— Я, Юрий, справки навел. Поскольку ты доктор наук, буду платить тебе пять рублей в час. Стало быть, десять за занятие…
   — Как — ты собираешься еще и деньги платить? — В голосе Стрепетова и улыбка и ирония.
   — Конечно, Юрий. Обязательно.
   — Ну-ну.
   Переговорив, Михайлов кладет трубку и закуривает — он думает о том, что доктору наук Стрепетову надо будет платить аккуратнейшим образом. У отношений должен быть свой четкий стиль. Время (а оно будет идти и идти) размывает слова; время размывает и слова и разговоры, как и положено их размывать, но не размывает лишние сто или почти сто рублей в месяц.
   — До свиданья, — говорит Михайлов приемщице.
   — До свиданья, Павел Васильевич.
   Михайлов возвращается домой.
   — Иди-ка сюда, — зовет он. И вот обычным и ровным голосом он объясняет старшему сыну, что начиная с завтра старший будет заниматься с известным математиком Стрепетовым; если же сын не будет валять дурака и окажется не тупицей, то, поступив в университет, он, возможно, станет на долгие даже годы учеником этого блестящего ученого.
   Семнадцатилетний мальчик смотрит робко и, пожалуй, напуганно.
   — Ты будешь приезжать к нему домой по вторникам и четвергам к шести вечера.
   — Ехать далеко, папа?
   — Тебя это не должно волновать. Выучишь в метро лишнюю теорему.
   Младший похрабрее. Он спрашивает:
   — А я?
   — С тобой он начнет заниматься через год. В десятом классе.
   В конце разговора присутствует жена; она только что пришла из магазина:
   — Математик он, возможно, хороший, а хороший ли он учитель?
   — Что?
   — Хороший ли он учитель?
   — Можешь не сомневаться.
   Жена кивает:
   — Раз ты говоришь, я, конечно, не против… В неделю двадцать рублей? Это, стало быть, восемьдесят рублей в месяц.
   — Это девяносто рублей в месяц.
   Жена вновь согласно кивает. В месяце конечно же четыре с половиной недели. Жена относится к Михайлову чаще всего спокойно и согласно, с тем спокойствием и согласием, какое испытывают не слишком уверенные в себе женщины при виде (изо дня в день) мужа, поступки которого медлительно точны, и верны, и отцежены опытом, и хорошо оплачиваемы.
   Этим же летом старший сын Михайлова легко и даже блестяще сдает вступительные в университет.
   Самое неприятное для Михайлова в его работе — это ползать; вес и большой живот не дают ему присесть на корточки и тем более на корточках передвигаться. В ход идут коленки (годы, разумеется, уводят нас от детства, но незримыми и изощренными ходами опять же ведут к нему). А для того чтобы передвигаться на четвереньках спокойно и не слишком униженно, Михайлов изгоняет из комнаты хозяев. Тут он принципиален и неумолим. («Люблю, извините, побыть один. Люблю обдумать. Вы мне мешаете». — «Нам уйти?» — «Да».) Клеенчатый сантиметр болтается у него на шее. Михайлов перемеривает углы, нишу, расстояние до радиатора отопления и толщь плинтусов. Время от времени Михайлов распрямляется и, стоя на коленях, записывает в книжицу цифры. Теперь черед объемов. Михайлов взмок, но не прерывается. Чтобы учесть высоту, он лезет на шаткую стремянку, стремянка скрипит под ним и попискивает…
   — На минутку! — Михайлов зовет хозяев. Он отирает пот.
   Хозяева входят. Они возбуждены ожиданием и этим непереносимым состоянием вне игры (они-то предполагали, что будут всласть обсуждать и всласть советовать), и вот они входят. Отирая платком шею, Михайлов начинает излагать им свое — если они хотят белую стенку-шкаф вплоть до балкона, комната волей-неволей приобретает лицо, — значит, сюда же и белый столик, и хотя бы два светлых стула.
   — Если вы так считаете… — Хозяйка доверительно улыбается.
   Михайлов записывает.
   Хозяйка льстит. Она в ярком добротном халате. Причесана. И брови подведены.
   — Мы ведь как рассуждали: если уж Михайлов сам придет и сам посмотрит, все будет сделано и красиво и быстро.
   — И дешево? — грозно улыбается он.
   — Нет-нет, мы понимаем, что недешево.
   Хозяин тут же. Он басит:
   — Нам так сказали — главное, положитесь на вкус и руки Михайлова.
   Хозяйка с улыбкой подтверждает:
   — Нам именно так и сказали.
   Как правило и как это водится, следом за лестью единая, сбалансированная душа хозяина и хозяйки жаждет усладиться собственной своей добротой. И чужим унижением. Они это умеют. Они это считают обязательным — значит, на кухню,— и чем дольше и упорнее ты сопротивляешься, тем усиленнее и, как им думается, искреннее становится их нажим. Михайлов давно привык и потому не отказывается. Он уже много лет не морщится и не считает это за унижение, как не считает человек за унижение то, чего не миновать.
   — Передохните, Павел Васильевич…
   И опять наседают:
   — Нет, нет. Нужно прерваться. Вам просто необходимо прерваться. — Хозяин и хозяйка с улыбками обступают его. Хозяйка касается его пышным бюстом: шалунья.
   Однако, чтобы поставить точку, Михайлову нужно еще спросить и записать:
   — Вы не собираетесь в одно из гнезд стенки вмонтировать телевизор? (Они потом могут поднять вой, что у них не все как у Заруцких.)
   — А вы как считаете?
   — Если здесь детская, то не надо. Вы же захотите смотреть фигурное катание вечером.
   — Да, да. Вы правы.
   — Значит, решено — здесь детская?
   — Да.
   Михайлов записывает еще три-четыре конкретности, и они оба вновь обступают его и теперь уже прямым ходом волокут туда. На кухню. Хозяин незамедлительно впадает в стереотип рубахи-парня (интеллигент, отнюдь не чурающийся и демократичный) и широким вольным жестом обезглавливает беленькую. Закуска на месте. Михайлов тоже. Можно приступать. Михайлов несколько смущен: смешно сказать, но ему каждый раз кажется, что отказом он их не шутя обидит. Он бы давно спился, но более или менее следит за этим, и потому как закон — две-три рюмки, не больше. Сегодня еще один заказчик в Сокольниках и еще один возле вокзалов: Михайлов это помнит.
   — А это правда — говорят, вы с высшим образованием? — интересуется хозяйка.
   Кусок колбасы зависает у него во рту. Михайлов кое-как сглатывает и кивает — правда. Теперь они, разумеется, спрашивают, какой вуз. Он отвечает коротко и однословно. Хозяин тем временем — а время движется как надо, и рюмки тоже — расслабляется и начинает немного хамить, впрочем, неосознанно; сам он этого не понимает и полагает, что хвалит Михайлова.
   — Вот как, — косит он глазом на жену, — надо работать. У человека есть профессия, нужная людям. А что твой муж — двести двадцать в месяц, и точка…
   Он рассуждает. Он сидит холеный, и сытый, и ублаженный рюмкой, неторопящийся, а напротив — в потертом пиджаке, в грязных брюках, потный, невыспавшийся, с серым и полумертвым лицом Михайлов, у которого конечно же, как им думается, куча шальных и легких денег. Ладно…
   Возле дома, и это уже после Сокольников и после трех вокзалов, Михайлову делается плохо. Не в первый раз, а все же пугает. Почему возле дома, почему всегда они кончаются возле дома — расслабленность, что ли, после пути, спад? — Михайлов медлительно обдумывает это и облизывает губы. Плохо, братец. Не дойдем, братец. Ну так доползем… Он сидит на ступеньках лестницы в подъезде своего дома, сползший вдруг вдоль стены и обмякший. Перила близко, а не дотянешься. Вот так… Он начинает медленно ползти по ступенькам. Он думает, не позвать ли кого, но вспоминает, что от него непременно пахнёт водкой, а это уже лишнее. Такие подробности дом-пятиэтажка узнаёт слишком быстро и необратимо: до детей тоже доходит. Ладно. Всего-то на третий этаж… Коленями и руками, работая поочередно, Михайлов перебирается еще на четыре ступеньки вверх. Самое неприятное для Михайлова — это ползать. Лестница. Еще малость, еще немного, говаривала безмужняя мать, когда она и маленький мальчик тянули в гору салазки на деревянном ходу с полмешком муки, и он ни разу не вспомнил матери, как она эту муку зарабатывала, выводя Пашеньку в люди. Ладно… Ну а теперь встать. Теперь отряхнуться. Он жмет кнопку звонка.
   — Опять от тебя несет, Павел, — жена шепчет, она упрекает еле слышно, потому что поздно и дети уже легли.
   — Тсс! — Михайлов протискивается в дверь, продолжая это обычное перешептыванье в прихожей.
   1977