была потом долгая стылая зима, дом с земляным полом, болезнь мамы, томительное ожидание конца войны, сделавшее нас восьмилетними старичками. Горькое было детство. Но потом была Победа!
В иллюминаторах – непроглядная ночь. Лишь безвестные звезды смотрят в освещенные окна салона и неотступно следуют за нами. И кажется, летишь к новому, а прошлое не отпускает. И уже не знаешь, какие это звезды – небесные или земные. На черном бархате земли постепенно проступают и проплывают жемчужные нити дорог, сверкающие диадемы, созвездия, соцветия городов.
Приближаемся к Новосибирску. Торжественные и щедрые огни – не город, а орден Победы!
Летим к Байкалу. Земля черна. Лишь изредка вспыхнет снопик огня, проплывет гаснущий костер или на краю земли померещится свет далекой галактики… Темнота давит, и каждому огоньку радуешься, как ребенок, словно ты уже не один, а ведь в салоне сотня пассажиров.
В течение всего пути рядом со мной молоденькая женщина. Зовут ее Вера, но я почему-то все время называю ее Наташей, и она не обижается – Сибирячка. Ладная и милая. Определенно – сероглазая. Взгляд и невинный и нескромный сразу. Заметив, что я смотрю на нее, говорит, что поправляется, даже если ничего не ест: от воздуха, солнца и хорошего настроения.
Нам хорошо вместе. Я философствую и немного грущу. Она вяжет юбочку дочке и не унывает. Хороший парень эта Наташа. Шутка ли – 12 часов в полете, пол-России отмахали. Кажется, пуд соли съели вместе. Возникают отношения взаимной заботливости, симпатии и привязанности.
А взглянешь в иллюминатор, провалишься в пропасть, и все это – и освещенный салон, и сидящая рядом сероглазая прелесть – исчезает, и перед мысленным взором встает настоящий свет, тот, что остался позади и, словно испытывая, посылает вдогонку сероглазые зайчики…
Полюбив однажды, мы всякий раз потом, в сущности лишь узнаем неповторимое.
«Что Вы там увидели?» – спрашивает соседка. «Свет» – отвечаю я…
Иркутск. Огромная стылая земля. К здешним местам я привыкаю медленно. Они открываются мне скупо, не сразу, как бы отвечая на мою внимательную сдержанность.
Солнце здесь неяркое, грустно-ровное, никак не рассмеется. Мороз. Лужицы на тротуарах, едва показавшиеся днем, уже в шесть вечера затягивает ледком.
Набережная Ангары – широкая, спокойная, напоминает Петровскую на Неве. Окруженный кедрами памятник «Открывателям Сибири». Тихо здесь и пустынно. Дома, разного стиля и времени, стоят не шеренгой, а в беспорядке, как бы беседуя друг с другом. Где-то шум трамваев, городская суета, а набережная – как гостиная в воскресное утро. Над рекой простор. Ни ветерка. С южного берега гулко доносится голос диктора железнодорожного вокзала. Видно, как трогается поезд и медленно ползет к Байкалу…
Ангара быстрая, струится, в ледяной сорочке. Бег ее ровен и мощен. Хорошо видно каменистое дно на глубине 3–4 метров. Льдины плывут белые, с голубым отливом. Над рекой мост, очень высокий, вероятно, из-за паводков. У моста на быстрине с лодок ловят рыбу. Когда несет большую льдину, поднимают якоря и на веслах отходят в сторону. Против течения грести тяжело, гребут медленно у самой кромки припая. Необычная картина – лодка и гребец в морозный день. Солнце светит, а пара над водой нет. Ледяная река. Рыбаки ловят и с берега, забрасывая далеко и переходя с места на место вслед за стремительно несущимся поплавком.
А ночью из окна гостиницы открывается панорама огней противоположного берега и тугие струи Ангары.
Иркутск чем-то похож на Ленинград, Петрозаводск. Много старинных каменных домов. Еще больше деревянных строений – крепких, из бревен, обшитых тесом, с высокими ставнями и резьбой. Архитектура современных зданий необычна: крутые, островерхие крыши, большие лоджии, глубокие общие балконы во всю стену.
Город русский, но нередки и бурятские, монгольские лица. Встретился я и с иркутским армянином. Уже 15 лет здесь, но все так же эмоционален и оптимистичен. Видимо, привык, хотя и поговаривает, что жить в Сибири тяжело. Так говорят многие. Отчего тяжело? Ответ неоднозначный и неопределенный: контрасты температур – до 100° в течение года, плохое снабжение («картошка у нас все же вызревает, а хлеб часто уходит под снег…»), торопливость тепла, неяркость красок, скованность эмоций, ощущение заброшенности, жизни на полустанке, мимо которого на Запад или на Восток движется новое.
Что же именно, что главное? Спрашивал я и себя, и мне казалось, что, несмотря на новизну впечатлений, на душе все-таки оставалось ощущение чего-то унылого, как долгая песнь кочевника. А мне хотелось бы увидеть такого человека, которому бы «на здешней Руси жилось хорошо», которому и мороз в мороз, и солнце в солнце, и у которого стук колес уходящего поезда на тревожил бы сердце.
Путь не близок: Саратов – Иркутск, а оттуда в Среднюю Азию. Меня волнует предстоящий прыжок в Сибирь. Пять с лишним тысяч километров навстречу солнцу. Так далеко на Востоке я еще не бывал. Как бьется там русскому сердцу?
* * *
Уже час летим над морем облаков, словно над громадной тарелкой, полной манной каши. Через редкие провалы видны простор земли, снега и кружево лесов, похожее сверху на ледяные узоры весенних лужиц.Казахстанские степи… Где-то чуть севернее – Петропавловск. Здесь в 1941—42 годах прошло мое «эвакуированное» детство. Когда началась война, мы жили в Москве. Отец был начальником производства завода, выпускавшего снаряды. Нас – семьи – эвакуировали сразу после сдачи Смоленска, а завод – в середине ноября, когда Москву особенно бомбили. Разместив станки в мастерских и просто под открытым небом, завод уже спустя месяц стал гнать снаряды на фронт.
Отцу было тогда 38 лет. Он был добрый, веселый и сильный. Мог по комнате пройтись на руках. Сколько я его помню, всегда был с людьми, и заводские сотрудники его любили. Мне было 8 лет. Иногда он брал меня с собой и с видимым удовольствием знакомил с рабочими. С тех пор запахи теплого металла, стружки, машинного масла, гул цеха кажутся мне родными. Иногда он бывал строг – по делу, но его строгость и отчуждение я переживал не из-за наказания (бывало, и ремнем), а из-за того, что временно терял друга…
Приходил он с работы поздно, усталый. Как-то пришел, снял шинель, сел на кровать и сказал: «Прикрепляй, мать, третью шпалу в петлицы», и ласково обнял меня, уколов рыжеватой щетиной щек.
В августе 1942 года завод возвращался в Москву, а семьи оставались в Петропавловске. В течение нескольких дней на платформы грузили станки, машины, ящики, и мы, мальчишки, пропадали на товарной станции, забегая домой только чтобы поесть. Наконец, погрузили все. Ждали отправки. Семьи собрались на станции. Отец был в гимнастерке, портупее и в фуражке. Я то сидел, прижавшись к нему, то убегал с ребятами, но тут же возвращался. Незнакомая боль – боль разлуки – входила в мое сердце. Когда пришла пора прощаться, мы – отец, мама, братишка и я – долго не могли оторваться друг от друга.
Эшелон еще часа два гоняли по путям, и я видел отца то в одном, то в другом месте состава. А когда поезд подтянули на главный путь, и он медленно пошел на запад, мы, мальчишки, бросились к вагонам и выстроились у насыпи, задрав головы. Из теплушек нам махали и что-то кричали, но каждый из нас видел и слышал только своего.
Так мы попрощались. И была потом долгая стылая зима, дом с земляным полом, болезнь мамы, томительное ожидание конца войны, сделавшее нас восьмилетними старичками. Горькое было детство. Но потом была Победа!
* * *
Самолет уносит нас все дальше, в Сибирь.В иллюминаторах – непроглядная ночь. Лишь безвестные звезды смотрят в освещенные окна салона и неотступно следуют за нами. И кажется, летишь к новому, а прошлое не отпускает. И уже не знаешь, какие это звезды – небесные или земные. На черном бархате земли постепенно проступают и проплывают жемчужные нити дорог, сверкающие диадемы, созвездия, соцветия городов.
Приближаемся к Новосибирску. Торжественные и щедрые огни – не город, а орден Победы!
Летим к Байкалу. Земля черна. Лишь изредка вспыхнет снопик огня, проплывет гаснущий костер или на краю земли померещится свет далекой галактики… Темнота давит, и каждому огоньку радуешься, как ребенок, словно ты уже не один, а ведь в салоне сотня пассажиров.
В течение всего пути рядом со мной молоденькая женщина. Зовут ее Вера, но я почему-то все время называю ее Наташей, и она не обижается – Сибирячка. Ладная и милая. Определенно – сероглазая. Взгляд и невинный и нескромный сразу. Заметив, что я смотрю на нее, говорит, что поправляется, даже если ничего не ест: от воздуха, солнца и хорошего настроения.
Нам хорошо вместе. Я философствую и немного грущу. Она вяжет юбочку дочке и не унывает. Хороший парень эта Наташа. Шутка ли – 12 часов в полете, пол-России отмахали. Кажется, пуд соли съели вместе. Возникают отношения взаимной заботливости, симпатии и привязанности.
А взглянешь в иллюминатор, провалишься в пропасть, и все это – и освещенный салон, и сидящая рядом сероглазая прелесть – исчезает, и перед мысленным взором встает настоящий свет, тот, что остался позади и, словно испытывая, посылает вдогонку сероглазые зайчики…
Полюбив однажды, мы всякий раз потом, в сущности лишь узнаем неповторимое.
«Что Вы там увидели?» – спрашивает соседка. «Свет» – отвечаю я…
Иркутск. Огромная стылая земля. К здешним местам я привыкаю медленно. Они открываются мне скупо, не сразу, как бы отвечая на мою внимательную сдержанность.
Солнце здесь неяркое, грустно-ровное, никак не рассмеется. Мороз. Лужицы на тротуарах, едва показавшиеся днем, уже в шесть вечера затягивает ледком.
Набережная Ангары – широкая, спокойная, напоминает Петровскую на Неве. Окруженный кедрами памятник «Открывателям Сибири». Тихо здесь и пустынно. Дома, разного стиля и времени, стоят не шеренгой, а в беспорядке, как бы беседуя друг с другом. Где-то шум трамваев, городская суета, а набережная – как гостиная в воскресное утро. Над рекой простор. Ни ветерка. С южного берега гулко доносится голос диктора железнодорожного вокзала. Видно, как трогается поезд и медленно ползет к Байкалу…
Ангара быстрая, струится, в ледяной сорочке. Бег ее ровен и мощен. Хорошо видно каменистое дно на глубине 3–4 метров. Льдины плывут белые, с голубым отливом. Над рекой мост, очень высокий, вероятно, из-за паводков. У моста на быстрине с лодок ловят рыбу. Когда несет большую льдину, поднимают якоря и на веслах отходят в сторону. Против течения грести тяжело, гребут медленно у самой кромки припая. Необычная картина – лодка и гребец в морозный день. Солнце светит, а пара над водой нет. Ледяная река. Рыбаки ловят и с берега, забрасывая далеко и переходя с места на место вслед за стремительно несущимся поплавком.
А ночью из окна гостиницы открывается панорама огней противоположного берега и тугие струи Ангары.
Иркутск чем-то похож на Ленинград, Петрозаводск. Много старинных каменных домов. Еще больше деревянных строений – крепких, из бревен, обшитых тесом, с высокими ставнями и резьбой. Архитектура современных зданий необычна: крутые, островерхие крыши, большие лоджии, глубокие общие балконы во всю стену.
Город русский, но нередки и бурятские, монгольские лица. Встретился я и с иркутским армянином. Уже 15 лет здесь, но все так же эмоционален и оптимистичен. Видимо, привык, хотя и поговаривает, что жить в Сибири тяжело. Так говорят многие. Отчего тяжело? Ответ неоднозначный и неопределенный: контрасты температур – до 100° в течение года, плохое снабжение («картошка у нас все же вызревает, а хлеб часто уходит под снег…»), торопливость тепла, неяркость красок, скованность эмоций, ощущение заброшенности, жизни на полустанке, мимо которого на Запад или на Восток движется новое.
Что же именно, что главное? Спрашивал я и себя, и мне казалось, что, несмотря на новизну впечатлений, на душе все-таки оставалось ощущение чего-то унылого, как долгая песнь кочевника. А мне хотелось бы увидеть такого человека, которому бы «на здешней Руси жилось хорошо», которому и мороз в мороз, и солнце в солнце, и у которого стук колес уходящего поезда на тревожил бы сердце.