В Люке вспыхнул гнев.
   – Мало им того, что они выгнали всех наших с государственных постов, из промышленности, из торговли…
   Отец закончил за него:
   – Юриспруденция, медицина, банковское дело, гостиницы, недвижимость, даже образование… Бенджамин Майер так и не оправился, потеряв место профессора в университете. Причем постепенно становится все хуже и хуже. Новые конфискации, новые унижения. До сих пор мне удавалось ограждать наших девочек, но теперь даже моих сил не хватает.
   – Значит, вы приехали насовсем? Здесь мы сумеем уберечь семью.
   Отец грустно улыбнулся.
   – Честно говоря, сомневаюсь, сынок, особенно после утверждения нового Schutzhaft.
   Люк непонимающе уставился на него. В животе вдруг возник ледяной ком.
   – Schutzhaft?
   Он знал значение этого слова – арест и защита, – но при чем тут оно?
   – Благородное гестапо намерено нас, евреев, оберегать. Предупредительное заключение, опека с целью защиты – вот как это называется. Красивое название – просто фасад, под прикрытием которого они намерены нас всех упрятать за решетку.
   – В тюрьму?
   – И не только нацисты. Наши французские власти тоже приложили руку.
   – Но ведь генеральный комиссариат по еврейским вопросам…
   Отец сплюнул на землю между ними. От потрясения Люк не закончил фразы.
   – Алчные продажные твари! – припечатал Якоб. – Правительство Виши с радостью приняло антиеврейские указы и до того озабочено тем, как бы все, что было у нас конфисковано, не попало в лапы немцам, что большинство наших друзей с оккупированных территорий стали беженцами или очутились в лагерях для перемещенных лиц. – Якоб невесело рассмеялся. – А мы… мы облегчили им эту задачу. Как покорные бараны, выполняли все, что от нас требовалось, сами являлись в префектуры для регистрации – называли свои имена, имена родителей, детей, адреса. Теперь у них есть полные сведения о каждом еврее во всем Париже. Да насколько я знаю – во всей Франции!
   – Ну, это же просто список… – начал Люк.
   Якоб ухватил его за рукав.
   – Не просто список, сынок! Информация. А любая информация – это власть! Я с девятнадцати лет веду свое дело, я знаю: информация – ключ ко всему. Вот почему я отдал тебе лавандовые плантации. Я хочу, чтобы ты пораньше выучился, понял, что такое ответственность, усвоил ровно то, о чем я сейчас твержу. Деньги дают ощущение непобедимости, но ты сам видишь, сколь хрупок этот щит – мои деньги не способны защитить нас, когда нам так нужна защита. Настоящая сила в информации, а у властей теперь есть все, что только может им понадобиться, – потому что мы сами кротко рассказали им, как нас найти, сколько у нас детей, как их зовут, даже фотографии предоставили! Власти конфисковали нашу собственность, наши картины, столовое серебро, кресла, в которых мы сидели, столы, за которыми ели. И никто и не думает сопротивляться!
   Люк в оцепенении молчал.
   – И опять же, спасает нас – информация. Я знал, что нам жизненно необходимо покинуть Париж, что там вот-вот произойдет нечто ужасное, – потому что я всегда слушал в оба уха и платил нужным людям за сведения. Я предостерегал остальных, однако не все мне поверили и теперь вынуждены будут заплатить за неверие чудовищную цену. Даже здесь нас могут выследить. Отловить, точно паразитов, вредителей!
   Голос старика прервался. Якоб закрыл лицо руками.
   Люк сглотнул. Все оказалось еще хуже, чем он боялся.
   – Ну, верится ли? – спросил отец. – Концентрационные лагеря для честных богобоязненных граждан, французских патриотов, чьи сыновья сражались и умирали во имя родной страны. А теперь нас запирают в чертовых дырах вроде Дранси!
   Люк никогда не слышал, чтобы отец так выражался. Однако в голосе Якоба звучал не гнев; им завладела выплеснувшаяся на поверхность скорбь.
   – Началось с одиннадцатого округа – они забрали тысячи евреев и увезли в Дранси… в прошлом году, так сказать, на официальное открытие. И будет только хуже. Помяни мое слово.
   – Почему ты мне ничего не рассказывал? – потрясенно спросил Люк.
   Отец пожал исхудавшими – аж больно смотреть – плечами.
   – А что бы ты сделал? Я хотел, чтобы ты находился здесь, чтобы взял на себя плантации. От нас зависит заработок множества людей.
   – А девочки, они?..
   – Сара мечтает посещать университет, изучать историю живописи. Мечтает ходить на лекции… – С губ Якоба сорвался сдавленный стон. – Но евреев и близко к занятиям не подпускают! Ракель сознает, что происходит, но не желает обсуждать это при матери и перестала играть. Гитель… – Он улыбнулся еще печальней. – Надо постараться, чтобы она как можно дольше оставалась в неведении. Хотя будет только хуже.
   – Папа, перестань так говорить! Обещаю, здесь мы сумеем уберечь семью.
   Якоб уныло поцокал языком.
   – Хватит мечтать, Люк!
   Упрек попал в цель. В достоверности услышанных сведений сомневаться не приходилось. Семье с такой религией и таким происхождением, как Боне, оставаться в оккупированном Париже было опасно и даже невозможно.
   Отец затянулся и на миг прикрыл глаза, наслаждаясь трубкой.
   – Так квартира в Сен-Жермене?..
   – Реквизирована, – мрачно ответил старик, не открывая глаз. – Немцам нравится Левый берег. Последние несколько месяцев мы жили у друзей. Не хотел тебя зря тревожить.
   Обычно отец был жизнерадостнейшим оптимистом на свете, но сейчас голос его звучал столь подавленно, что в сердце Люка закрался самый настоящий страх.
   – Какой сегодня день? – спросил Якоб.
   – Суббота.
   – Выходит, уже две недели…
   Люк нахмурился.
   – Что стряслось две недели назад?
   – Ну, ты же знаешь, что Комиссариат по еврейскому вопросу санкционировал все немецкие инициативы, и глазом не моргнув?
   Люк кивнул, однако не стал признаваться, что до сих пор не понимал: Комиссариат ничуть не меньше Гитлера нацелен на дискриминацию еврейского народа. При всей неприязни Люка к немцам основная его ненависть была направлена на местную французскую milice. Для жителей провинции милиция являла собой куда более зримую и требовательную силу, чем любые солдаты. Живые немцы, которых Люку доводилось видеть до сих пор, по большей части были улыбчивыми парнями с румянцем во всю щеку и гладкими подбородками. Судя по виду, убивать им хотелось не больше, чем ему самому.
   – На всех лавках и магазинах, принадлежащих евреям, – продолжал отец, – должен висеть специальный знак – рейх обложил евреев тяжелыми налогами. Ограничено количество мест, где нам разрешено покупать продукты. Никаких прогулок по паркам. Друзьям Гитель уже лучше с ней не играть – вдруг кто увидит. И все же до сих пор мы были в относительной безопасности – пока соблюдали правила и не высовывались.
   – А теперь?
   – Теперь у евреев официально конфискуется вообще все имущество. Семьи выселяют из домов. Немыслимо, просто немыслимо… Хотя непонятно, чему я так удивляюсь, учитывая слухи из Польши.
   Люк нахмурился.
   – Выселяют – а что потом?
   – Потом всех забирают, Люк.
   – Забирают?
   – Многие наши единоверцы, в начале войны сражавшиеся в Иностранном легионе, уже депортированы на строительство железных дорог в Сахаре. Нам надо было внимательнее отнестись к прошлогоднему объявлению, что евреям отныне запрещена эмиграция.
   – Но папа, куда? Почему ты хочешь уехать?
   Якоб Боне повернулся к сыну и грустно улыбнулся.
   – Я вас подвел. Девочкам следовало уехать в тридцать девятом году, пока еще была возможность. Но вы были так молоды… у вашей мамы разбилось бы сердце, если бы я отослал ее отсюда. И все равно мне надо было посадить их на пароход в Америку. Потому что теперь вместо Америки им уготовлено место в Дранси.
   – В Дранси? Нашей семье? – прорычал Люк.
   – Ты в самом деле думаешь, что гестапо успокоилось? Под Парижем уже действуют пять лагерей. В прошлом году за попытку бунта там казнили сорок человек. Фашисты презирают нас, хотят, чтобы нас не стало. И я имею в виду – не просто в Париже или даже Провансе. Они хотят стереть нас с лица земли. – Голос отца дрогнул. – Нас будут преследовать везде, на севере и на юге. Бежать некуда. Поверь, мой мальчик, я пытался. Я, Якоб Боне, даже подкупом не сумел добыть моим дочерям безопасный выезд из Европы. Двери Франции закрыты, а наш так называемый глава правительства радостно выбросил ключ. Лаваль столь ревностно прислуживает тоталитарному нацистскому режиму, что в результате все евреи будут загнаны в лагеря вроде Дранси.
   Люк не хотел спрашивать, вопрос сам собой слетел с его губ:
   – Но ради чего?
   – Ради главного, – пробормотал отец, крепче стискивая черенок трубки. – Я слышал, что планируется серия массовых арестов в Париже – уже на следующей неделе. Опасность грозит всем – не пощадят ни одного еврея. Сперва арестовывали только цыган и иностранцев, но это была лишь дымовая завеса. Франция уже начала отсылать евреев на восток в рабочие лагеря, и ходят слухи, что всех, не способных послужить немецкой военной машине, просто-напросто убьют. – Старик поднял голову и пронзил Люка яростным взором. – Кроме тебя.
   – Меня? – От удивления у Люка сорвался голос. – Да, я, как земледелец, конечно, могу считаться ценным работником, но…
   Якоб презрительно фыркнул.
   – Я не о том…
   Однако фразу не закончил, лишь тяжело вздохнул.
   В Люке нарастала досада.
   – Папа, это все просто слухи. Праздные языки не дремлют. Ну какой смысл в таком всеобщем уничтожении, о котором ты говоришь?
   Якоб посмотрел на сына как на полного болвана.
   – Смысл? Очистить Европу от евреев, само собой. Я знаю, что некоторых уже вывезли из Дранси в Польшу, в какое-то место под названием Аушвиц-Биркенау.
   – Еще один рабочий лагерь?
   – В первую очередь это лагерь смерти. – Якоб поднял руку, предотвращая очередную реплику Люка. – Всего две недели назад я читал статью из «Телеграф» – ее провезли в Париж контрабандой – про массовые убийства евреев в Аушвице. «Телеграф» – солидная английская газета, а польское подполье прислало эти новости в Лондон изгнанному польскому правительству. Нацисты убивают евреев систематически, десятками тысяч. Они начнут со стариков, больных, слишком юных и слабых; сильные и молодые будут работать на износ, а потом их всех тоже уничтожат.
   К горлу Люка подкатила горечь.
   – Папа, хватит!
   – Не отмахивайся! Это не слухи. Это факт. Геноцид идет полным ходом.
   Отец и сын молча смотрели друг на друга – Якоб, полный отчаяния, и Люк, в котором бурлила ненависть к постигшей его народ злой судьбе.
   – Якоб? – послышался новый голос.
   – А, Вольф! – Якоб с улыбкой повернулся навстречу показавшемуся из-за гребня холма старому другу.
   Внешне Вольф являл собой полную противоположность Якобу: высокий, крепко сбитый, одна нога чуть короче другой. Вязаный жилет туго обтягивал внушительное брюшко, из-под неизменной соломенной шляпы торчали изрядно поредевшие волосы, некогда отливавшие рыжиной. Как и Якоб, Вольф носил отглаженную рубашку, успевшую помяться к концу дня, и галстук с ослабленным узлом. Верхняя пуговица на рубашке была расстегнута. После подъема на холм старик тяжело отдувался, однако приветствовал отца и сына широкой улыбкой.
   – Силы небесные, Якоб! Это и вправду ты? – прохрипел Вольф, подойдя.
   – Я, я, – отозвался Якоб, с усилием поднимаясь на ноги. – Ну-ка, дай обниму тебя как следует.
   Друзья обнялись, затем отодвинулись и замерли, разглядывая друг друга. Вольф нависал над хрупким Якобом, его глаза блестели от наплыва чувств.
   – Да, годы берут свое, – признал он, явственно потрясенный увиденным. – Берегись, как к вечеру поднимется ветерок – тебя ж, того и гляди, просто сдует.
   – О себе лучше позаботься, старина! – проворчал Якоб с нескрываемой нежностью.
   Вольф поцеловал его в щеку.
   – Как же приятно тебя видеть!
   – Я гадал, доберемся ли мы сюда в целости и сохранности.
   – С девочками все хорошо?
   Якоб кивнул.
   – Пока да, Вольф, пока да.
   Люк помог им усесться рядом друг с другом.
   Вольф оглядел его с головы до ног.
   – Как ты, мой мальчик? Alles ist gut?
   – Не хочу я говорить по-немецки! – огрызнулся Люк. – И слова больше на нем не скажу!
   – А ну послушай меня! Умение говорить по-немецки может спасти тебе жизнь! – Якоб повернулся к Вольфу. – Он упражнялся?
   – Упражнялся? Да Люк теперь даже ругается как настоящий немец!
   Отец нахмурился.
   – И где только набрался?
   – Он нередко спускается вниз, в Апт.
   – Я там никаких солдат не видел.
   – Они то приходят, то уходят, – пояснил Вольф. – Вообще-то, по понятным причинам, солдаты предпочитают Л’Иль-сюр-ла-Сорг.
   Люк не бывал в Л’Иль-сюр-ла-Сорг с довоенных времен, но с детства, с семейных поездок туда, помнил, как красив этот городок. Он получил название в честь живописной реки Сорг, прохладные говорливые воды которой питали знаменитый родник, по праздникам привлекавший местных богачей. Теперь город заполонили шумные немецкие пьянчуги.
   Одним небесам ведомо, как Якоб сумел провезти семью на юг, ни разу не наткнувшись на солдат, да и вообще, где он достал бензин – Люк не решался спрашивать. Даже в этом глухом углу, так далеко от Парижа, он знал, сколь нелегко выбраться из Оккупированной зоны. Без сомнения, деньги все же не окончательно утратили прежний вес.
   – Ты разговаривал прямо с самими немецкими солдатами? – спросил Вольф.
   Люк пожал плечами.
   – Я в основном слушаю. А если говорю, то подмешиваю французские слова, чтобы звучало неуклюже, как у всех местных.
   – Хорошо, – кивнул отец. – Никогда не представлялся? Никто из них не знает твоего имени?
   Люк все больше дивился столь пристальному допросу.
   – Да нет. Вот уж не питаю желания водить дружбу с немецкой солдатней. А почему ты спрашиваешь?
   – Пытаюсь спасти тебе жизнь, – отозвался отец.
   Люк опустил взгляд.
   Сумерки сгущались, потихоньку подкрадывалась настоящая тьма, и в деревне внизу начали зажигаться огоньки. Чуть дальше на фоне ночного бархата неба раскинулся звездной пылью городок Апт. Если не считать обязательной военной службы, Люк никогда не покидал любимый край; в отличие от многих других парней, он не воспылал жаждой странствий, а напротив, проникся еще более пылкой любовью к родным лавандовым полям.
   – Не волнуйся за меня, папа. Давай лучше вместе позаботимся о маме, Сабе и девочках.
   Однако от следующих слов отца повеяло таким могильным холодом, что сперва Люк даже не понял, о чем речь.
   – Боюсь, сынок, для них… для нас уже слишком поздно, – тихо произнес Якоб. – Но не для тебя.
   Люк посмотрел на стариков. Отец отважно сражался во Французском легионе во время первой войны, а Вольф, калека, бился лишь за то, чтобы после поражения отказаться от германского гражданства и бежать во Францию. Оба они сумели выжить в те нелегкие времена. Так откуда же теперь унылый пораженческий настрой?
   – Слишком поздно? – наконец повторил он. – Мы можем спрятаться, можем…
   – Можем, можем… но с тобой совсем другое дело. Настала пора, – промолвил Якоб, окончательно пугая сына. – Я… я должен кое в чем тебе признаться.
   Люк совсем не ожидал такого поворота событий.
   – Признаться?
   Якоб заметил, что трубка у него погасла, негромко выругался и принялся ее раскуривать. Воцарилось молчание, нарушаемое лишь тихим попыхиванием – Якоб посасывал трубку, снова и снова прогоняя через нее воздух, пока табак наконец не задымился. Очень скоро вокруг поплыл мягкий аромат, примешивающийся к доносящимся из деревни запахам стряпни. На миг повеяло миром и покоем.
   Порывшись в кармане, Люк выудил огрызок свечи, отец бросил ему спички, и во тьме загорелся слабый огонек. В бликах свечи лица стариков казались почти призрачными… Нет, ему не почудилось – во взглядах обоих застыла нерешительность.
   – В чем дело? – спросил Люк.
   Оба хором вздохнули.
   – Что стряслось? – повторил Люк. Сердце ему пронзил неясный страх.
   – Люк, – наконец произнес Якоб, – мой любимый и единственный сын. – Воздух словно загустел от напряжения. Невдалеке траурно ухала сова. – Мы лгали тебе.

3

   Якоб и Вольф говорили медленно, с запинками. Когда один замолкал или вдруг терял нить, рассказ подхватывал второй. Щедро уснащая повествование заверениями в любви, они делились с молодым человеком давними и тайными воспоминаниями о 1918 годе – годе, когда, по словам Якоба, произошло два замечательных события: закончилась война и в их жизни появился Люк.
   Рассказ завершился, когда колокол начал отбивать очередной час. В голове молодого человека царило смятение, жизнь внезапно превратилась в сплошной сумбур. Под звуки знакомых голосов Люк пытался собраться с мыслями, но обнаружил лишь полный вакуум. Он слышал слова, однако никак не мог полностью осознать их смысл.
   – Люк? – окликнул его Якоб.
   Колокол торжественно и мерно отсчитал восемь ударов. Саба, наверное, уже разохалась над плитой, куда же подевались Якоб с Люком.
   – Люк? – с тревогой повторил отец.
   В голове у Люка, похоже, собиралась буря – в висках уже начинало тяжко стучать. Он сжал зубы, страшась задать первый вопрос.
   – Как меня зовут на самом деле?
   Якоб замялся.
   – Лукас, – ответил за него Вольф.
   Люк поморщился и закрыл глаза. Каким образом всего лишь три буквы сумели перевернуть для него весь мир? И как эти три буквы умудрились преобразить простое имя, которое он любил, в олицетворение зла?
   Он сделал глубокий вздох, стараясь успокоиться.
   – А настоящая фамилия?
   Вольф прочистил горло.
   – Равенсбург.
   Люк резко встал и побрел прочь, даже не пытаясь думать, просто не в силах терпеть. Ударь его кто ножом – и то было бы не так больно.
   Он – немец.
   Все теперь обрело новый смысл. И более светлая, чем у всей семьи, кожа, и более крепкое сложение. Уж не по этой ли причине отец настаивал, чтобы Люк учил немецкий – причем учил так основательно и серьезно, что даже сны ему порой снились на этом языке.
   – А кто знает?
   Якоб откашлялся.
   – Твоя мама, бабушка, Вольф, само собой. Твои сестры знают лишь, что ты усыновлен. Этого мы, разумеется, скрыть не могли.
   Вольф бросился на помощь другу.
   – Твои родители были хорошими людьми. Твоего отца звали Дитер, он был моложе тебя, когда погиб на фронте в восемнадцатом году. Твоя мать, Клара, горячо его любила. Я знал ее, хотя и совсем недолго. Очень красивая и хрупкая, она ужасно ослабела во время родов и прожила после них лишь несколько дней, но успела полюбить тебя всем сердцем.
   – Да уж, небеса, видать, изрядно развлеклись за мой счет, – мрачно произнес Люк.
   – Сынок, не говори так…
   – Сынок? Я тебе не сын! – возразил Люк, потрясая пожелтевшим немецким свидетельством о рождении, которое принес Вольф. – Всю свою жизнь я был самозванцем!
   Отвернувшись от них обоих, Люк уставился через долину на запад, за Апт, в сторону Авиньона – туда, где собирались полчища немецких солдат. Он представлял себе их сильные крепкие тела, златокудрые волосы, сверкающие зубы, их высокомерное осознание собственной непобедимости, нарядные мундиры и надраенные сапоги. Одна девушка из Апта недавно побывала с родителями в Авиньоне и рассказывала о людях в черном – солдатах «охранных подразделений», перетянутых ремнями эсэсовцах в щегольской форме, со знаками отличия на лацканах и погонах и повязками на рукавах.
   Первое потрясение сменилось гневом. Люку на миг привиделось, как он убивает безликих смеющихся людей в мундирах – немецких солдат или местных милиционеров, он и сам не знал; все они были врагами, все в ответе за невыносимую боль.
   Похоже, Вольф понял, что с ним творится: он был Люку вторым отцом и умел читать у него в сердце. Будто услышав мрачные мысли Люка, старик дотронулся до его плеча.
   – Всегда найдется способ дать сдачи. – Он указал на бумагу, зажатую в кулаке Люка. – С виду ты типичный немец, ты разговариваешь и ругаешься как немец, да ты и в самом деле немец!.. Воспользуйся этим на благо себе… и Франции.
   Люк недоуменно обернулся к нему.
   – О чем ты?
   Настал черед Якоба вступать в разговор.
   – Послушай… Посмотри на меня!
   Молодой человек перевел взгляд на лицо отца.
   – Я представляю, что ты сейчас испытываешь. Если бы мы могли избавить тебя от этого удара, то ни за что не стали бы ничего тебе говорить. Какая разница, откуда ты родом? Ты француз сердцем и еврей душой, и…
   Реплика Люка оборвала фразу отца, точно удар ножа:
   – И кровожадный убийца, как моя новая родня.
   Звук звонкой пощечины эхом раскатился по крохотному природному амфитеатру среди скал. Боль пришла через несколько секунд – и только тогда Люк осознал, что Вольф его ударил. Ударил гневно и страстно.
   – Не смей! Неужели ты думаешь, что твой кровный отец – злодей и убийца? Я читал его письма – он был просто влюбленным юнцом, который честно выполнял приказы и погиб за родину. Он не хотел убивать. Мало кто из солдат этого и вправду хочет. Дитер мечтал быть со своей женой и своим сыном. А женщина, что родила тебя? Упаси тебя Господь порочить память Клары! Она была совсем еще девочкой, перепуганной одинокой матерью. Она умоляла меня позаботиться о том, чтобы ты хорошо думал о ней. Хотела, чтобы ты знал – она любила тебя больше жизни. Ей было всего восемнадцать, Люк! Она знала, что умирает, но я ни разу не слышал, чтобы она горевала о себе. Она молилась лишь за тебя и за душу Дитера.
   Люк сглотнул и опустил взгляд, не в силах вынести разочарования в глазах Вольфа. Отчаянно не хотелось думать об этих юных незнакомцах как о родителях – родителях, которые любили его и даже умирали с мыслью о нем.
   Гнев Вольфа еще не выдохся до конца.
   – По-твоему, и я по натуре кровожадный убийца? Я ведь тоже немец, ты не забыл?
   Люк, стыдясь, не поднимал глаз.
   – Поражаюсь я твоему самомнению! Эта грязная и гнусная война затеяна не из-за тебя, – продолжал Вольф. – Люди гибнут по всей Европе. Твоя история – лишь одна из миллионов. Но из всех этих миллионов только ты можешь выжить – благодаря своему происхождению, благодаря Боне, которые растили и любили тебя, которые дали тебе свое имя. Не смей теперь плевать им в лицо! Они скрывали от тебя правду не потехи ради, а для твоего собственного благополучия.
   Вольф отвернулся, отирая крохотные капельки слюны со рта тыльной стороной иссохшей, покрытой пигментными пятнами руки. И Люк впервые увидел его таким, каким он стал – семидесятилетним стариком.
   Молодой человек перевел взгляд на отца.
   – Прости…
   – За что? – поразился тот.
   – За то, что я не родной твой сын.
   Якоб поднял голову, его глаза затуманились, и сердце Люка едва не разорвалось при виде того, как отец с трудом поднимается на ноги, отмахиваясь от помощи Вольфа. Прихрамывая, Якоб вплотную подошел к Люку.
   – Ты мой родной сын – родной для меня, для твоей матери, родной внук твоей бабушке, родной брат твоим сестрам.
   Он распахнул объятия. Люк без раздумий и сомнений обнял его и заплакал.
 
   Предоставив отцу и Вольфу идти вперед, Люк помчался к ближайшему лавандовому полю, чтобы сорвать несколько лиловых стебельков – он обещал бабушке принести к ужину лаванды. Стояла жаркая душистая ночь, и на Люка волнами накатывали ароматы. Еще несколько дней, твердили ему поля, – и настанет пора готовиться к сбору урожая.
   В этом году будет куда меньше наемных рабочих, чем раньше, а еще Люк слышал, что немцы собираются призывать здоровых французских мужчин в армию, на подмогу немецкой военной махине.
   Он снова вернулся мыслями к тому, что после двадцати пяти лет молчания поведали ему старики. Во время Первой мировой войны Вольф и его жена Соланж жили в Страсбурге, близ границы с Эльзасом. Вольф был уже староват для фронта, да и в любом случае хромота делала его не пригодным к строевой службе. Профессор лингвистики в Страсбургском университете, помимо других языков, он преподавал древнеисландский. А уж перейти с немецкого на французский ему было не сложнее, чем переодеться.
   Несмотря на высокий пост, Вольф хотел дистанцироваться от Германии и после войны решил покинуть Страсбург. Уже перед самым отъездом они с Соланж встретили Клару Равенсбург, одинокую молодую женшину на сносях. Она тоже хотела бежать из Германии, которую винила в смерти возлюбленного Дитера, и теперь пыталась добраться из своей деревни во Францию. Клара получила уведомление о смерти мужа на следующий день после окончания войны – он погиб случайно, пал от выстрела своих же соотечественников через несколько часов после официального прекращения огня.
   «Для нее траур начался, когда на улицах еще валялись пьяные, упившиеся в честь праздника», – негромко сообщил Вольф.
   Мать Клары давно умерла, отец и братья погибли на фронте, и теперь сердце ее не вынесло последнего удара. В оцепенелой прострации, не взяв с собой совершенно ничего, она вышла из деревни и брела куда глаза глядят, пока не свалилась без сил.
   Лишь благодаря случаю – и удаче! – в этот момент рядом с ней оказалась жена Вольфа.
   «Соланж взяла ее к нам домой, вымыла, вытерла – даже кормила с ложечки, потому что бедняжка сама совсем ничего не могла. Причесывала ее, пела ей колыбельные», – рассказал Вольф Люку.
   Мальчик родился средь праздничной суматохи перемирия – в промозглый дождливый ноябрьский день 1918 года. Европа только начала, наконец, осознавать, что война и вправду закончилась. Очень скоро Клара умерла от послеродовых осложнений.