В самом дальнем углу слева. Комната... С ширмами... И там светлее — несколько керосиновых ламп. Когда мы вносили Славика, по его содранному в кровь лицу несколько раз прошлись проверочным лучом фонарика. Белые халаты... В медкомнате было, считая вместе с нашим, уже четверо принесенных. Очередь...
   И хотя наш Славик был с очевидностью более кровав, ему не сделали поблажки. Не пропустили вперед. И напористый фельдшер Дыроколов тоже смолчал. Не показал характер... Он, я думаю, уже знал, что Славик мертв. Что спешка ни к чему. (Возможно, когда мы так тяжело несли в лестничной темноте, он и пульс успел не нащупать.) Фельдшер смотрел куда-то мимо. Мимо меня... И в обход лица Славика. И он теперь не шутил, что он завязавший Дракула и потому запросто переносит вид крови.
   А четверо принесенных, словно бы взревновав, вдруг заспешили в своей небесной очереди. Сначала стал мертв кряжистый мужик, который лежал как раз перед нами (перед Славиком). Он вдруг вытянулся, и те, что принесли его, переглянулись. Но сразу же задергался в агонии и тот, кто шел вторым. (Не стерпел.) Теперь это была очередь мертвых. Вот разве что принесенный первым был еще жив.
   И танки насытились — танки смолкли. Понятно, что к ночи, что стемнело и что танки, как и все живое, попритихли к концу светового дня. Понятно, что по приказу... Но как было не подумать, они, мол, смолкли и стихли ради раненых. Ради того, чтобы принесенные нами раненые бедолаги могли в тишине отдать концы. Что они, чуть заторопившись, и сделали.
   Когда Дыроколов стал рассказывать (докладывать) врачу, я ушел. Зачем мне это слушать?.. Я только кивнул веселому фельдшеру и вернулся в холл. Туда, где во тьме по высокому потолку метались пляшущие тени... И по стенам... В лучах десятка фонариков.
   Однако обратного хода из парадного холла на этажи не было: уже не пускали. Причина: избежать лишних жертв.
   Я объяснял стражам, что там, на высоком этаже, осталась молодая женщина и что ей плохо, что больна — надо ее забрать! Я уйду — и с ней же сюда вернусь! Сразу же ее приведу!
   Но все слова — впустую.
   Могло быть, конечно, что не хотели лишних свидетелей. (Что еще не замыли кровь. Не все замели в угол гильзы.) Но могло быть и правдой: там опасно... Мне ли не знать.
   — Мы не командиры. Мы не решаем! — еще и так отвечали, посмеиваясь.
   У каждой лестницы стоял рослый вооруженный мужик. И выкрикивал, едва я приближался:
   — Куд-да-аа?
   Никто из них перерешить приказ, конечно, не мог. Я лгал им насчет потерянного пропуска. Что толку!.. Мазнув фонариком (не вверх, а под углом в сорок — сорок пять градусов), мне снова и снова показывали осевшую от канонады мрачную лестницу. Смотреть (вверх по ступенькам) и впрямь было страшновато. Пейзаж фантастический.
   А командиры, по их словам, сидели в штабной комнате цокольного этажа и решали, как завтра поутру сдаваться. К ним не пускали. Ни на минуту... Людское скопище могло им помешать. Ни по какому вопросу. Больная бабенка наверху — семечка... Они заняты... (Здесь не потерпят провокаций.)
   Они решали, кому и за кем поименно завтра выходить из Дома. С какими лицами. С какими словами для телекамер. Быть может, просто молча. (Такие мгновения навсегда. Для летописей. Для веков.) И само собой, не оробеть под дулами автоматов, наставленных на них в упор в первую (в самую историческую) минуту... Много чего важного решалось — при том, что там, запершись, начальники и командиры, конечно, ели, пили, ходили по нужде... и все прочее.
   И тут, вдруг вспомнив, что полдня не мочился, я по-стариковски, скорой трусцой побежал поискать. Где-то же была она... Мелькнувшая (при свечах). Подморгнувшая мне (при свечах!)... Она... Ни при каких режимах и ни при каких бунтах не меняющаяся буква «М».
   — А что, отец? Небось пострелять сверху хочется? — спросил один из охранявших лестницу, и рослые стражи разом захохотали. Ну, ржачка. Ну, весело!.. Им было забавно, почему я так рвусь вверх.
   Я тоже смеялся с ними вместе. Я старался быть своим. (Почему не потешить вооруженных людей?.. Я будил их убогое воображение.)
   А меж тем снаряды где-то что-то прожгли. Я чувствовал. Где-то дымило! Еще как!.. Вонь паленой бытовой пластмассы. И там Даша!.. Вяло сгорающий пластик — как химоружие! Клубы сизой вони!.. Даша... Лежащая в отключке... Много ли надо, чтобы ей задохнуться.
   Но вдруг помог случай. Женщину выручила женщина.
   Не знаю, как она здесь (когда все в цоколе) появилась. Откуда?.. Однако это был факт, что женщина уже здесь и что с ней истерика. Она рыдала в голос. «Коля! Коля!» Кричала, что Коля на втором этаже... И качала какие-то нелепые права: «Серебрянкин звонил — ему можно, а мне нельзя?.. Нельзя-ааа?..» — вопила, и к ней на голос сразу заспешили с фонариками.
   Хотели увести. Но, взвинченная, она уже хлопнулась на пол. Вся в бегающих лучах... «Коля! Коля!.. Серебрянкин звонил!» И давай биться головой! Как деревяшкой... Дык! Дык!.. Страж, что как раз у лестницы, метнулся к женщине. Сказав мне кратко и приказным тоном (велев мне сменить его). Присмотри, отец! На пару минут!
   У самого входа на лестницу... Он присел возле упавшей. И я видел (успел увидеть), как страж подставляет обе свои ладони под ее подпрыгивающую голову. Очень вовремя. И мягко приняв ее затылок.
   Зато теперь впал в тряску его автомат. Дык!.. Дык!.. Дык!.. «Калашников», висевший у него за спиной... Женщина билась. Страж ее держал. И его автомат хочешь не хочешь синхронно бил дулом в пол.
   Так я оказался сам по себе. Но я не метнулся тотчас во тьму. Я нашел стопроцентно правильный ход.
   И не пришлось придумывать. Мне сказали эти слова — и я их повторил. Этакий конвейер взаимных просьб. Я обратился к тому, кто рядом... Я изменил соответственно лишь возрастное обращение (и ни на чуть интонацию). Присмотри, сынок! На пару минут! И едва только ближайший ко мне мужик с автоматом изобразил согласие (занять сторожевое место у лестницы) — я шагнул в сторону. Я шагнул в темноту как в свободу. Движения совпали: он кивнул — а я уже шагнул и исчез.
   Первые шаги в темноте были нетрудны — по памяти фонариков, плясавших на ступеньках. Это когда стражи показывали мне опасный путь наверх: мол, не рыпайся, старикан, куда тебе!.. Но я знал куда.
   Полуразрушенные лестницы — как слалом, финт направо — и подняться. Налево — и еще подняться. Но всюду гармошка битых ступенек... Я шел и оступался. Перила попросту вдруг исчезали... Нет перил... И тогда я впустую махал руками в темноте, хватаясь за воздух. Зато стены всегда опорны и честны. Только в темноте понимаешь, что такое стены.
   Как пройти вторым этажом и поворот на третий — это еще удерживалось памятью цепко. Памятью волочимого нами Славика. Здесь мальчонка угас. На этих ступеньках. Уже во тьме... Но уже на четвертом я умудрился попасть на лестницу, которая оказалась тупиком.
   Конечно, я сбился. Дверь была заложена наскоро кирпичом (готовились к долгому бою? или такой крупный обвал?..). Обнаружился некий боковой ход, а уже за ним ступеньки... Лестница, чрезвычайно узкая и с поворотами — почти винтовая. (Это вроде бы она. Здесь мы тоже помучили Славика.) Но я сразу ткнулся в перегораживающий деревянный щит. Прибитые доски крест-накрест... Не пройти. Сбился...
   Я двинулся в сторону по этажу (по какому?)... Обход ничего не дал. Лестничную площадку я кое-как в темноте обнаружил... Но оказалась вдруг дверь. Дверь заколочена. Я дергал и дергал за ручку! Бессильный и злой!..
   Пробовал вникнуть в замок, но куда там! Дверь заколочена здоровенными гвоздями, двадцаткой. Я только водил пальцем по их могучим металлическим шляпкам.
   Я так и привалился к двери. Я сник. Я устал. Все-таки уже ночь.
   Как вдруг на этаже (шагах в десяти слева от меня) послышался говор, похожий на шепот. Там шли очень медленно. Медленно, но уверенно. Как-никак в полной темноте... Шли без фонарика.
   Судя по голосам, идущие осторожничали — состорожничал и я. Я мигом снял ботинки. В носках, как балерун, легко приблизился к шепчущимся... Нет, не шепот. Но все-таки негромкий и осторожный (это чувствовалось) говор двоих — они поднимались наверх и слегка спорили. Один говорил, что «уже пора!» — а второй настаивал, что «уже пора... но надо убрать из обоих»
   Речь шла о двух портативных компьютерах. Возможно, не «убрать» и не «стереть», а «заменить»... Или, напротив: «что-то вписать», «вставить». Я не уверен. Уже не помню. Я всего лишь предполагаю и домысливаю (синдром ночного сговора), что сдающиеся могли хотеть что-то слегка подправить. Что-то убрать-стереть. Замести следы. И похоже, что мелькнуло слово «списки»... Но мне-то что! Мне было важно, что они знают путь наверх.
   И первая моя мысль была мысль ясная и детская — просто красться за ними, за знающими. Идти за ними — и все. Однако мелькнула опаска: а если их дело серьезное?.. Опаска вполне в духе новейшего времени. Профи, они ведь и пристрелят. Возьмут недорого. Если дело ответственное... Если ставки крупные.
   Серьезным парням (голоса молодые! свежие!) совсем не до какого-то озабоченного старикашки!.. Еще и заподозрят. Запросто пристрелят. (Как хорош в темноте молчаливый свидетель.) Я испугался всерьез. Хорошо помню. Это был страх.
   Я так и видел, что с простреленной башкой останусь лежать на этой подванивающей порохом лестнице. И Даша, спускаясь, пройдет мимо тела. Завтра поутру... Обязательно пройдет — других лестниц здесь нет. И, увидев старичка, присядет на ступеньку. И еще как всплакнет! (Это я иронизировал. Меня лежащего Даша даже не узнает. Поторопится. Сбегая в спешке пролет за пролетом.) Зато я стал подбадривать себя эпитафией. Кадрики фильма... Надгробие... Бегущая строка... ОН ШЕЛ ЗА ЛЮБИМОЙ ЖЕНЩИНОЙ И ПОГИБ — ЧТО МОЖЕТ БЫТЬ ПРЕКРАСНЕЕ.
   А кто-нибудь юный припишет мелом: НО ТАК ЕЕ И НЕ ТРАХНУЛ.
   Страх страхом, а меж тем в полной тьме я уже вышел на лестницу (к движущимся молодым голосам)... Заговорил... Открыто и по-товарищески сказал-спросил:
   — Можно ли с вами вместе подняться?.. Мне на одиннадцатый.
   Их голоса на миг замерли (не ждали, что их слышат) — а затем из темноты мне этак спокойно, этак с легкой смешинкой:
   — С нами до девятого... Можно!
   То есть оба идут до девятого, но никак не выше. У них свои дела! И никакой иной помощи, конечно... Так что поспешай, заблудший!
   Один из провожатых врубил свой фонарик и все-таки мазнул по мне лучом. А затем недоуменно воткнул луч в мои ботинки, что на весу. (Я так и держал их в руках, не успел надеть.) Засмеялся:
   — Что это у вас? С мертвяка сняли?
   Я не знал, что сказать, и коротко бросил:
   — Жмут.
   Он опять засмеялся:
   — С мертвяка всегда жмут. Поначалу.
   И тем наше общение кончилось. Оборвалось... Они вскоре свернули на свой девятый. А я затопал выше — опять в полной тьме.
   Ступеньки разбиты и скользки... Или выбиты. С пропуском в две, а то и в три сразу. (Я уже обулся.) Я нашаривал ступеньку, тыча во тьму ботинком.
   Но самая тьма оказалась там... На этаже.
   Я пытался определиться по запаху. Большие кабинеты (по ним били танковые пушки) должны были подванивать обстрелом. Несколько дверей (я же помнил) были вышиблены снарядами. Но, видно, боевая гарь уже улеглась. Куда ни нацель нос, в воздухе чисто... Остывшее не воняет.
   Хоть выколи глаз! Я шел, тыркаясь то туда, то сюда. Череда кабинетов должна же быть, но где?.. Должна быть по линии стены. Но направление все время терялось... Я уже толком не знал, не забрел ли я опять в сторону лифтов и лестницы (если лестницы — то какой?).
   Даже двери кабинетов были не те. Не такие... Я пробовал почиркать спичками — но что можно разглядеть в объемной тьме? — только саму тьму. (Спичек осталось штук пять!) Я все-таки вошел на пробу... В кабинет с приоткрытой дверью. Вошел шажок за шажком. Но за приемной вдруг обнаружился провал никак не предвиденной двери... Там тянулся какой-то новый, неведомый коридор.
   Я мог толкаться здесь целую вечность. Я заметался. Весь в поту, бросался от одной стены к другой стене. Я ощупывал углы... Стучал по стене кулаком, уже не в силах сориентироваться. Надежда была разве что на везение. На случай.
   Однако же помог не случай, помогла интуиция, сопровождающая всякое наше сильное чувство. Влюбленный старик — он ведь тоже — влюбленный. Я вдруг понял... Я вдруг сообразил (не знаю уж как), что те двое пробиравшиеся наверх по своим серьезным делам меня обманули. На всякий случай обманули. Замели след. Их этаж был не девятый, а, значит, этот — не одиннадцатый. (Я именно чувством, чутьем сообразил. Я даже исчислил, что обманывающие обманывают в таких поспешных случаях на один.) И сразу же — на порыве — я поспешил назад к лестнице.
   И взлетел этажом выше. Это был он, одиннадцатый. Потому что тьмы не стало.
   Потому что сразу же я увидел поперечные лунные дорожки. В длиннющем темном коридоре гениальным прочерком лежали лунные полосы. Три. (От трех кряду помнившихся мне снарядов. От тех самых. От их пробоин высоко в стене.) И еще угадывалась последняя пробоина в самом-самом конце коридора, где Даша... Вдалеке.
   Наращивая нетерпеливый шаг и пересекая (каждый из трех) лунный ручей, я невольно поворачивал голову к стенной дыре. В пробоине (в каждой из трех) я видел луну, кто бы еще мог мне здесь помочь! Сердце возликовало. Это она... Подруга постаралась! Мне в помощь!.. На ее белесые полосы я ступал в темноте уверенно — как на земную твердь.
   Снаряд, пробив наружную стену, попадал в кабинет, по пути вышибая затем еще и его дубовую дверь. Три кабинета тем самым были нараспашку. Без дверей. Они приглашали... Я все помнил... Наш одиннадцатый.
   Меня так окрылило, что я (в гордыне) подумал, что справился бы с задачей поиска и без луны.
   Я ведь тогда, за неимением лучшего, пожертвовал пахучей маечкой Даши. Уходя, набросил майку на круглую медную рукоять двери (того кабинета, что с трубками и табаками). Приметил место извне... Когда помогал Дракуле нести Славика... Конечно, я мог промахнуться, бросить мимо дверной ручки. Но и упавшая маечка — достаточный знак.
   Найти с луной, отыскать при такой ее дружеской (подружкиной) подсветке было, конечно, легче. И радостнее!
   Маечка, вяло повисшая на дверной ручке, увиделась уже издали.
   Лунный прорыв, что в самом конце коридора, был более яркий: он был двойной. Потому что двойным было то оглушительное попадание. Снаряд за снарядом, убившие Славика.
   Все еще помня о погибшем, луна сотворила здесь дорожку высшего класса — и шире, и торжественнее, и трагичнее. Снаряды протащили с собой внутрь сверкающие куски окна и лунного света. Крошево оконного стекла лежало на полу... Под моими ногами лежала луна. Разбитая в мелочь.
   Лунно и светло (от тех же пробоин) было и в кабинете... Куда я вошел и где увидел спящую Дашу. Она лежала на полу. Вся в луче... Как на картине старых мастеров. Она-таки сорвала с себя платье. Нагая... В забытьи...
   Я и луна, мы смотрели. Мы только и делали, что смотрели — а красота тихо спасала мир!.. Я не посмел смотреть стоя. Я сел на краешек разбитого кресла и закурил. Я медленно курил. (Вот зачем спички.) Не отрывал глаз... Набедренная повязка ее все же была на своем месте. Нагота лишь казалась полной. (А почудившийся треугольник был всего-то косой тенью ее бедра.)
   Но чудо застывшей картины вдруг слегка подпрыгнуло. И сместилось. (Луна затряслась... Луч луны прыгал мелковато. Этак припрыжкой... Не от перистого ли облака?) Я глянул в пролом. Луна там спокойна. Тогда я сразу перевел глаза назад — это не луну, это Дашу трясло. Это ее колотило, било мелким боем в продолжающейся ломке. И ломало ей руки. И пальцы крутило... И с отблеском прыгало пятно на ее лбу — мелкий пот.
   Я лег к ней... Секс ни при чем... Я лишь пытался передать ей этот лунный мир. Передать покой. Передать это отсутствие желаний. И счастье покоя... Я просто лежал рядом... а Даша билась.
   Я не хотел ее — и мой член, помощник в деле, оказался невостребован. Он по-тихому подсмеивался надо мной со стороны. Впрочем, сочувственно и вполне по-товарищески: зачем, мол, тебе я?.. Тебе и так неплохо... Я пробовал (проверочно) им шевельнуть, пополнить его кровью — той самой кровью, что по-сумасшедшему гнала меня за Дашей весь долгий день. Но он только подсмеивался: «Ну-ну, приятель! Нет же никакой драмы!.. Смотри, как славно вы с ней (с Дашей) лежите. Цени свою минуту... И ведь она (луна) тоже с вами. Чудное триединство! Зачем вам еще и я?»
   Говорят же, объятия женщину врачуют! Дашина тряска попритихла. Ломка, конечно, не прошла. Ломка затаилась. Мы лежали с полчаса? Час? Не знаю... В темноте... В состоянии дремы... А потом я, отврачевавший, встал и пошел прямо на луну. В ее направлении. Луна висела в проломе.
   Пролом в стене (плюс сбоку пустой оконный проем) был достаточно велик и вертикален — как раз за счет того двойного попадания. Почти в рост... Когда я вошел (или, лучше, вышел) в корявый овал пролома, то оказался на своеобразном балкончике — без перил, но с выступавшей наружу темной балкой. За балку я и придерживался. Я был высоко... Над ночным городом.
   А как дышалось! С удивлением я обнаружил, что под ногами вовсе не балкон. Это был вылом — кусок взорванной стенной перегородки, выступивший каким-то случаем наружу. Выступивший туда углом... И держащийся на весу только за счет более тяжелой части, оставшейся в кабинете. (Кусок стены лег прямо на тот замечательный стол, раздавив его. На табаки и трубки.)
   И едва глаза пригляделись, я обнаружил, что парю над городом. На малом выступе. На пятачке. (Примерно метр на два.) Как на микроскопической хрущевской кухоньке. И если что — держусь за балку.
   С еще большим удивлением я обнаружил, что я совершенно гол. При луне это было хорошо видно. (Поначалу я все-таки изготовился к активному общению с Дашей.) Но в конце концов, что мне теперь до каких-то трусов. Да на фиг! Что мне до одежды, если ночь! Воздух застыл и недвижен. Тепло... Какая осень!
   Подо мной был огромный город. Подо мной мчали ночные машины... Внизу были атакующие. Внизу были защитники. Все они... Безусловно, в том моем подлунном стоянии было торжество. Нагота — это открытость. Я был свободен от людей и от одежды. Я сам по себе. И я ничего не хотел. Разве что просто поиметь весь мир. Хотя бы один раз в жизни. Важная для всякого художника мысль. Да, да, поиметь. А иначе почему у меня встал?
   На высоте дух мой ликовал!
   Одна из смелых мыслей была в том, что снаряд тоже ведь ворвался в этот Дом голым. И потому я неспроста стоял здесь под луной гол-голышом. Я был то, что этот Дом возвращал... Дом не остался без ответа. Я — был ответ. Я был как ответный голый снаряд. (А можно предположить и так, что Дом вернул миру кое-что неперевариваемое... Выбросил из себя. Я — как честная блевота. Я — как возврат.)
   Лишь тут, если честно, я заметил, что стою со стоящим. Но ведь это тоже увязывалось с достойным ответом.
   Если честно, столь высокая и торжественная образность мысли слетела с меня мигом, как драный птичий пух... Слетела шелухой... Едва только снизу в меня уперся вдруг желтый прожектор. В ночной тьме это как удар. Как укус в глаза. Укус в зрачки... Это атакующие бдели. Нет-нет и они шарили снизу, ощупывая ночное здание прожекторами — они ведь приглядывали! (Не устанавливают ли среди ночи в окнах пулеметы? Не выкинут ли наконец белый флажок. Мало ли что!) По мне прожектор сначала только скользнул. Потом он вернулся, словно обомлел от моего нагого вида. Уперся. Замер... Вот тут у меня встал. Возможно, от легкого испуга. Бывает.
   Я стоял и стоял. Я ощущал монументальность. И луч с меня не сползал... Ощущение затянувшегося величия. Миг истины... И на минуту-другую крыша моя, это возможно, поехала.
   Когда я вернулся к Даше, я сообщил ей:
   — Знаешь. Мы оба там стояли.
   Она решила, что я брежу. И откуда такой голый? Почему?.. А я только улыбался. Я-то считал, что все понятно — что разъяснение мое честно и открыто. К тому же достойный минуты юмор.
   Даша вполне очнулась. Но и ломка проснулась с новой силой. Ее чудесное лицо запрыгало, затряслось. А Даша смеялась... Через силу...
   Этот ее мелкий хрипловатый смех! Напряженно выставив руки, но ладонями (почему-то) вперед, она звала к себе.
   — Это я, — на всякий случай сообщил я.
   — А?
   «Это я...» — именно так (в точности так) я сказал ей вчера в темноте ее дачи (в такой же лунной полутьме). Даша тоже тотчас вспомнила и засмеялась повтору. «Вижу». — Она еще потянулась ко мне. Она звала глазами... К себе... Она скосила глаза туда, куда до этого скосил свой глаз прожектор.
   Руки Даша завела за голову, сцепив там пальцы и образовывая для своего затылка мягкое гнездышко. Она, мол, сколько-то приспособится к ломке. Она, мол, сумеет... И все равно ее голова запрыгала... Взлетала и скакала. Как мяч.
   Она расцепляла свои руки лишь на миг, чтобы обнять меня, чтобы прихватывать меня за лопатки, входя в мой ритм. Но затем опять убирала руки под колотящийся затылок. Руки там и оставались.
   И глубоко, жадно захватывала ртом воздух.
   — Даша...
   — Да.
   То, что надо. То, что нам было надо. И ей (как я после понял) в особенности. Голова ее в подложенных снизу ладонях уже не билась — голова моталась туда-сюда. Голова казалась беспомощной. Но я вдруг сообразил, что это счастливое мотанье из стороны в сторону — не тряска... Это же оно. Это оно.
   — Даша...
   — Да, да! — вскрикивала она, уже не слушая и не слыша.
   Она захватывала ртом все больше и больше воздуха. Звуки стали первородными:
   — Оо... Уу... Ага-га-аааа!.. Уу!
   — Как твоя голова?
   — Что?
   Она плакала. Счастливо плакала, мотала головой, билась, а я это понимал и был с ней, сколько было сил. Я старался. Я почему-то знал, что ей это нужно... Наши жизни исчезли... До предела. Долго. Пока она не впала в слабость. Пока не вырубилась. В забытьи... В никуда... И, только увидев, что могу торжествовать, я перевел дух. Я еще огляделся. Я не сразу обмяк. Я еще увидел, какие мы с ней смуглые в лунной подсветке. Лицо Даши осталось мокрым от слез. Хотя спала...
   И хорошо помню: очнулись... Бабахнул какой-то запоздалый танк. Случайный ночной выстрел?.. Как после узналось — ночной, но не бессмысленный. (Это был знак согласия со стороны атакующих. Знак на подписание мира — двойной выстрел холостыми.)
   Но мы-то решили, что бой продолжается. Бой до одури. Нам стало весело. Нам — наплевать!
   — А представляешь, если бы сюда. Даша!.. Если бы снаряд ахнул сейчас здесь... Прямо в окно... Над нами!
   — Оо... Ну и что?
   — Как — что? Прямо над нами.
   — Не страшно... Ты бы раньше кончил. Вот и все.
   Мы смеялись. Ее больше не трясло. Она вполне могла говорить. Она уже была прежней Дашей.
   И ведь какая обычная, скромная с виду минута... Мое тщеславие распустилось самым пышным цветом. Я с Дашей. Пусть это случай, пусть совпадение! Ломка изошла сама собой! Пусть!.. Но ведь совпало со мной!.. И значит, исцелил. И значит, покончил с ломкой... Я!.. Я!.. Мой мужской (и такой естественный) ритм оказался ритмом, ее подавившим и врачующим.
   Лежали рядом... Как необычен, как скромен этот покой победы. А Даша затаилась. Боялась поверить. (Это она прислушивалась к себе: кончилась ли ломка? Точно ли?) Она боялась обрадоваться и назвать словом. Боялась сглазить.
   Зато я вдруг вовсе лишился ума. Я этак на полчаса спятил. Я теперь буйствовал от великой радости обладания. Дергался, паясничал... Ликовал!.. А потом мгновенно вырубился уже надолго. Отключился и здесь же (на полу) заснул.
   Даша рассказала (после), как именно я ликовал. Как показывал пальцем на луну в проломе и говорил Даше:
   — Пойдем туда. К ней. Запросто!.. Что за проеблума!
   Не знающий, как радость избыть, в те первые счастливые минуты я лизал Дашино плечо и ту коварную ее грудь. Я лизал до победы. До шершавости. До пустоты там.
   А были (при луне еле разглядел) три этаких квадратика — с легкой клейкой пленкой. Возможно, нарезные «дольки». Или марки с покрытием. Не знаю... Два квадратика, уже прежде слизанные ею. Да и третий почти... Но теперь я слизал и покрытие третьего, и сами квадратики. Все — на фиг! Я уже сыто мурлыкал (это я еще помню). Ей — ни крупицы!.. Ей (после ломки) оставлять нельзя.
   То есть в некотором смысле я жертвовал собой — брал на себя. Жертвенное животное. Я делал это весело. И запросто!.. Жаль, не все помню. Лизал... И сразу же после жертвоприношения (это помню) плясал и скакал по разгромленному кабинету. Прыгал как балерун через валявшуюся битую мебель... Через обломки кирпичей и бетона. Как козел.
   Даша (после) рассказала, как я, устав от пляса, устроил себе перекур. Стенной перегородкой завалило ту великолепную коллекционную полку. Какая досада! Я не смог отыскать ни одной трубки. Но зато табака на полу было полно! Пригоршни... Я скрутил козью ножку (козью ногу) из газеты — из свисавшего с подоконника огромного газетного лопуха. Курил. Нечто монументальное... Я держал на весу громадную цигарку, и дым — пахучий, заморский! — как уверяла Даша — валил у полоумного старика даже из ушей.
   Покурив, я сильно посвежел и вновь пустился в скок и пляс. Но побил ноги о кирпичи... А Даша (надо же!) едва не взялась за старое. Грудь у нее была обнажена. И свою собственную грудь она своей собственной рукой тянула ко рту. Нюхала... Казалось, что оторвет. Нюхала, притягивая грудь к носу, к губам. Едва не грызла ее... Но тату (окоемочная татуировка) с вкрапленным порошком наркоты уже сошла, исчезла под моим языком. Тату тю-тю... Только-только и значились блеклые квадратики от слизанных марок. (Следы на стенах от проданных картин.)
   И ведь как хотела! Разок даже застонала, как прежде. Бедная Даша!.. А что делать — все слизал и все вынюхал. Фигу ей! Ничего не оставил старый козел. Тю-тю.
   Зато я, с непривычки, все только веселел и веселел в процессе — в первом в своей жизни кайфе.