Это очень важное политическое, экономическое и моральное обстоятельство. В нашем этическом каталоге навсегда вычеркнута организованная жадность, составляющая мотивационную основу всего капиталистического общества. От потребительской жадности, которая логически допустима и у нас, она отличается очень сложной картиной психологических и перспективных деталей, ибо заключает в себе и стремление к власти, и честолюбие, и гонор, и любовь к раболепству, и ту сложнейшую цепь зависимостей, которая необходимо приходит вместе с широкой властью над множеством людей и множеством предметов.
   Это организованная жадность вычеркнута впервые в истории мира Октябрьской революцией, и это коротко отмечено в статье шестой Конституции:
   "Земля, ее недра, леса, заводы, фабрики, шахты, рудники, железнодорожный, водный и воздушный транспорт, банки, средства связи, организованные государством крупные сельскохозяйственные предприятия (совхозы, машинно-тракторные станции и т.п.), а также коммунальные предприятия и основной жилищный фонд в городах и промышленных пунктах являются государственной собственностью, то есть всенародным достоянием".
   Эта статья, несмотря на всю ее простую скромность, является основанием новой морали человечества.
   Но в нашей Конституции есть десятая статья, в которой сказано:
   "Право личной собственности граждан на их трудовые доходы и сбережения, на жилой дом и подсобное домашнее хозяйство, на предметы домашнего хозяйства и обихода, на предметы личного потребления и удобства, равно как право наследования личной собственности граждан, охраняется законом".
   В этой статье закреплены права граждан на предметы потребления. Это те права, которые составляют настоящий обьект великой борьбы человечества и которые всегда нарушались эксплуатацией человека человеком.
   У нас эти права не ограничены законом. Они ограничиваются фактическим состоянием нашего народного богатства, а так как оно растет с каждым днем, то, следовательно, с каждым днем расширяются и потребительские возможности отдельного человека. Наше государство ставит перед собой открытую и ясную цель всеобщего богатства, таким образом, и перед каждой семьей у нас широкая цепь возможностей материальных.
   Советский семейный коллектив на основании статьи десяток Конституции является полным хозяином своего семейного имущества, которое имеет исключительно трудовое происхождение. Это хозяйственная арена семейного коллектива становится в значительной мере и ареной педагогической.
   Наше общество открыто и сознательно идет к коммунистическому обществу.
   У нас моральные требования к человеку должны быть выше среднего уровня человеческого поступка. Мораль требует общего равнения на поведение самое совершенное. Наша мораль уже в настоящее время должна быть моралью коммунистической. Наш моральный кодекс должен идти впереди и нашего хозяйственного уклада и нашего права, отраженного в Конституции, он должен видеть впереди еще более высокие формы общества. В борьбе за коммунизм мы уже сейчас должны воспитывать в себе качества члена коммунистического общества#4. Только в этом случае мы сохраним ту моральную высоту, которая сейчас так сильно отличает наше общество от всякого другого.
   Великий закон коммунизма "от каждого по способности, каждому по потребности" для многих еще представляется практически неуловимым, многие еще не способны представить такой высокий принцип распределения, предпологающий еще невиданные формы честности, справедливости, точности, разума, доверия, чистоты человеческой нравственной личности.
   Глубочайший смысл воспитательной работы, и в особенности работы семейного коллектива, заключается в отборе и воспитании человеческих потребностей, в приведении их к той нравственной высоте, которая возможна только в бесклассовом обществе и которая только и может побуждать человека к борьбе за дальнейшее совершенствование.
   Нравственно оправданная потребность - это есть потребность коллективиста, т.е. человека, связанного со своим коллективом единой целью движения, единством боорьбы, живым и несомненным ощущением своего долга перед обществом.
   Потребность у нас есть родная сестра долга, обязанности, способностей, это проявление интересов не потребителя общественных благ, а деятеля социалистического общества, создателя этих благ.
   Пришел ко мне пацан. Лет ему, вероятно, двенадцать, а может, и меньше. Уселся против меня в кресле, потирает ручонкой бортик стола, собирается говорить и волнуется. Голова у него круглая, стриженая, щеки пухленькие, а большие глаза укрыты такой обыкновенной, стандартной слезой. Я вижу белоснежно-чистый воротничок нижней сорочки.
   Пацан этот - актер, я таких много видел. На его физиономии хорошо сделано горе, сделано из взятых напрокат, вероятно, в кино, стариковских мимческих материалов: брови сдвинуты, нежные мускулы лба сложены в слабосильную складку. Я посмотрел на него внимательно и предложил:
   - Ну, что же? Говори, что тебе нужно. Как зовут?
   Пацан шикарно вздохнул, еще раз потянул ладошкой по столу, нарочно отвернул в сторону лицо и нарочно замогильным голосом сказал:
   - Коля. А что говорить? Жить нечем. И кушать нечего.
   - Отца нет?
   Коля прибавил слезы и молча повертел головой.
   - А мать?
   Он заложил сложенные руки между колен, наклонился немного вперед, поднял глаза к окну и великолепно сыграл:
   - Ах, мать! Нечего и говорить! Чего вы хотите, если она служит... на вешалке... в клубе!
   Пацан так расстроился, что уже не меняет позы, все смотрит в окно. В глазах перекатывается все та же слеза.
   - Та-ак, - сказал я. - Так что тебе нужно?
   Он взглядывает на меня и пожимает плечами:
   - Что-нибудь нужно сделать. В колонию отправьте.
   - В колонию? Нет, ты не подходишь. В колонии тебе будет трудно.
   Он подпирает голову горестной рукой и задумчиво говорит:
   - Как же я буду жить? Что я буду кушать?
   - Как это? Ты же у матери?
   - Разве можно жить на пять рублей? И одеться же нужно?
   Я решил, что пора перейти в наступление.
   - Ты другое скажи: почему ты школу бросил?
   Я ожидал, что Коля не выдержит моей стремительной атаки, заплачет и растеряется. Ничего подобного. Коля повернул ко мне лицо и деловито удивился:
   - Какая может быть школа, если мне кушать нечего?
   - Разве ты сегодня не завтракал?
   Коля встал с кресла и обнажил шпагу. Он, наконец, понял, что и горестная поза, и неистощимая слеза в глазах не производят на меня должного впечатления. Против таких скептиков, как я, нужно действовать решительно. Коля выпрямился и сказал:
   - Чего вы меня допрашиваете? Вы не хотите мне помочь, я пойду в другое место. И нечего про завтрак. Завтракал, завтракал!
   - Ах, вот ты какой! - сказал я. - Ты боевой!
   - Конечно, боевой, - шепнул Коля, но глаза опустил.
   - Ты - нахал, - сказал я медленно, - ты - настоящий нахал!
   Коля оживился. В его голосе прорвались, наконец, хорошие мальчишеские нотки. И слезы вдруг как не бывало.
   - Вы не верите? Вы не верите? Да? Ну, прямо скажите, что не верите!
   - А что же ты думаешь: и скажу. Не верю, и все ты наврал. И есть нечего, и надевать нечего! Совсем умираешь, бедный! С голоду!
   - Ну, и не верьте, - небрежно сказал Коля, направляясь к выходу.
   - Нет, постой, - остановил я его. Ты тут сидел, врал, сколько времени пропало! Теперь поедем!
   - Куда поедем? - испугался Коля.
   - К тебе поедем, к матери.
   - Вот! Смотри ты! Никуда я не поеду! Чего я поеду?
   - Как чего? Домой поедешь.
   - Мне совсем не нужно домой. Мало ли чего вам захочется.
   Я рассердился на пацана:
   - Довольно болтать! Говори адрес! Молчишь? Хорошо: садись и ожидай!
   Коля не сказал адреса, но уселся в кресле и затих. Через пять минут он залез в машину и покорно сказал, куда ехать.
   Через просторный двор нового рабочего клуба он прошел впереди меня, подавленный и расстроенный, но это уже было детское горе, и поэтому в нем активное участие принимали нос, и щеки, и рукава черной курточки, и другие приспособления для налаживания нервов.
   В небольшой чистенькой комнате, в которой были и занавести, и цветы, и украинский пестрый коврик у белой кровати, Коля с места в карьер сел на стул, положил голову на кровать и заревел, что-то приговаривал невнятное и на кого-то обижался, но кепку крепко держал в руке. Мать, молодая, тоже большеглазая и тоже с пухленькими щечками, взяла кепку из его руки и повесила на гвоздик, потом улыбнулась мне:
   - Чего он там наделал такого? Вы его привели?
   Коля на секунду прекратил рыдания для того, чтобы предупредить возможные с моей стороны каверзы:
   - Никто меня не приводил! Я сам его привел! Пристал и пристал: едем и едем! Ну, и говорите, пожалуйста...
   Он опять ринулся в мягкую постель, но плакал теперь как-то одной стороной, а другой слушал, о чем мы говорили с матерью.
   Мать не волновалась:
   - Не знаю, что мне с ним делать. Он не был такой, а как пожил у брата брат у меня директор совхоза в Черниговской области, так с ним и сделалось. И вы не думайте: он сам не знает, что ему нужно. А научился: ходит и ходит! Научился просить разное... и школу бросил, а ведь в четвертом классе. Учился бы, а он по начальникам ходит, беспокоит. А спросите его, чего ему не хватает? И одет, и обут, и постель хорошая, и кушанье у нас, не скажу, какие разносолы, а никогда голодным не был. У нас можно из клубной столовой брать, да и дома когда на примусе. А конечно, у директора лучше: деревня все-таки и совхоз и в то же время - хозяйство.
   Коля перестал плакать, но лежал головой на кровати, а под стулом водил ногой, видно, о чем-то своем думал, переживал возражения на скромные сентенции матери.
   Мать удивила меня своим замечательным оптимизмом. Из ее рассказа было ясно, что жить ей с сыном трудно, но у нее все хорошо и всем она довольна.
   - Раньше хуже было: девяносто рублей, подумайте! А сейчас сто двадцать, и утро у меня свободное, я то тем, то сем заработаю. И учюсь. Через три месяца перехожу в библиотеку, буду получать сто восемьдесят.
   Она улыбалась с уверенным покоем в глазах. В ней не было даже маленького напряжения, чего-либо такого, что говорило бы о лихорадочной приподнятости, о неполной уверенности в себе. Это была оптимистка до самых далеких глубин души. На фоне ее светлого характера очень диким показался мне бестолковый и неискренний бунт ее сына. Но и в этом бунте мать ничего особенного не находила:
   - Пусть побесится! Это ему полезно будет! Я ему так и сказала: не нравится у меня, ищи лучшего. Школу хочешь бросить - бросай, пожалуйста. Только смотри, вот здесь, в комнате, я никаких разговоров не хочу слушать. Ищи других, которые с тобой, с дураком, разговаривать захотят. Это его у дяди испортили. Там кино каждый день бесплатное! А я где возьму кино? Сядь, книжку почитай! Ничего, перебесится! Теперь в колонию ему захотелось. Приятели там у него, как же!
   Коля уже сидел спокойно на стуле и внимательным теплым взглядом следил за оживленно-улыбчивой мимикой матери. Она заметила его внимание и с притворно-ласковой укоризрной кивнула:
   - Ишь, сидит, барчук! У матери ему плохо! Ничего не скажу, ищи лучше, попрошайничай там...
   Коля откинул голову на спинку стула и повел в сторону лукавым глазом.
   - И зачем ты, мама, такое говоришь? Я не попрошайничаю вовсе, а при Советской власти я могу требовать.
   - Чего? - спросила мать, улыбаясь.
   - Что мне нужно, - еще лукавее ответил он.
   Не будем судить, кто виноват в этом конфликте. Суд - трудное дело, когда неизвестны все данные. Мне и сын и мать одинаково понравились. Я большой поклонник оптимизма и очень люблю пацанов, которые настолько доверяют Советской власти, что уже и себя не помнят, и не хотят доверять даже родной матери. Такие пацаны много делают глупостей и много огорчений причиняют нам, старикам, но они всегда прелестны! Они приветливо улыбаются матери, а нам, бюрократам, показывают полную пригорошню потребностей и вякают:
   - Отправьте меня в колонию.
   - Отправьте меня в летную школу, я хочу быть летчиком!
   - Честное словао, я буду работать и учиться!
   И все-таки... Все-таки нехорошо вышло и у Коли, и у его матери. Как-то так получилось, что потребности сына вырастали по особой кривой, ничего общего не имеющей ни с материнской борьбой, ни с ее успехами и надеждами. Кто в этом виноват? Конечно, не дядя-директор. Пребывание у дяди только толкнуло вперед бесформеннй клубок плохо воспитанных претензий Коли.
   И летняя школа, и колония, и даже кино и хорошая пища - прекрасные вещи. Естественно, к ним может стремиться каждый пацан.
   Но совершенно понятно, что мы не имеем права считать потребностью каждую группу свободно возникающих желаний. Это значило бы создать простор для каких угодно индивидуальных припадков, и в таком просторе возможна только индивидуальная борьба со всеми последствиями, печально из нее вытекающими. Главное из этих последствий - уродование личностей и гибель их надежд. Это старая история мира, ибо капризы потребностей - это капризы насильников.
   Поведение Коли на первый взгляд может показаться поведением советского мальчика, настолько захваченного движением истории, что бег семейной колесницы для него уже скучен. Общий колорит этого случая настолько симпатичен, что невольно хочется оказать Коле помомь и удовлетворить его неясные желания. Многие так и делают. Я много видел таких облагодетельстваованных мальчиков. Из этих мальчков редко получается какой-нибудь толк. Такие, как Коля, прежде всего насильники, пусть в самой самой дозе. Они подавляют своими требованиями сначала отца или мать, потом приступают с ножом к горлу к представителям государственного учреждения и здесь настойчиво ведут свою линию, подкрепляя ее всем, что попадается под руку: жалобой, слезой, игрой и нахальством.
   И за советской физиономией Коли и за его детским притворством скрывается нравственная пустота, отсутствие каого бы то ни было коллективного опыта, который в двенадцать лет должен быть у любого ребенка. Такая пустота образуется всегда, если с раннего детства в семье нет единства жизни, быта, стремлений, нет упражнений в коллективных реакциях. В таких случаях у ребенка потребность набухает в уединенной игре воображения без всякой связи с потребностями других людей. Только в коллективном опыте может вырасти потребность нравственно ценная. Конечно, в двенадцать лет она никогда не будет оформлена в виде яркого желания, потому что корни ее покоятся не в водянистой игре чистой фантазии, а в сложнейшей почве еще неясного коллективного опыта, в сплетении многих образов близких и менее близких людей, в ощущении человеческой помощи и человеческой нужды, в чувствах зависимости, связанности, ответственности и многих других.
   Вот почему так важен для первого детства правильно организованный семейный коллектив. У Коли этого коллектива не было, было только соседство с матерью. И каким бы хорошим человеком ни была мать, простое соседство с нею ничего не могло дать положительного. Скорее, наоборот: нет опаснее пассивного соседства хорошего человека, ибо это - наилучшая среда для развития эгоизма. В таком случае как раз и разводят руками многие хорошие люди и вопрошают:
   - В кого он уродился?
   Алеше четырнадцать лет. Он покраснел, надулся:
   - Как, вы достали мягкий? Я не поеду в мягком!
   Мать смотрит на него со строгим удивлением:
   - Почему ты не поедешь в мягком?
   - А почему в прошлом году было в международном? А почему теперь в мягком?
   - В прошлом году было больше денег...
   - Какие там деньги? - говорит Алеша презрительно. _ Деньги? Я знаю, в чем тут дело. Просто потому, что это я еду. Меня можно в чем угодно возить!
   Мать говорит холодно:
   - Думай, как хочешь. Если не нравится в мягком, можно и совсем не ехать.
   - Вот видишь? Вот видишь? - обрадовался Алеша. - Могу и совсем не ехать! Все рады будете! Конечно! И даже билет можно продать. Деньги все-таки!
   Мать пожимает плечами и уходит. Она должна еще подумать, что дальше делать с такими проклятыми вопросами.
   Но Надя, старшая сестра Алеши, не так спокойна и ничего не откладывает. надя помнит тревогу гражданской войны, теплушки эвакуационных маршрутов, случайные квартиры прифронтовых городов, помнит стиснутые зубы и горячую страсть борьбы, терпкую неуверенность в завтрашнем дне и воодушевленную веру в победу.
   Надя с насмешкой смотрит на брата, и Алеша читает в ее прикушенной губе еще и осуждение. Он знает, что через минуту сестра обрушится на него со страшной силой девичьего невыносимого презрения. Алеша встает со стула и даже напевает песенку - так он спокоен. Но все напрасно; песенку обрывает короткая оглушительная "очередь":
   - Нет, ты мне обьясни, молокосос, когда ты успел привыкнуть к международным?
   Алеша оглядывается и находит мальчишеский увертливый ответ:
   - Разве я говорил, что привык? Я просто интересуюсь. Каждому интересно, понимаешь...
   - А жестким вагоном ты не интересуешься?
   - Жестким тоже интересуюсь, но только... это потом... в следующий раз... И потом... какое, собственно говоря, твое дело?
   - Мое, - говорит сестра серьезно, - мое дело. Во-первых, ты не имеешь права ехать на куорорт. Никакого права! Ты здоровый мальчишка и ничем не заслужил, ничем, понимаешь, абсолютно! С какой стати разводить таких? С какой стати, говори?
   Алеша начинает скептически:
   - Вон куда поехала! По-твоему, так я и обедать не имею права% тоже не заслужил...
   Но он понимает, что стратегическое отступление необходимо. Надька способна на всякую гадость, и перспектива курорта может отдвинуться в далекие эпохи, называемые "взрослыми". Чем кончится сегодняшняя кампания? Хорошо, если только местным пионерским лагерем! Через пятнадцать минут Алеша шутя подымает руки:
   - Сдаюсь! Готов ехать в товарном вагоне! Пожалуйста!
   Потребность Алеши в международном вагоне не родилась в игре воображения, она выросла в опыте, и тем не менее все понимают, что эта потребность в той или иной мере безнравственна. Понимает это и мать, но она не в силах изменить положение.
   Не всякий опыт в нашей стране есть опыт нравственный. Наша семья не является замкнутым коллективом, как семья буржуазная. Она составляет органическую часть советского общества, и всякая ее попытка построить свой опыт независимо от нравственных требований общества обязательно приводит к диспропорции, которая звучит как тревожный сигнал опасности.
   Диспропорция в семье Алеши заключается в том, что потребности отца или матери механически становятся потребностями детей. У отца они проистекают из большого ответственного и напряженного труда, из его трудового значения в Советском государстве. А у Алеши они не оправданы никаким коллективным трудовым опытом, а даны в отцовской щедрости; эти потребности у него отцовская подачка. Принципиально такая семья есть самая старая, старая отцовская монархия, нечто подобное просвещенному абсолютизму.
   У нас приходится, в виде исключения, наблюдать такие семьи. У них словесная советская идеология мирно уживается с опытом старого типа. Дети в такой семье регулярно упражняются в неоправданном удовлетворении. Трагическое будущее таких детей очевидно. Впереди у них тяжелая дилема: либо пройти стадию естественного роста потребностей сначала в состоянии взрослого, либо подарить обществу такой большой и такой квалифицированный труд, чтобы заслужить санкцию общества на большие и сложные потребности. Последнее возможно только в исключительных случаях.
   Мне приходилось по этому поводу говорить с отдельнымии товарищами. Некоторые из них рассуждают панически:
   - Что же делать? Если я с семьей еду на курорт, как, по-вашему, я должен ехать в одном вагоне, а семья в другом?
   Такая паника удостоверяет только одно: нежелание видеть сущность вопроса, отказ от активной мысли, создающей новое. Международный вагон не дороже судьбы детей, но дело не в вагоне. Никакие фокусы не поправят положения, если в семье нет настоящего тона, постоянного правильного опыта.
   Проехать с отцом в каком угодно вагоне в отдельном случае нисколько не вредно, если очевидно, что это только приятный случай, вытекающий не из права детей на излишний комфорт, а из их желания быть вместе с отцом. В советском семейном коллективе много найдется других случаев, когда потребности детей не будут связаны с заслугами отца, тогда и у Алеши будет действовать другая логика.
   Все это вовсе не значит, что в такой семье к детям нужно применять какую-то особенную дрессировку. Вопрос решается в стиле всей семьи. И если сам отец как гражданин имеет право на дополнительный комфорт, то как член семейного коллектива он тоже должен себя ограничивать. Какие-то нормы скромности обязательны и для него, тем более что в биографиях наших великих людей скромность всегда присутствует:
   "Поднимаемся по лестнице. На окнах белые полотняные занавески. Это три окна квартиры Сталина. В крохотной передней бросается в глаза длинная солдатская шинель, над ней висит фуражка. Три комнаты и столовая. Обставлены просто, как в приличной, но скромной гостинице. Столовая имеет овальную форму: сюда подается обед - из кремлевской кухни или домашний, приготовленный кухаркой. В капиталистической стране ни такой квартирой, ни таким меню не удовлетворился бы средний служащий. Тут же играет маленький мальчик. Старший сын Яша спит в столовой, - ему стелят на диване; младший в крохотной комнатке, вроде ниши".
   (Анри Барбюс)
   Нравственная глубина и единство семейного коллективного опыта совершенно необходимое условие советского воспитания. Это относится одинаково и к семьям с достатком и к семьям с недостатком.
   В нашей стране только тот человек будет полноценным, потребности и желания которого есть потребности и желания коллективиста. Наша семья представляет собой благодарный институт для воспитания такого коллективизма.
   ГЛАВА ТРЕТЬЯ
   Степан Денисович Веткин познакомился со мной в начале лета 1926 года. Я и сейчас вспоминаю появление его с некоторым смущением: оно было похоже на вторжение неприятельской армии, произведенное неожиданно - без обьявления войны.
   А между тем ничего военного на деле как будто и не было. Степан Денисович мирно и застенчиво вошел в мой служебный кабинетик, очень вежливо поклонился, держа кепку впереди себя в обеих руках, и сказал:
   - Если вы очень заняты, простите за беспокойство - у меня к вам минимальная просьба.
   Даже при слове "минимальная" Степан Денисович не улыбнулся, был сдержанно серьезен и скорее озабочен, чем угрюм.
   Он уселся на стуле против меня, и я мог лучше рассмотреть его лицо. У него хорошие усы, прикрывающие рот, под этими усами он часто как-то особенно мило вытягивал губы, как будто что-то обсасывал, на самом едел у него во рту ничего не было, - это движение выражало тоже озабоченность. Рыжая борода Степана Денисовича была немного сбита вправо, вероятно, оттого, что он часто теребил ее правой рукой.
   Степан Денисович сказал:
   - Да... Видите ли, какое дело! Я, собственно говоря, учитель, здесь недалеко, в Мотовиловке...
   - Очень приятно. Коллега, значит...
   Но Степан Денисович не поддержал моего оживления. Он захватил рукой большой участок рыжей своей бороды и суховато обьяснил, глядя чуть в сторону:
   - Приятно - нельзя сказать. Я, конечно, люблю это делдо, но прямо скажу - не выходит. То есть методически выходит, а организационно не выходит.
   - В чем же дело?
   - Да... не то, что организационно, а можно сказать, в бытовом отношении. Я у вас прошу сейчас работу... кузнеца.
   Я удивился молча. Он мельком взглянул на меня и продолжал еще более сухо, с особенной симпатичной солидностью, вызывающей большое доверие к его словам:
   - Я - хороший кузней. Настоящий кузнец. Мой отец тоже был кузнец. В ремесленном училище. Я потому и вышел в учителя. А у вас тут все-таки заводик, и кузнец хороший нужен. И притом учитель.
   - Хорошо, - согласился я. - Вам нужна квартира?
   - Да как вам сказать? Комната, конечно, или две комнаты. Семья у меня значительная... Очень значительная.
   Степан Денисович засосал губами и задвигался на стуле.
   - Учительское дело хорошее, но такую семью невозможно содержать. И кроме того - деревня. Куда они пойдут, детишки?
   - Сколько у вас детей?
   Он посмотрел на меня и улыбнулся в первый раз. В этой улыбке я увидел, наконец, настоящего Степана Денисовича. Его озабоченное лицо ничего общего не имело с улыбкой: зубы в ней были веселые, белые, блестящие. С прибавлением улыбки Степан Денисович казался искренее и добрее.
   - Это для меня самый трудный вопрос: отвечать прямо - стыдно, а часто все-таки приходится, понимаете, отвечать.
   Его улыбка еще раз мелькнула и расстаяла за усами, а на ее месте снова вытянутые озабоченные губы, и снова он отвернулся от меня:
   - Тринадцать. Тринадцать детей!
   - Тринадцать? - завопил я в крайнем изумлении. - Да что вы говорите?!
   Степан Денисов ничего не ответил, только еще беспокойнее завозился на стуле. И мне стало страшно жаль этого симпатичного человека, я ощутил крайнюю необходимость ему помочь, но в то же время почувствовал и озлобление. Такое озлобление всегда бывает, если на ваших глазах кто-нибудь поступает явно неосмотрительно. Все эти мои чувства разрешились в неожиданном для меня самого восклицании:
   - Черт знает что! Да как же... да как же вас угораздило?
   Он выслушал мой неприличный возглас с прежним выражением усталости и заботы, улыбаясь только краем уса: