Страница:
– Это и есть дело? – спросил он.
Лида начинает бегло объяснять, фразы, видимо подготовленные, – тема не совсем проста, щекотлива.
– У меня есть возможность остаться в Москве. Меня берут на работу. Но нет прописки… И кое-кто пообещал меня прописать. Не из уважения, конечно, ко мне. Ну, ты понимаешь… В общем, им надо дать деньги.
Ключарев кивает: понятно.
– Они просят за прописку четыреста рублей. Сто у меня есть.
– Я должен достать триста рублей?
– Да. Я скоро отдам… Как только смогу – отдам. Ты не волнуйся за это.
– Я не волнуюсь.
Ключарев не волнуется. Нечто подобное он предвидел, хотя и не знал, как это будет конкретно. И ясно, ей хотелось сказать ему об этом не у входа в метро, не на бегу, а, скажем, за рюмкой вина, в уединении и в тепле. Но ведь не беда, ведь и на бегу неплохо сказалось… Так и есть. Сначала любовь. Затем перевес постели. А затем – три года спустя – уже деньги, деловые вопросы. Падающая кривая отношений мужчины и женщины. Оно, допустим, ему теперь и грустно и больно, но зато теперь-то полная ясность. Если уж о деньгах зашла речь.
– Но нужно срочно. Очень срочно. Ты понял?
– Понял, Лида.
– Привезешь в субботу?
– Постараюсь.
– Приезжай. Я жду… Не то чтобы буду ждать, а жду.
Она говорит энергично, вся деловая с ног до головы. Что ж. Помогай тебе Бог. Бог как раз деловым и помогает.
– Да-да. В субботу… Привезу… Я же пообещал, – размеренно кивает и отвечает ей Ключарев.
Деловая сторона заканчивается, а с ней и весь разговор. И это первый раз за все время их отношений они говорят о деньгах. Если Лида и не знает об этой самой падающей кривой, то уже наверно чувствует. Женщина. Должна почувствовать к концу встречи. Так и есть: щеки порозовели, глаза напряжены.
– Пока.
– Пока, Лида.
В отделе денег, разумеется, ни у кого не достанешь. Ну трояк, ну пять, но ведь никак не больше. Значит, в обеденный перерыв, – и Ключареву уже как бы подсказывается, – значит, достану в обеденный. Попробую. Через Наташу Гусарову, через друга дома.
Наташа работает в смежном отделе, и в обед Ключареву ничего не стоит поймать ее у входа в столовую – она, то есть столовая, для отделов общая. И вот он уже поработал, и уже обед, и он ждет у входа.
– Деньги? – И Наташа смеется. – Маленькие мужские тайны, а?
– На маленькие мужские тайны не берут по триста рублей.
– Триста? Ого!.. Замашки у тебя что надо!
Ключарев и Наташа перекусывают стоя – у стола с бутербродами и соком.
– Жене не говорить? – подсмеивается Наташа, доставая из сумочки пятьдесят рублей. Пять ровненьких красных бумажек, у нее всегда есть деньжата на какую-нибудь покупку. – Так что? Не говорить жене? – смеется.
– Как хочешь.
Ключареву безразлично. Не станет он ни сочинять, ни выдумывать. Собирает для старой знакомой деньги по ее, можно сказать, настоятельной просьбе – разве не так?
– Ты сходишь к Володику Зарубину, – разрабатывает Наташа план добывания остальных денег.
– А ты?
– А я сбегаю к Хоттабычу.
– Он разве близко работает?
– Через дорогу – в большом корпусе. Ты не знал?.. А там же рядом и моя Верушка работает. Рублей сто пятьдесят я принесу. Это наверняка. – Она на секунду задумывается. – А дальше?.. А дальше, если не обойдемся, я слетаю еще к кой-кому…
И уже понятно, что к концу обеденного перерыва, а в крайнем случае к концу дня, сумма будет собрана.
Ключарев дожевывает бутерброд. Наташа допивает из стакана – красивые губы, красный томатный сок, – и опять она смеется. И говорит уже с каким-то восторгом:
– Я все равно Майе донесу, что ты деньги собираешь. Если даже умолять будешь, донесу. Женская дружба – ты этого, Ключик, не поймешь. Ты мужик, что с тебя спрашивать. Не поймешь!
Ключарев слушает ее вполуха. Он ценит Наташу, красивую, находчивую и умелую, ценит ее компанию, но слушать, как она говорит о женской дружбе, это уже что-то лишнее.
– Но ты дослушай. Не спеши. Я и Майя пошли как раз покупать обувь – моему мальчишке и твоему Денису. Очередь была ужасная…
Ключарев кивает. И между прочим, думает, что, если б не Наташа, пришлось бы занимать деньги у Ивана Серафимовича, у начальника. Три сотни не шутка, зачем вам триста рублей, Виктор?.. И пришлось бы шутить, что приезжает к нему, Ключареву, теща на постоянное жительство, а наемные убийцы в наши дни совершенно зазнались и берут немыслимые суммы. Иван Серафимович обожает шутки о тещах и их мучительных кончинах.
До конца рабочего дня час, что ли. Может, и полчаса. Тут уж как не подумать о чем-то. О том, например, что бегать и собирать деньги Лиде – это как раз оплата прошлых тихоньких радостей. Как же иначе, мы вам, а вы нам. И уж если честно, то он мог наперед знать из опыта, что эту плату когда-то придется платить.
Вот именно. Платить… И уж само собой, очень мы бываем недовольны, когда этак годика через три Лида, или, скажем, Инна, или, наоборот, Петя вспоминают нас, звонят и говорят: собери-ка, дескать, в знак старой дружбы мне рубликов триста взаймы – ей-богу, позарез нужно. Или достань дубленку. Или устрой в вуз племянничка. Такой дуб растет, ей-богу, не знаю, что будет, если ты в вуз его не устроишь… Или проще: не вспомнить ли, дескать, нам старое, однажды вечером, с винцом, – да нет, без причины, просто хочется все это вспомнить, а несколько позже, когда уже вспомнишь, – про племянничка, триста рублей или дубленку. Как бы между прочим. И все голосом тихим; как говорится, поэтично.
Или вот. Володик Зарубин рассказывал. О том, как со своей первой любовью встретился. Жена с сынишкой как раз на лето уезжала, вот он и встретился, пригласил, вино два дня выбирал. Ключарев спросил: «Что ж ты грустный, Володик? Или не понравилось?» – «Понравилось. Вот только она пластинки все унесла». – «На память, что ли?» – «Говорит – да». – «Неужели все забрала?» – «До единой. Как цыганка. Вместе с коробками. Оставался уже только Робертино». – «Лоретти?» – «Ну да. Говорю ей: он у меня переросток, уже осипший, голос потерял… Ничего, говорит, в этом, говорит, даже особый драматизм есть. Взяла».
Оно Володик и приврать горазд. Шутник. Да ведь и не совсем же шутка… И он, Ключарев, с Лидой ведь тоже почти предвидел. То есть когда только начиналась эта любовь – скрытная, тайная, с телефонным шепотом и оглядкой, с худосочной поэзией четырех чужих стен, постели и двух бутылок вина на столе, – он ведь уже тогда знал, что все это нормально, стандартно, в точности как у других и что эти-то нормальность и стандартность где-нибудь ему аукнутся. Без особой боли, грубенько, но аукнутся.
Так что тут даже соответствие. Такая плата. Такая и любовь была. Начинаешь и уже наперед знаешь – игра… то есть, конечно же, оно тоже человеческое, наше, что-то ты получаешь, и утоляешь, и даже душой свежеешь, но ведь игра. И ходы наперед. Оно сначала-то ты распахиваешься, рвешься и будто бы даже в море – как же без этого слова! – в море зовешь, и уж конечно, в открытое, и конечно, с волнами. Но проходит некоторое время, и уже держишь лодочку ближе к берегу. Во-первых, аккуратность – «Надо нам быть начеку, зачем нам всякий шум и домыслы?» – затем упорядоченность, два раза в неделю, можно и раз, по пятницам. И больше-то всего боишься, что, скажем, не выдержит она игры, влюбится слишком, вспыхнет, и тут уж приходится сдерживать. Не надо, лапочка. Не нужно, лапочка. Ни к чему, лапочка… Да она ведь, лапочка, к счастью, сама настороже, ум на стреме, и сдерживать, в сущности, ее не приходится, потому что озабочена она, как скоро выясняется, одной-единственной и очень трогательной мыслью: как бы ты не влюбился слишком.
И вот. Смеются над командированными – ребятки, приехав в деревню, или на какой-нибудь пляж, или в поселок, с первого же дня смотрят на местных женщин, как голодные средневековые солдаты. А ведь, в сущности, не смеяться, сочувствовать им надо. Ведь бедняги. Ведь намучились они с боязливенькой стандартной любовью, скрученной и сидящей в телефонном шнуре. Оно ведь и воли хочется. Оно ведь и луг зеленый тоже бывает. И камыш колышется. И чтоб оглянуться и лошадей на опушке увидеть.
В Старом Поселке их звали чокнутыми. Жили они в седьмом бараке – в комнатушке их было трое. Трое работяг, которые говорили исключительно о женщинах. О женщинах, а все остальное в жизни было для них малость и глупость. После работы они пили пиво, играли в карты (домино Ключарев не видел ни разу), курили без передышки и говорили о неземной своей любви.
Был среди них Баев, приехавший сюда на стройку следом за «своей». Он любил ее «сызмальства» – она приехала сюда с мужем, а Баев за ними. Он почти следом ходил за ней, был чаще других бит, предупреждаем – все напрасно.
– Как увижу я, братцы, глазки ее голубенькие! – говорил Баев, шлепая туза козырем, говорил молодцевато и одновременно со слезой. – Как увижу, и ничего мне больше не надо!
А напротив него сидел почти совсем облысевший Бахматов – этот был другого сорта, сорокалетний, хищный, ненасытный и себе на уме. Он преследовал молоденькую Галю Строеву. Он уже сменил трех жен, но все было «не то». Не везло ему. Бахматов ничуть не отчаивался и свято верил в свою звезду:
– Найду я ее, ребята. Найду… Любовь искать надо. Она одна-единственная. И только твоя, как твоя судьба. – И он улыбался острыми глазками. – Она, моя козочка, еще где-то прыгает… Она ж еще не знает, что я ее судьба.
Третьим, и самым интересным из чокнутых, был Челомбитько, нежный, мягкий, задумчивый, влюбленный в «свою», как сраженный наповал, – она была замужем и была удивительная красавица… Как-то Ключарев-мальчик шлялся всю ночь на реке и вернулся под утро. Небо только-только светлело. Метрах в ста от барака, на бревне, сидел Челомбитько, посасывал папироски и смотрел на окно «своей возлюбленной». Видно, всю ночь сидел. Он сидел, как вырезанный из дерева, неподвижный, худой, с ввалившимися щеками, – и Ключарев дико присвистнул ему. Тот молчал. Ключарев еще свистнул.
И как раз проснулся барак.
– Сашук!.. Федотов! Эй, Сашук! – тоненьким фальцетом раздались женские голоса в бараке. Две-три женщины, как обычно, забывали, когда им на работу – утром ли, в обед ли… На их крики, как всегда, вышел Сашук Федотов, сорок пять лет, грузный, рослый. Старший механик.
– Ну вы, чертовы ведьмы! – ворчал он, протирая заспанные глаза.
Женщины гомонили вокруг, а он стоял, как спящая копна, огромный.
– Ну чего разбудили? Расписание вам сказать?
Он всегда и все знал о сменах. И вот вынул записную книжку, засаленную, большую и пухлую, как сам Сашук. Затем столь же медленно вынул очки.
– Та-ак. Второй цех… Утренние и вечерние смены. Та-ак…
Барак проснулся, и Челомбитько встал, поднялся с бревна. Ключарев-мальчик не успел среагировать, и Челомбитько наткнулся на него. Ясное дело, он понял, кто подсвистывал ему из кустов.
– Опять шляешься? Чем у тебя только голова заполнена, – сказал Челомбитько.
Ключарев загнал щепу в ладонь, вынул ее и теперь отсасывал из ранки кровь.
– Как там Клава? – по-деловому и не без мстительной нотки спросил Ключарев-мальчик.
Челомбитько промолчал… Клава, вышедшая замуж за Двушкина, за того ревнивого краснопомидорника, не померкла в глазах Челомбитьки, даже когда родила и вроде бы надежд оставалось мало. Не померкла. Может быть, даже новым светом засияла, кто знает?.. Но затем Клава опять родила, и на этот раз двойню. И почему-то именно то, что двойня, угнетало Челомбитько. Тут был комический элемент, что-то излишне реальное и здоровое, а это так не шло к его грустной и, как он говорил, вечной любви. Раньше Двушкины – несколько родичей – не раз грозили Челомбитьке, бывало, и колотили. А теперь нет. Теперь в Поселке с восторгом говорили о двойне и о том, какой все-таки Двушкин молодец мужик. А Челомбитько с его печальными глазами был просто забыт. Или – при случае – высмеян.
И вот Челомбитько погасил папироску, вздохнул и сказал сам себе:
– Мотать отсюда надо.
Ключарев спросил, все еще отсасывая кровь из ладони:
– Куда?
– Да мало ли… Сейчас в любом городе строят. – И добавил, прошептал еле слышно: – Мотать надо…
Но не успел. Так и жил. Лишь много лет спустя Ключарев узнал, что Челомбитько в те дни «сдвинулся» – сделался психически болен.
И вот суббота. С утра Ключарев протирает окна. Он добросовестно трет, развинчивает рамы и затем трет стекла изнутри. С высоты пятого этажа он замечает Аникина, жильца из второго подъезда, – это интересно, а протирать окна становится уже скучно, и Ключарев кричит жене:
– Майк!.. Аникин в гости идет – поставь кофе.
Майя готовится к отчету, и ей, само собой, лень.
– А если сам?
Но Аникин, возможно, и не зайдет – он стоит около длинной вереницы собственных «Москвичей» и «Волг», там обычно играют дети, и что-то объясняет своей Любочке. Хроменькую Любочку – она в возрасте Дениски – дети не желали принимать в игры. А почувствовав в этом сюжет и вкусив интерес, больно поддразнивали. И однажды бедняга Аникин с рвущимся сердцем выбежал из квартиры и раза два шлепнул хорошенькую Олю Бажанову. Благопристойный кооперативный дом взбурлил. Одни видели в Аникине злодея, другие, понятно, защищали. Было и собрание. Ключарев не пошел. «Но душой ты, конечно, Аникина защищал? – спросила Ключарева жена. – Я угадала?» – «Угадала». – «Ну ясно. В любимом твоем Старом Поселке, вероятно, порка была как баня. Не реже раза в неделю, да?» И он даже не стал ей тогда отвечать, промолчал.
– Майк!.. Ну поставь кофе.
– Поставила, поставила… О господи.
– А спиртное что-нибудь есть? – Ключарев заканчивает протирать раму.
– Откуда?
С того дня Аникин и стал иногда заходить к Ключареву. Оказалось, что у него в прошлом тоже есть свой Старый Поселок – назывался он по-другому, «Пятый километр», но суть та же. И такая же ностальгия, такая же тяга туда, несбыточная, разумеется. Усядутся оба, пьют кофе, пьют вино, и до чего ж приятно поговорить.
– Привет! – Ключарев, высовываясь из окна, машет рукой приближающемуся Аникину.
Аникин, как всегда, несколько смущен:
– Я вот с Любочкой ходил в театр… «Синяя птица»…
Ключарев усаживает Аникина – кофе на подходе. Ключарев не сразу начинает о Поселке, разговор придет сам собой. Да, «Синяя птица» – это полезно. Ключарев рассказывает, что как-то Дениска пришел с улицы несправедливо обиженный. Так сказать, проигравший и побежденный, и не важно, какая была игра. Тогда Ключарев стал объяснять сыну, что если победители несправедливы были, нечестны, нехороши, то все ясно. И переживать не стоит. Но Дениску это не устроило. «Вовсе нет, папа… Ты не о том, папа. Ты ничего не понимаешь. Ты брось-ка эти отжившие глупости, а лучше научи-ка меня выигрывать. Мне не слова объясняющие нужны, мне, папа, выигрывать нужно», – примерно так он и сказал, в переводе с детского.
– Жизнь – это жизнь, – задумчиво говорит Аникин.
Разговор приближается к своей вершине. Вот она. Ключарев и Аникин прихлебывают из чашек и неторопливо говорят о том, как хорошо сейчас в Старом Поселке и на Пятом километре.
– А какие люди… А какая там любовь!
А ближе к вечеру Ключарев собирается ехать – передать деньги Лиде, – он объясняет жене:
– Да так. Одному человеку… Старый знакомый.
– Или старая знакомая?
– Или знакомая, – соглашается Ключарев. И поясняет: – Я занял для этого человека. И этот человек им вернет. Я только передаточное звено – так что нас денежный вопрос не касается.
– Я поняла, – говорит Майя. И призадумывается. Деньги напомнили о деньгах, это естественно. – Сходил бы ты к Рюрику, а?
– Схожу. Как-нибудь.
Ключарев почти готов – он уже оделся.
– Но ты не поздно сегодня вернешься?
– Когда я возвращался поздно?
– Смотри, а то я тоже заведу. – И Майя смеется веселым смехом верной жены. – Тоже заведу кого-нибудь… – У дверей она опять говорит: – Попроси у него статью завтра. Не откладывай, а?
Ключарев время от времени подрабатывает рецензированием научных статей. «У него» – это у Рюрика. Не у того, конечно, Рюрика, который воинственный варяг с багровым мечом, а, наоборот, у того, который (как бы в насмешку) скучнейший и мертвейший человечек. Просить у него статью для рецензирования – унижение. То есть Рюрик делает огромное благо, давая Ключареву статью. Мог бы и не дать. А дать, скажем, эту статью другому.
– Так ты сходишь завтра к нему? Обещаешь?
– Да, да! – быстро и бездумно соглашается Ключарев.
Он уходит. В метро оказывается какая-то группка людей с гитарой. И кто-то поет. И даже с голосом, не только с сердцем. И тут Ключареву становится не по себе от их лирики. Он машинально ощупывает в кармане пачку приготовленных денег, плату за эту самую лирику, и лицо его делается кислым, желчным.
Ключарев вошел в институт, где учится Лида, точнее сказать, где училась. Он бывал здесь раньше. Когда-то. Сейчас здесь нарядно. В фойе висят разноцветные шары, гирлянды, флажки и тому подобное – похоже на Новый год, но без елки в центре. Лето за окнами.
– А где же это, как ее… торжественная часть?
– Опоздал. Кончилась! – отвечали ему радостные голоса.
В просторном фойе уже танцы, гремит музыка. Ключарев неторопливо заглядывает и туда, и сюда, и к буфету, и понятно, что не так уж весело, – прошло мое время, уже другое время, другие песни, – и тут на него налетела стайка из пяти девушек, среди них Лида.
Они как бы сталкиваются, и Лида бросается к нему:
– Вот ты и пришел, я же знала, знала!
Она радостно бросается к нему, целует. От нее слегка пахнет шампанским. Подруги некоторое время наблюдают, затем отходят в сторону.
– Вот и пришел, вот и пришел! Мне еще бабка говорила, что я счастливая!
Счастливая или нет, но уж точно, что она и нарядна, и свежа, и красива. И очень восторженна. И ничего общего с тем телефонным существом, раздражающимся и надоедливым одновременно.
– Нам надо встретить ребят из Института стали… – рассказывает Ключареву один из парней.
Когда-то, когда любовь гудела как паровой котел, а ночевать у Лиды вдруг оказалась невозможным (и уже была ночь, не уедешь), Ключарев ночевал у этого парня. Тот привел Ключарева в свою пахнущую книгами и носками студенческую комнатушку, и там уже спали трое: все было просто, в меру заботливо, и никто ни о чем не спрашивал.
– Хочешь выпить? – предлагает сейчас этот парень, и Ключарев идет с ним к буфету, где они пьют шампанское из бумажных стаканчиков.
Ключарев говорит. И ровный голос не выдает его:
– Я думал, что лучше послушать песни. Разве нет?.. Смотри, круг собрался.
– Конечно! И ведь ты хорошо поешь, – тут же хватается Лида за соломинку, улыбается, счастливая. – Пойдем! – И она тянет его за руку, за собой, к поющим.
Они садятся рядом. Ключарев обнимает Лиду за плечи, здесь все так тесно сидят. Гитара у Ключарева где-то над самым ухом. Поют хором во все горло. О том, как они уедут в далекие края, прощай, столица. Им видятся сейчас глухие деревни и непролазные дороги, хотя вернее, что они будут жить в чистеньких и сытых домиках районного центра. Но Ключареву не до иронии – это ж ясно, что для них происходит сейчас нечто нерядовое и особенное. Он, Ключарев, уже никуда не уедет. Грустно. В чужом пиру похмелье. Но он еще посидит, попоет с ними. Еще немного.
Лида начинает бегло объяснять, фразы, видимо подготовленные, – тема не совсем проста, щекотлива.
– У меня есть возможность остаться в Москве. Меня берут на работу. Но нет прописки… И кое-кто пообещал меня прописать. Не из уважения, конечно, ко мне. Ну, ты понимаешь… В общем, им надо дать деньги.
Ключарев кивает: понятно.
– Они просят за прописку четыреста рублей. Сто у меня есть.
– Я должен достать триста рублей?
– Да. Я скоро отдам… Как только смогу – отдам. Ты не волнуйся за это.
– Я не волнуюсь.
Ключарев не волнуется. Нечто подобное он предвидел, хотя и не знал, как это будет конкретно. И ясно, ей хотелось сказать ему об этом не у входа в метро, не на бегу, а, скажем, за рюмкой вина, в уединении и в тепле. Но ведь не беда, ведь и на бегу неплохо сказалось… Так и есть. Сначала любовь. Затем перевес постели. А затем – три года спустя – уже деньги, деловые вопросы. Падающая кривая отношений мужчины и женщины. Оно, допустим, ему теперь и грустно и больно, но зато теперь-то полная ясность. Если уж о деньгах зашла речь.
– Но нужно срочно. Очень срочно. Ты понял?
– Понял, Лида.
– Привезешь в субботу?
– Постараюсь.
– Приезжай. Я жду… Не то чтобы буду ждать, а жду.
Она говорит энергично, вся деловая с ног до головы. Что ж. Помогай тебе Бог. Бог как раз деловым и помогает.
– Да-да. В субботу… Привезу… Я же пообещал, – размеренно кивает и отвечает ей Ключарев.
Деловая сторона заканчивается, а с ней и весь разговор. И это первый раз за все время их отношений они говорят о деньгах. Если Лида и не знает об этой самой падающей кривой, то уже наверно чувствует. Женщина. Должна почувствовать к концу встречи. Так и есть: щеки порозовели, глаза напряжены.
– Пока.
– Пока, Лида.
В отделе денег, разумеется, ни у кого не достанешь. Ну трояк, ну пять, но ведь никак не больше. Значит, в обеденный перерыв, – и Ключареву уже как бы подсказывается, – значит, достану в обеденный. Попробую. Через Наташу Гусарову, через друга дома.
Наташа работает в смежном отделе, и в обед Ключареву ничего не стоит поймать ее у входа в столовую – она, то есть столовая, для отделов общая. И вот он уже поработал, и уже обед, и он ждет у входа.
– Деньги? – И Наташа смеется. – Маленькие мужские тайны, а?
– На маленькие мужские тайны не берут по триста рублей.
– Триста? Ого!.. Замашки у тебя что надо!
Ключарев и Наташа перекусывают стоя – у стола с бутербродами и соком.
– Жене не говорить? – подсмеивается Наташа, доставая из сумочки пятьдесят рублей. Пять ровненьких красных бумажек, у нее всегда есть деньжата на какую-нибудь покупку. – Так что? Не говорить жене? – смеется.
– Как хочешь.
Ключареву безразлично. Не станет он ни сочинять, ни выдумывать. Собирает для старой знакомой деньги по ее, можно сказать, настоятельной просьбе – разве не так?
– Ты сходишь к Володику Зарубину, – разрабатывает Наташа план добывания остальных денег.
– А ты?
– А я сбегаю к Хоттабычу.
– Он разве близко работает?
– Через дорогу – в большом корпусе. Ты не знал?.. А там же рядом и моя Верушка работает. Рублей сто пятьдесят я принесу. Это наверняка. – Она на секунду задумывается. – А дальше?.. А дальше, если не обойдемся, я слетаю еще к кой-кому…
И уже понятно, что к концу обеденного перерыва, а в крайнем случае к концу дня, сумма будет собрана.
Ключарев дожевывает бутерброд. Наташа допивает из стакана – красивые губы, красный томатный сок, – и опять она смеется. И говорит уже с каким-то восторгом:
– Я все равно Майе донесу, что ты деньги собираешь. Если даже умолять будешь, донесу. Женская дружба – ты этого, Ключик, не поймешь. Ты мужик, что с тебя спрашивать. Не поймешь!
Ключарев слушает ее вполуха. Он ценит Наташу, красивую, находчивую и умелую, ценит ее компанию, но слушать, как она говорит о женской дружбе, это уже что-то лишнее.
– Но ты дослушай. Не спеши. Я и Майя пошли как раз покупать обувь – моему мальчишке и твоему Денису. Очередь была ужасная…
Ключарев кивает. И между прочим, думает, что, если б не Наташа, пришлось бы занимать деньги у Ивана Серафимовича, у начальника. Три сотни не шутка, зачем вам триста рублей, Виктор?.. И пришлось бы шутить, что приезжает к нему, Ключареву, теща на постоянное жительство, а наемные убийцы в наши дни совершенно зазнались и берут немыслимые суммы. Иван Серафимович обожает шутки о тещах и их мучительных кончинах.
До конца рабочего дня час, что ли. Может, и полчаса. Тут уж как не подумать о чем-то. О том, например, что бегать и собирать деньги Лиде – это как раз оплата прошлых тихоньких радостей. Как же иначе, мы вам, а вы нам. И уж если честно, то он мог наперед знать из опыта, что эту плату когда-то придется платить.
Вот именно. Платить… И уж само собой, очень мы бываем недовольны, когда этак годика через три Лида, или, скажем, Инна, или, наоборот, Петя вспоминают нас, звонят и говорят: собери-ка, дескать, в знак старой дружбы мне рубликов триста взаймы – ей-богу, позарез нужно. Или достань дубленку. Или устрой в вуз племянничка. Такой дуб растет, ей-богу, не знаю, что будет, если ты в вуз его не устроишь… Или проще: не вспомнить ли, дескать, нам старое, однажды вечером, с винцом, – да нет, без причины, просто хочется все это вспомнить, а несколько позже, когда уже вспомнишь, – про племянничка, триста рублей или дубленку. Как бы между прочим. И все голосом тихим; как говорится, поэтично.
Или вот. Володик Зарубин рассказывал. О том, как со своей первой любовью встретился. Жена с сынишкой как раз на лето уезжала, вот он и встретился, пригласил, вино два дня выбирал. Ключарев спросил: «Что ж ты грустный, Володик? Или не понравилось?» – «Понравилось. Вот только она пластинки все унесла». – «На память, что ли?» – «Говорит – да». – «Неужели все забрала?» – «До единой. Как цыганка. Вместе с коробками. Оставался уже только Робертино». – «Лоретти?» – «Ну да. Говорю ей: он у меня переросток, уже осипший, голос потерял… Ничего, говорит, в этом, говорит, даже особый драматизм есть. Взяла».
Оно Володик и приврать горазд. Шутник. Да ведь и не совсем же шутка… И он, Ключарев, с Лидой ведь тоже почти предвидел. То есть когда только начиналась эта любовь – скрытная, тайная, с телефонным шепотом и оглядкой, с худосочной поэзией четырех чужих стен, постели и двух бутылок вина на столе, – он ведь уже тогда знал, что все это нормально, стандартно, в точности как у других и что эти-то нормальность и стандартность где-нибудь ему аукнутся. Без особой боли, грубенько, но аукнутся.
Так что тут даже соответствие. Такая плата. Такая и любовь была. Начинаешь и уже наперед знаешь – игра… то есть, конечно же, оно тоже человеческое, наше, что-то ты получаешь, и утоляешь, и даже душой свежеешь, но ведь игра. И ходы наперед. Оно сначала-то ты распахиваешься, рвешься и будто бы даже в море – как же без этого слова! – в море зовешь, и уж конечно, в открытое, и конечно, с волнами. Но проходит некоторое время, и уже держишь лодочку ближе к берегу. Во-первых, аккуратность – «Надо нам быть начеку, зачем нам всякий шум и домыслы?» – затем упорядоченность, два раза в неделю, можно и раз, по пятницам. И больше-то всего боишься, что, скажем, не выдержит она игры, влюбится слишком, вспыхнет, и тут уж приходится сдерживать. Не надо, лапочка. Не нужно, лапочка. Ни к чему, лапочка… Да она ведь, лапочка, к счастью, сама настороже, ум на стреме, и сдерживать, в сущности, ее не приходится, потому что озабочена она, как скоро выясняется, одной-единственной и очень трогательной мыслью: как бы ты не влюбился слишком.
И вот. Смеются над командированными – ребятки, приехав в деревню, или на какой-нибудь пляж, или в поселок, с первого же дня смотрят на местных женщин, как голодные средневековые солдаты. А ведь, в сущности, не смеяться, сочувствовать им надо. Ведь бедняги. Ведь намучились они с боязливенькой стандартной любовью, скрученной и сидящей в телефонном шнуре. Оно ведь и воли хочется. Оно ведь и луг зеленый тоже бывает. И камыш колышется. И чтоб оглянуться и лошадей на опушке увидеть.
В Старом Поселке их звали чокнутыми. Жили они в седьмом бараке – в комнатушке их было трое. Трое работяг, которые говорили исключительно о женщинах. О женщинах, а все остальное в жизни было для них малость и глупость. После работы они пили пиво, играли в карты (домино Ключарев не видел ни разу), курили без передышки и говорили о неземной своей любви.
Был среди них Баев, приехавший сюда на стройку следом за «своей». Он любил ее «сызмальства» – она приехала сюда с мужем, а Баев за ними. Он почти следом ходил за ней, был чаще других бит, предупреждаем – все напрасно.
– Как увижу я, братцы, глазки ее голубенькие! – говорил Баев, шлепая туза козырем, говорил молодцевато и одновременно со слезой. – Как увижу, и ничего мне больше не надо!
А напротив него сидел почти совсем облысевший Бахматов – этот был другого сорта, сорокалетний, хищный, ненасытный и себе на уме. Он преследовал молоденькую Галю Строеву. Он уже сменил трех жен, но все было «не то». Не везло ему. Бахматов ничуть не отчаивался и свято верил в свою звезду:
– Найду я ее, ребята. Найду… Любовь искать надо. Она одна-единственная. И только твоя, как твоя судьба. – И он улыбался острыми глазками. – Она, моя козочка, еще где-то прыгает… Она ж еще не знает, что я ее судьба.
Третьим, и самым интересным из чокнутых, был Челомбитько, нежный, мягкий, задумчивый, влюбленный в «свою», как сраженный наповал, – она была замужем и была удивительная красавица… Как-то Ключарев-мальчик шлялся всю ночь на реке и вернулся под утро. Небо только-только светлело. Метрах в ста от барака, на бревне, сидел Челомбитько, посасывал папироски и смотрел на окно «своей возлюбленной». Видно, всю ночь сидел. Он сидел, как вырезанный из дерева, неподвижный, худой, с ввалившимися щеками, – и Ключарев дико присвистнул ему. Тот молчал. Ключарев еще свистнул.
И как раз проснулся барак.
– Сашук!.. Федотов! Эй, Сашук! – тоненьким фальцетом раздались женские голоса в бараке. Две-три женщины, как обычно, забывали, когда им на работу – утром ли, в обед ли… На их крики, как всегда, вышел Сашук Федотов, сорок пять лет, грузный, рослый. Старший механик.
– Ну вы, чертовы ведьмы! – ворчал он, протирая заспанные глаза.
Женщины гомонили вокруг, а он стоял, как спящая копна, огромный.
– Ну чего разбудили? Расписание вам сказать?
Он всегда и все знал о сменах. И вот вынул записную книжку, засаленную, большую и пухлую, как сам Сашук. Затем столь же медленно вынул очки.
– Та-ак. Второй цех… Утренние и вечерние смены. Та-ак…
Барак проснулся, и Челомбитько встал, поднялся с бревна. Ключарев-мальчик не успел среагировать, и Челомбитько наткнулся на него. Ясное дело, он понял, кто подсвистывал ему из кустов.
– Опять шляешься? Чем у тебя только голова заполнена, – сказал Челомбитько.
Ключарев загнал щепу в ладонь, вынул ее и теперь отсасывал из ранки кровь.
– Как там Клава? – по-деловому и не без мстительной нотки спросил Ключарев-мальчик.
Челомбитько промолчал… Клава, вышедшая замуж за Двушкина, за того ревнивого краснопомидорника, не померкла в глазах Челомбитьки, даже когда родила и вроде бы надежд оставалось мало. Не померкла. Может быть, даже новым светом засияла, кто знает?.. Но затем Клава опять родила, и на этот раз двойню. И почему-то именно то, что двойня, угнетало Челомбитько. Тут был комический элемент, что-то излишне реальное и здоровое, а это так не шло к его грустной и, как он говорил, вечной любви. Раньше Двушкины – несколько родичей – не раз грозили Челомбитьке, бывало, и колотили. А теперь нет. Теперь в Поселке с восторгом говорили о двойне и о том, какой все-таки Двушкин молодец мужик. А Челомбитько с его печальными глазами был просто забыт. Или – при случае – высмеян.
И вот Челомбитько погасил папироску, вздохнул и сказал сам себе:
– Мотать отсюда надо.
Ключарев спросил, все еще отсасывая кровь из ладони:
– Куда?
– Да мало ли… Сейчас в любом городе строят. – И добавил, прошептал еле слышно: – Мотать надо…
Но не успел. Так и жил. Лишь много лет спустя Ключарев узнал, что Челомбитько в те дни «сдвинулся» – сделался психически болен.
И вот суббота. С утра Ключарев протирает окна. Он добросовестно трет, развинчивает рамы и затем трет стекла изнутри. С высоты пятого этажа он замечает Аникина, жильца из второго подъезда, – это интересно, а протирать окна становится уже скучно, и Ключарев кричит жене:
– Майк!.. Аникин в гости идет – поставь кофе.
Майя готовится к отчету, и ей, само собой, лень.
– А если сам?
Но Аникин, возможно, и не зайдет – он стоит около длинной вереницы собственных «Москвичей» и «Волг», там обычно играют дети, и что-то объясняет своей Любочке. Хроменькую Любочку – она в возрасте Дениски – дети не желали принимать в игры. А почувствовав в этом сюжет и вкусив интерес, больно поддразнивали. И однажды бедняга Аникин с рвущимся сердцем выбежал из квартиры и раза два шлепнул хорошенькую Олю Бажанову. Благопристойный кооперативный дом взбурлил. Одни видели в Аникине злодея, другие, понятно, защищали. Было и собрание. Ключарев не пошел. «Но душой ты, конечно, Аникина защищал? – спросила Ключарева жена. – Я угадала?» – «Угадала». – «Ну ясно. В любимом твоем Старом Поселке, вероятно, порка была как баня. Не реже раза в неделю, да?» И он даже не стал ей тогда отвечать, промолчал.
– Майк!.. Ну поставь кофе.
– Поставила, поставила… О господи.
– А спиртное что-нибудь есть? – Ключарев заканчивает протирать раму.
– Откуда?
С того дня Аникин и стал иногда заходить к Ключареву. Оказалось, что у него в прошлом тоже есть свой Старый Поселок – назывался он по-другому, «Пятый километр», но суть та же. И такая же ностальгия, такая же тяга туда, несбыточная, разумеется. Усядутся оба, пьют кофе, пьют вино, и до чего ж приятно поговорить.
– Привет! – Ключарев, высовываясь из окна, машет рукой приближающемуся Аникину.
Аникин, как всегда, несколько смущен:
– Я вот с Любочкой ходил в театр… «Синяя птица»…
Ключарев усаживает Аникина – кофе на подходе. Ключарев не сразу начинает о Поселке, разговор придет сам собой. Да, «Синяя птица» – это полезно. Ключарев рассказывает, что как-то Дениска пришел с улицы несправедливо обиженный. Так сказать, проигравший и побежденный, и не важно, какая была игра. Тогда Ключарев стал объяснять сыну, что если победители несправедливы были, нечестны, нехороши, то все ясно. И переживать не стоит. Но Дениску это не устроило. «Вовсе нет, папа… Ты не о том, папа. Ты ничего не понимаешь. Ты брось-ка эти отжившие глупости, а лучше научи-ка меня выигрывать. Мне не слова объясняющие нужны, мне, папа, выигрывать нужно», – примерно так он и сказал, в переводе с детского.
– Жизнь – это жизнь, – задумчиво говорит Аникин.
Разговор приближается к своей вершине. Вот она. Ключарев и Аникин прихлебывают из чашек и неторопливо говорят о том, как хорошо сейчас в Старом Поселке и на Пятом километре.
– А какие люди… А какая там любовь!
А ближе к вечеру Ключарев собирается ехать – передать деньги Лиде, – он объясняет жене:
– Да так. Одному человеку… Старый знакомый.
– Или старая знакомая?
– Или знакомая, – соглашается Ключарев. И поясняет: – Я занял для этого человека. И этот человек им вернет. Я только передаточное звено – так что нас денежный вопрос не касается.
– Я поняла, – говорит Майя. И призадумывается. Деньги напомнили о деньгах, это естественно. – Сходил бы ты к Рюрику, а?
– Схожу. Как-нибудь.
Ключарев почти готов – он уже оделся.
– Но ты не поздно сегодня вернешься?
– Когда я возвращался поздно?
– Смотри, а то я тоже заведу. – И Майя смеется веселым смехом верной жены. – Тоже заведу кого-нибудь… – У дверей она опять говорит: – Попроси у него статью завтра. Не откладывай, а?
Ключарев время от времени подрабатывает рецензированием научных статей. «У него» – это у Рюрика. Не у того, конечно, Рюрика, который воинственный варяг с багровым мечом, а, наоборот, у того, который (как бы в насмешку) скучнейший и мертвейший человечек. Просить у него статью для рецензирования – унижение. То есть Рюрик делает огромное благо, давая Ключареву статью. Мог бы и не дать. А дать, скажем, эту статью другому.
– Так ты сходишь завтра к нему? Обещаешь?
– Да, да! – быстро и бездумно соглашается Ключарев.
Он уходит. В метро оказывается какая-то группка людей с гитарой. И кто-то поет. И даже с голосом, не только с сердцем. И тут Ключареву становится не по себе от их лирики. Он машинально ощупывает в кармане пачку приготовленных денег, плату за эту самую лирику, и лицо его делается кислым, желчным.
Ключарев вошел в институт, где учится Лида, точнее сказать, где училась. Он бывал здесь раньше. Когда-то. Сейчас здесь нарядно. В фойе висят разноцветные шары, гирлянды, флажки и тому подобное – похоже на Новый год, но без елки в центре. Лето за окнами.
– А где же это, как ее… торжественная часть?
– Опоздал. Кончилась! – отвечали ему радостные голоса.
В просторном фойе уже танцы, гремит музыка. Ключарев неторопливо заглядывает и туда, и сюда, и к буфету, и понятно, что не так уж весело, – прошло мое время, уже другое время, другие песни, – и тут на него налетела стайка из пяти девушек, среди них Лида.
Они как бы сталкиваются, и Лида бросается к нему:
– Вот ты и пришел, я же знала, знала!
Она радостно бросается к нему, целует. От нее слегка пахнет шампанским. Подруги некоторое время наблюдают, затем отходят в сторону.
– Вот и пришел, вот и пришел! Мне еще бабка говорила, что я счастливая!
Счастливая или нет, но уж точно, что она и нарядна, и свежа, и красива. И очень восторженна. И ничего общего с тем телефонным существом, раздражающимся и надоедливым одновременно.
– Нам надо встретить ребят из Института стали… – рассказывает Ключареву один из парней.
Когда-то, когда любовь гудела как паровой котел, а ночевать у Лиды вдруг оказалась невозможным (и уже была ночь, не уедешь), Ключарев ночевал у этого парня. Тот привел Ключарева в свою пахнущую книгами и носками студенческую комнатушку, и там уже спали трое: все было просто, в меру заботливо, и никто ни о чем не спрашивал.
– Хочешь выпить? – предлагает сейчас этот парень, и Ключарев идет с ним к буфету, где они пьют шампанское из бумажных стаканчиков.
Ключарев говорит. И ровный голос не выдает его:
– Я думал, что лучше послушать песни. Разве нет?.. Смотри, круг собрался.
– Конечно! И ведь ты хорошо поешь, – тут же хватается Лида за соломинку, улыбается, счастливая. – Пойдем! – И она тянет его за руку, за собой, к поющим.
Они садятся рядом. Ключарев обнимает Лиду за плечи, здесь все так тесно сидят. Гитара у Ключарева где-то над самым ухом. Поют хором во все горло. О том, как они уедут в далекие края, прощай, столица. Им видятся сейчас глухие деревни и непролазные дороги, хотя вернее, что они будут жить в чистеньких и сытых домиках районного центра. Но Ключареву не до иронии – это ж ясно, что для них происходит сейчас нечто нерядовое и особенное. Он, Ключарев, уже никуда не уедет. Грустно. В чужом пиру похмелье. Но он еще посидит, попоет с ними. Еще немного.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента