43
Лиса ловила рыбу

   С детства всем знакома сказка, как лиса учила волка рыбу ловить. А вот какую историю рассказали мне на высокогорной станции в Киргизии.
   Зимой в заснеженной и морозной котловине развлечений для местной детворы не так уж и много. Одно из них – подледный лов на местных затонах. И вот отправились однажды утром мальчишки на речку гальманов половить, а повезет, так и быстрого османа на крючок подсечь. Пошли ребята за рыбкой, а пришли к удивлению взрослых с… лисой! А произошло вот что.
   Подошли рыболовы к дымящимся на морозе лункам-прорубям, смотрят – из одной хвост лисий торчит. Почти как в той сказке, только тут сама плутовка в прорубь, как в нору, залезла, а хвост – наружу. Залезть-то в глубокую лунку лиса смогла, а вот обратно выбраться не сумела. Так всю ночь в проруби и просидела бедолага.
   А загнал плутовку в ледяную ловушку голод. Обычно взрослые рыбаки, поймав сорную рыбешку – гальмана, оставляют ее на льду у лунки или бросают снова в прорубь. А лед на Сусамырке толстый, лунки глубокие: случается, брошенная мелочь не долетает до воды, прилипая к ледяным стенкам проруби. Видимо, за такой вот примерзшей ко льду рыбешкой и сунулась в прорубь рыжая, да не рассчитала, что лунка глубокая, а стенки ее скользкие: туда залезешь, обратно не выбраться. Так вот и ловила Патрикеевна рыбку, а попалась сама.

44

   Снег, не перестававший сыпаться, казалось, со всех сторон, слепил глаза и словно хотел остановить Василия, но он непрестанно всматривался вдаль, где, казалось, по временам на миг мелькал брезжащий свет, и гнал лошадь не переставая.
   Он ехал, как ему казалось, все прямо, ничего не видя перед собой, кроме головы лошади, пока не зачернелось что-то перед ним. Сердце радостно забилось в нем, и, уже видя не заметенный снегом заборишко и даже скворечник над домом, он быстрее погнал лошадь.
   Но черное это было не стоящее, а шевелилось, и было не деревня, а обвешанный комьями снега и стелющийся под ветром обындевевший куст.
   Не обрадованный видом этого куста, Василий стал сильнее погонять лошадь, не замечая того, что взял вовсе не правильное направление. Лошадь заупрямилась и, хоть Василий то усовещивал ее словами, а то порол и потчевал кнутом, тянула вправо от пути, который он выбрал.
   Опять впереди что-то зачернело. Он обрадовался, уверенный, что теперь уже, наверное, деревня. Но это был точь-в-точь такой же чернобыльник, мучимый немилосердно студеным ветром, который спутывал его ветви крест-накрест.
   Ошеломленный, Василий остановился, пригляделся, и даже такого притерпевшегося ко всяким превратностям судьбы, такого стреляного воробья, как он, все-таки охватил ужас: он увидел еще почти не заметенный санный след. Он, по-видимому, кружился на небольшом пространстве.

45
Глубокие корни

   За селом, по склонам оврага, виднеются заросшие травами противотанковые рвы, траншеи, ямы-воронки. Сюда сбегаются ребятишки поиграть в прятки, в войну «понарошку».
   Перед одной такой воронкой я остановился. Откосы ее пестрели колокольчиками, одуванчиками, шляпками ромашек. А на самом дне пышно расцвел куст шиповника.
   Но самое впечатляющее, что бросилось в глаза, это высокие ивы. Поднялись они над воронкой и закрыли ее густой зеленой кроной.
   Помню, до войны здесь росло старое, неизвестно кем посаженное дерево. Потом, когда рядом упала бомба, ствол и ветви его разлетелись в стороны на десятки метров, а на том месте, где стояло дерево, образовалась глубокая воронка. По откосам ее торчали лишь обугленные корни – жалкие остатки старой ивы.
   Но прошел год, и люди увидели, как из воронки потянулись гибкие зеленые побеги. С той поры прошло много лет, и выросло на месте погибшего новое дерево, еще более сильное и живучее.
   Ствол дерева снизу не в обхват, а чуть выше разделялся на четыре. Один из них тянулся прямо вверх, два других наклонились в стороны, а четвертый лежал на земле: видно, буря налетела. Поваленный ствол совершенно сгнил у основания, а все-таки тянулись из него молодые стройные побеги. И непонятно было, откуда они брали соки жизни: из комля или из сломанных ветвей, упершихся в землю?
   Рядом с ивами спокойно колыхались под теплым солнцем зреющие хлеба, а в голубой вышине заливались невидимые жаворонки, и я подумал: вот ведь как получается: страшная сила – бомба, но есть вещи сильнее ее. И в этом заключается смысл жизни.

46

   В глухом таежном междуречье расположился лагерь разведывательной буровой бригады Василия Миронова. Несколько палаток на только что раскорчеванной и выровненной площадке, длинный свежеструганный стол между ними, закопченное алюминиевое ведро над костром. А рядом вышка и дощатый домик конторы, где установили рацию, приспособили для обогрева железный бочонок из-под сожженного в пути горючего. Место, выбранное для лагеря, ничем не отличалось от десятков таких же стоянок в таких же диких, нехоженых местах. С одной стороны – зарастающая тростником и камышовой порослью речонка, с другой – маслянисто блистающее на солнце трясинное болото.
   И со всех сторон сразу – бесчисленные полчища комаров и въедливого северного гнуса.
   Плыли сюда мироновцы на самоходной плоскодонной барже. Плыли дней шесть, преодолевая бессчетные мели, застревая на песчаных перекатах. Высаживались на берег, чтобы облегчить плоскодонку, и, обессилев, валились в дышащий вековым холодом мох. Если бы выпрямить все затейливые петли реки, получилось бы километров полтораста до поселка разведчиков. Там остались семьи, там в ранний утренний час гостеприимно раскрываются двери столовой, там поминутно стрекочут вертолеты, прицеливаясь к утрамбованной площадке перед продовольственным складом.
   У горстки людей, оторванных от всего этого, было такое чувство, что они давно расстались с домом и неизвестно, когда снова увидят рубленые, давно не крашеные домишки, аккуратно расставленные по обе стороны широкой улицы.
   А через четыре года вниз по Оби пошли первые танкеры, груженные нефтью. И одиннадцать миллионов тонн тюменской нефти, которые, по расчетам специалистов, должны были быть выкачаны из недр в ближайшие годы, не оказались фантастикой. Не преувеличивали сибиряки, рассчитывая на первенство в нефтегазовой индустрии.

47

   Таня ступила на узкую тропинку, и ее охватило странное, неведомое раньше чувство одиночества. Было, конечно, еще и боязно – идти на станцию одной в первый раз! Вокруг ни души. Не просто тихо, а как-то подозрительно тихо.
   По обеим сторонам тропинки стеной росла крапива. Высоченная, выше Тани. За ней выглядывали белые дремы, желтые лютики, малиновые герани. В другое время девочка обязательно стала бы их рассматривать. Она очень любила цветы.
   Знакомые жгучие листья крапивы свернулись трубочками, словно специально, чтобы не обжечь ее. Конец одного стебля тяжело качнулся, и Таня увидела, что он сплошь покрыт мелкими зелеными шариками. Как же она раньше не замечала, ведь это цветки, мелкие зеленые цветки!
   Девочка долго шла, петляя между кустами и травами.
   Вдруг ее уши уловили легкий-легкий звук. Не шаги, не крик, не скрип, а что-то непонятное. Таня остановилась. Звук раздался прямо над головой. Девочка глянула вверх. С ветки свисали маленькие, похожие на грушу-дичку, плоды. Их слегка качал ветер, а они издавали тихие-тихие звуки. Таня подпрыгнула и сорвала плод. Он оказался кожистым вздутым мешочком, внутри которого перекатывались твердые шарики. Семена, догадалась Таня, и потрясла мешочком над ухом. Погремушка! Ну надо же, на дереве растет погремушка! Потрясла еще раз и услышала шелест листьев на деревьях, шорох сухой травы, пересвисты птиц, звонкий стрекот цикад, далекий гудок электровоза. И исчезло оцепенение, чувство одиночества. И вовсе это не страшно – идти одной первый раз. И совсем не одиноко – вон сколько всего вокруг живет, цветет, поет!
   Прошло много лет. Таня выросла и стала ботаником. Много раз приходилось ей ходить по лесам и в одиночку, и с товарищами. И каждый раз, попадая в предгорья Кавказа, она искала невысокое деревце, усыпанное веселыми погремками, клекачку обыкновенную, или, по-научному, стафилею перистую.

48

   Сентябрьское солнце, ярко пронизывающее прозрачный воздух, уже низко. Осиновые кусты вперемежку с одинокими деревьями, брошенными там и сям, кажутся словно золочеными. В сторону, противоположную закату, от них тянутся густые тени. Нежно-голубое небо покрыто легкими, как пух, и, словно пар, прозрачными облаками, подернутыми багряным румянцем. Едва ощутимое веяние уже нежаркого, но еще мягкого и нежного ветерка слабо тревожит воздух, напоенный запахом полыни.
   Вдруг неведомо откуда доносятся мерные и торжественные звуки, подобные звукам трубы. Это в страшной, почти недоступной глазу высоте протянулись ключом журавли. Но звуки те мало-помалу слабеют, понемногу замирают, и скоро их уже совсем не слышно. Тихо, иногда только по гладкой, точь-в-точь полированной, дороге проскрипит, пробираясь, воз с рожью, и снова тишь.
   Визгливые воробьиные стаи то и дело переносятся с конопляников, которые уже давно обобраны и где теперь можно так вольготно порезвиться, на полуразрушенный плетень, на котором возносится домотканая холстинная рубаха и сохнут на колышках горшки.
   Словно пущенный камень, проносится мимо летучая мышь, а там, над камышом, они реют тучами, производя подобный ветру шум.
   Проходят считанные минуты – и солнце уже почти закатилось. В глубине востока, неуверенно мигая брезжащим огоньком, вспыхнула маленькая звездочка.

49
Семь ездовых и ослик

   В школе-интернате, расположенной в уютном пригороде, произошло событие, взволновавшее всех ребят: им преподнесли необычный подарок – четырехколесную повозку и ушастого ослика.
   Ослик имел хищно-птичью кличку – Ястребок, а по нраву был спокойным и добродушным. Ребята кормили и поили Ястребка, чистили его: даже копыта лоснились. В ответ на заботу и ласку ослик усердно таскал скрипучую телегу. На ней подвозили дрова, доставляли белье из прачечной и овощи из хранилища.
   Завхоз отобрал из числа мальчишек семь человек – прилежных, сообразительных. Они были ездовыми и выполняли эти обязанности один раз в неделю.
   Все шло хорошо. Но вот пришел черед Гены Таежкина впрягать ослика и ехать в овощехранилище. Ястребок явно без охоты пошел за Геной во двор, смирился с тем, что на него надели шлею, но тащить телегу не захотел. Гена даже вожжами хлестнул его по бокам – бесполезно. Но Ястребок был упрям: стоял как вкопанный, помахивал хвостом, на окрики ездовых прижимал уши к гриве, словно не хотел слышать грубости.
   Появился завхоз, и дело кончилось тем, что с Ястребка сняли шлею и пустили в конюшню.
   Назавтра и еще несколько дней подряд ослик был покорен, послушен и, словно искупая свою вину, даже трусцой бегал. Но как только наступил день езды Гены Таежкина, упорство Ястребка, его нежелание работать проявились с новой силой.
   Так повторялось несколько раз. Все начали подумывать, что ослик за что-то невзлюбил Гену и поэтому стал неподдающимся.
   Побывав у своих шефов – полеводов колхоза, подаривших интернату Ястребка, ребята рассказали о причудах ослика. Председатель удивился, а потом поинтересовался, в какие дни недели приходил черед Гены быть ездовым. Ребята сказали, что по понедельникам. Председатель рассмеялся и раскрыл секрет непослушания Ястребка. Оказалось, прежде ослик был закреплен за сельмагом. А так как сельмаг по понедельникам не работал, в эти дни отдыхал от работы и Ястребок. И сейчас, в силу многолетней привычки, он проявлял все свое упрямство, отстаивая единственный в неделю выходной. И что удивительно, ни разу не перепутал понедельник с другим днем недели.

50

   На самой окраине села, неподалеку от шоссе, на песчаном пригорке стоит сосна. Выросшая на приволье, она когда-то поражала своей мощью. И теперь еще, сорокалетняя или, может быть, девяностолетняя, она не потеряла остатки былой силы. Толстенный, вдвоем не охватишь, ствол весь в чудовищных узлах и сплетениях – ни дать ни взять окаменевшие в сверхъестественном напряжении мускулы гиганта. Толстая бугристая кора, напоминающая шероховатый бок выветренной скалы, местами обвалилась, обнажив изъеденное короедами тело сосны. Ветви торчат в стороны, словно гигантские костлявые руки, сведенные намертво в какой-то загадочной страстной мольбе. Дереву уже не в радость приволье, солнце, дожди. Только на самой верхушке клочок желтой, старческой хвои. Но и с этого клочка сыплются крошечными пергаментными мотыльками семечки. Напоминает эта сосна не что иное, как священное дерево, которое, говорят, было в седой древности у каких-то народов.
   А вокруг шумит рожь. Сорвите колосок, рассмотрите его повнимательнее. Не ради ль такого колоска умирали бунтующие мужики, целые деревни, скрипя немазаными телегами, тащились на чужбину?
   Шуми, шуми, рожь! Что бы ни напоминал твой колос, шум его все равно успокаивает и радует!
   (По В. Тендрякову)

51
Удод

   Приходилось ли вам слышать голос удивительно красивой птицы – удода? Весенним днем поет он с утра до позднего вечера, перебивая голоса кукушки, сороки, иволги, скворца, трясогузки, жаворонка… Сколько птиц, столько звуков. Но удод – признанный солист. Среди знакомых голосов воробьев, ласточек и скворцов его контральто легко различимо.
   Распахнувший крылья удод похож на пестрый платок. Особенно наряден он на фоне синего неба. Не поскупилась природа, одарив птицу самыми яркими красками. Важно постукивает он длинным, слегка изогнутым клювом, потряхивает ярким, словно веер, хохолком на голове.
   Голос удода мне приходилось слышать и раньше, но близко рассмотреть птицу не удавалось. Каждый день выслеживал я удода, пытался угадать, с какой стороны он прилетит. Его излюбленными местами были ветки дерева, забор, что окружал огород, или крыша дома. И сразу раздавалось таинственное «воп, воп, воп» или «уд-уд-уд…» Птица то поднимала голову, то опускала, будто говорила: «Здравствуйте!» Потом снова ровно три раза – «воп, воп, воп».
   Но вот солнце скрывалось, показав раскаленный кончик желтого диска. И сразу замолкали птичьи голоса. На смену выходил хор лягушек. Из луж и канав доносилось кваканье.

52

   Гроза ширилась и наступала на нас. Не успели мы оглянуться, как туча, почти не двигающаяся, казалось, с самого горизонта, неожиданно оказалась перед нами. Вот блеснула огненная нить, и густой смешанный лес, через который мы пробирались, мгновенно озаряется зловещим светом кроваво-красного пламени. Сразу же обиженно пророкотал гром, еще нерешительный, но как будто тревожный и угрожающий, и тотчас же по листьям забарабанили капли дождя.
   Вряд ли знает грозу человек, не встречавшийся с нею в лесу. Мы бросились искать убежище, пока ливень не пустился вовсю. Но было уже поздно: дождь хлынул на нас бешеными, неукротимыми потоками. Оглушительно грохотал гром, а молнии, все время не перестававшие вспыхивать серебряными отблесками, только ослепляли. Лишь на какую-то долю секунды можно было рассмотреть почти непроходимые заросли, едва не затопленные водой, и крупные листья, обвешанные маслянистыми каплями.
   Скоро мы поняли, что, несмотря на все наши старания, мы так и останемся совершенно не защищенными от дождя. Но вот небо медленно очищается от туч, и мы продолжаем идти по путаной тропинке, которая приводит нас на малоезженую дорогу.
   Мы проходим мимо невысокой, но стройной лиственницы, вершина которой расщеплена, и видим не что иное, как обещанную нам избушку лесника. Приветливый старик в холстинной рубахе с несвойственной ему торопливостью разжигает печурку, ставит на стол топленое молоко, печенную в золе картошку, сушенные на солнце ягоды, предлагает ненадеванный тулупчик. Старик потчует нас на славу.
   В продолжение целого дня дождь лил как из ведра, но впоследствии погода прояснилась. Послеполуденное солнце безмятежно засияло, и наступила ниспосланная благодать. Начинался чудесный безветренный вечер.

53
Наш Семка

   Семка – белый хомяк с черными полукруглыми ушами. Его привезли в стеклянной банке из Казани подруги моей старшей сестры. Он беспрестанно кружился в банке, царапал гладкие стены и искал выход из заточения.
   На следующий день папа сколотил удобную клетку. Я постелила внутри постель из ваты, поставила посуду с крупами, хлебными крошками. Семка переселился в клетку и тут же приступил к наведению собственного порядка. Собрал в один угол постель, в другой угол перетаскал все запасы пищи, сложил их в кучу и прикрыл кусками ваты и газет.
   Первые дни, когда к клетке подходил кто-нибудь, Семка садился на задние лапы и замирал, а потом беспокойно ворочал головой. Несколько раз он кусал мне пальцы, когда я меняла постель, молоко и пищу в клетке.
   Но потом Семка привык, без страха залезал мне на руку и замирал в ожидании, когда я его поглажу, пощекочу. Я стала выпускать его на прогулку, но прежде заделала как следует все щели, отверстия у плинтусов пола в ванной, кухне. Семка все равно догадывался, что здесь имеются лазейки, и старался вытащить оттуда что-нибудь зубами, передними лапами. Семка очень часто подходил к балконной двери, пытался открыть ее, но не хватало силенок. Часто кружился у входной двери квартиры, суетился, бегал, фыркал, видимо, что-то его волновало, беспокоило. Он стал понимать ласку, реагировать на обращение: иногда выбежит из-под дивана, встанет на задние лапы и замрет, ожидая повторения своего имени. А иногда, услышав, что его зовут, убежит обратно.
   Однажды в жаркий день я вынесла клетку на балкон, чтобы Семка подышал воздухом, погрелся на солнце. После обеда на небе появились темные свинцовые тучи и пошел град. Я в это время была у подруги, пришлось немедленно бежать домой.
   Семка лежал в клетке без движения, мокрый и холодный, под грудой еще не растаявших льдинок. Я взяла его в руки, стала гладить, массировать и греть. Вскоре хомяк открыл глаза, пошевелил усами и, свернувшись калачиком, уснул на подушке.
   Однажды он затерялся в квартире, словно сквозь пол провалился. Все начали думать, что хомяку удалось сбежать, но тут мама услышала, что у двери квартиры кто-то шуршит, царапается. Я подбежала, но никого не обнаружила. Вдруг сама услышала шорох и возню в папином кирзовом сапоге. Проказник Семка забрался по голенищу, упал в сапог, а вылезти самостоятельно не мог.
   Стали замечать, что Семка без труда карабкается по плотным гобеленовым занавескам. Его всегда снимали оттуда. Но однажды никто не заметил, как он забрался на самый верх, только услышали, как он шлепнулся с двухметровой высоты. Хомяк лежал без признаков жизни. Я чуть не расплакалась, бережно взяла его на руки, и вдруг Семка соскочил, напугав меня, и убежал. Мы все облегченно вздохнули.
   В другой раз мама находилась на кухне, и там же под ногами бегал Семка. Я занималась уроками музыки. Мама закончила свои дела, захлопнула дверки кухонного стола, где хранились продукты. Вдруг оттуда раздался стук, и мама позвала меня. Я открыла дверцу и позвала Семку. Сначала показалась макаронина, а потом хомяк. Он сунул ее в свой защечный мешок, но поместилась макаронина туда лишь наполовину. Другая половина, словно ствол пушки, торчала наружу. Вот уж мы смеялись!

54
В порту

   Громадный порт, один из самых больших портов мира, всегда бывал переполнен судами. В него заходили темно-ржавые гиганты-броненосцы. Весной и осенью здесь развевались сотни флагов со всех концов земного шара и с утра до вечера раздавались команды на всевозможных языках. От судов к бесчисленным складам туда и обратно по колеблющимся сходням сновали грузчики: русские босяки, оборванные, почти оголенные, смуглые турки в широких до колен, но обтянутых вокруг голени шароварах, коренастые мускулистые персы, с волоса ми и ногтями, окрашенными хной в огненно-рыжий цвет. Часто в порт заходили прелестные издали двух– или трехмачтовые итальянские шхуны. Здесь месяцами раскачивались в грязно-зеленой портовой воде маленькие суденышки со странной раскраской и причудливым орнаментом. Сюда же изредка заплывали и какие-то диковинные узкие суда, под черными просмоленными парусами, с грязной тряпкой вместо флага. Матросы такого судна – совершенно голые, бронзовые, маленькие люди, – издавая гортанные звуки, с непостижимой быстротой убирали рваные паруса, и мгновенно грязное таинственное судно делалось как мертвое. И так же загадочно, темной ночью, не зажигая огней, оно беззвучно исчезало из порта.
   Окрестные и дальние рыбаки свозили в город рыбу: весною – мелкую камсу, миллионами наполнявшую доверху их баркасы, летом – уродливую камбалу, осенью – макрель, а зимой – десяти– и двадцатипудовую белугу, выловленную часто с большой опасностью для жизни.
   Все эти люди – матросы разных наций, рыбаки, веселые юнги, лодочники, грузчики, контрабандисты, – все они были молоды, здоровы, пропитаны ядреным запахом моря и рыбы, знали тяжесть труда, любили прелесть и ужас ежедневного риска, а на суше предавались с наслаждением бешеному разгулу, пьянству и дракам. По вечерам огни большого города, взбегавшие высоко наверх, манили их, как волшебные блестящие глаза, всегда обещая что-то новое, радостное, еще не испытанное и всегда обманывая.
   (По А. Куприну)

55

   Лет с двенадцати я стал один ходить на Ворю, где находилась Истоминская мельница. Тогда Воря, воспетая еще Аксаковым, была чистой и рыбной. Без хорошего улова с нее я не возвращался. Обычно приносил корзинку окуней, плотвы, подлещиков, а то и две-три щуки.
   Мне очень нравилась и сама дорога к реке: каждый раз, идя по ней, я узнавал или находил что-то интересное, открывал для себя что-то новое.
   Выйдя на задворки, я проходил луговиной, мимо небольших прудов, образовавшихся после того, как здесь пробовали добывать торф и оставили несколько котлованов, которые потом наполнились водой. Здесь я иногда отлавливал карасиков, чтобы использовать их на Воре как живцов. Потом заходил в лиственный молодой лес. По дороге успевал найти несколько подосиновиков и подберезовиков. Пока я их искал, вспугивал тетеревиный выводок. Птицы с тяжелым шумом разлетались по кустам.
   Выйдя на просеку, проходил по крупному смешанному лесу километра два. На этой просеке росла трава-мурава, всегда свежая, зеленая, мягкая. По ней так приятно было шагать. А потом я сворачивал влево, на другую просеку. Здесь рядом находилось небольшое болото, на котором, кроме клюквы и голубики, росла морошка. Мне долго не верили, что менее чем в шестидесяти километрах от Москвы может расти такая северная ягода. Морошка теперь встречается, и то редко, на севере Калининской и Вологодской областей. А тут она – рядом со столицей. Но я доказал, что она есть в этих местах, когда привез в Москву сначала ее незрелые красные ягоды, напоминающие малину, а потом – зрелые, янтарные.
   Наконец я выходил к оврагу, пробирался сквозь кусты орешника, и тут передо мной открывался мельничный омут. Мельничные омуты, которых теперь и не найдешь, имели много общего между собой. Этот бревенчатый настил, эти кладки, повисшие над быстротекущей водой, эти кусты ивняка, окружившие бегущую воду. А по краям омута – кувшинки. Мельничные омуты всегда были украшением природы. Человек, нисколько не обижая и не уродуя ее, создавал новую красоту.
   И вот я выходил на этот старый бревенчатый настил, ложился на бревна и долго разглядывал в щели гуляющую под ним рыбу. Там поспешно проплывали стаи плотвы, притаившийся у сваи окунь вылетал за зазевавшимся пескарем. Степенно проходила стая язей.
   А ловить с настила было почти невозможно – близок локоть, да не укусишь: туда никак нельзя было закинуть снасть. А если и удавалось это, то попавшуюся рыбу никак нельзя было вытащить – она не проходила в щели между бревнами.
   Я отлавливал несколько живцов, ставил две-три жерлицы возле кустов, а сам занимался ловлей плотвы и окуней на удочку.
   Целый день я крутился возле омута.
   Здесь же и купался, если было жарко, здесь же ловил рыбу, собирал ягоды и грибы.

56

   Внизу, у беспорядочно нагроможденных в бессчетном количестве пепельно-серых камней, плещутся, и брызжут, и дышат горько-соленым пьяняще-ароматным воздухом выровненные, как по линейке, волны прилива. Лицо чуть-чуть обвевает прохладой «морячок», приносящийся из Турции. Ломаной линией тянутся вдоль берега военные склады. Внутренний рейд охраняется от декабрьских и январских штормов железобетонным молом. Изжелта-красный хребет как бы с ходу обрывается в море. Ниоткуда невидимые и недоступные для человека расселины в скалах – убежище птиц. Далеко вверх забрались миниатюрные, беленные негашеной известью глиняные домики. Вдали, на юго-западе, виднеются бело-серые гряды гор с тающими в воздухе, сходящими на нет серебряными вершинами.