Много написала в тот вечер мисс Амелия своей авторучкой. Но даже так не могла не обратить внимания на кучку людей, что толпились у нее на темной веранде и наблюдали за ней. Время от времени поднимала голову и пристально на них смотрела. Но орать – не орала, не требовала у них ответа, мол, чего это они отираются на ее недвижимости, точно жалкие кумушки. Лицо ее оставалось гордым и неприступным – как всегда, когда она сидела за столом в своей конторе. Через некоторое время, тем не менее, гляделки эти, кажется, стали ей досаждать, она вытерла щеку красным платком, встала и закрыла дверь.
   И для группы на веранде движение это послужило сигналом. Время пришло. Долго простояли они там, отвернувшись от промозглой и гнетущей ночи на улице. Долго они ждали, и вот инстинкт действовать снизошел на них. Все разом, как по указке единой воли, шагнули они в лавку. И в этот миг все восемь мужчин стали совершенно одинаковыми – в синих робах, почти у всех волосы белесые, все бледные, а в глазах – нездешняя решимость. Кто знает, что сделали бы они дальше. Но в тот же самый миг с верхушки лестницы донесся до них какой-то шум. Мужчины подняли головы – и онемели. То был горбун, которого они мысленно уже похоронили. И, к тому же, не походил он вовсе на то существо, что они себе нарисовали – не жалкий грязный болтунишка, обнищавший и одинокий в целом мире. Не похож он был вообще ни на кого – не сподобился никто из них в жизни увидеть ничего похожего. Будто смерть в комнате повисла.
   Горбун спускался по лестнице гордо, точно все доски пола под ногами ему принадлежали. За последние дни он сильно изменился. Во-первых – чист был так, что словами не опишешь. Пальтецо по-прежнему висело на нем, но его вычистили щеткой и хорошенько заштопали. Под ним – свежая рубаха в черно-красную клетку, что принадлежала мисс Амелии. Брюк на нем не было – то есть, таких, что обычным мужчинам предназначены, – зато его обтягивали узкие бриджи по колено. На худеньких ножках – черные чулки, а башмаки – какие-то особые, странной формы, с завязками на щиколотках, чистые и надраенные воском. Вокруг шеи – так, что закрывало даже большие бледные уши, – был обмотан желтовато-зеленый платок, бахрома которого едва не доставала до полу.
   Горбун прошел по всей лавке своей неловкой жесткой походочкой и остановился в центре проникшей внутрь группы. Те расступились и вытаращились на него, безвольно уронив руки. Горбун же повел себя весьма причудливо. Каждому он пристально посмотрел глаза с высоты своего роста – а приходился он обычным мужчинам примерно по пояс. Потом, с нарочитой проницательностью осмотрел у каждого нижние части – от ремней до подметок. Удовлетворив таким образом свое любопытство, он на мгновение закрыл глаза и покачал головой, словно тому, что он увидел, красная цена была – грош. Затем уверенно, просто чтобы лишний раз удостовериться, задрал голову и обвел весь нимб лиц вокруг одним долгим взглядом. Слева в лавке стоял полупустой мешок гуано, и когда горбун таким вот макаром освоился, то уселся прямо на него. Устроившись поудобнее и скрестив ноги, он вытащил из кармана пальто некий предмет.
   А у мужчин в лавке прийти в себя получилось не сразу. Первым рот открыл Мерли Райан – тот, с трехдневной лихорадкой, кто первым и пустил в тот день слух. Он присмотрелся к предмету, который вертел в руках горбун, и полузадушенно поинтересовался:
   – А чего это у тебя там такое?
   Все мужчины прекрасно знали, что у горбуна в руках. Ибо то была табакерка, и принадлежала она отцу мисс Амелии. Из голубой эмали, с тонким узором из золотой проволоки на крышке. Люди в лавке знали это и диву давались. Они украдкой поглядывали на дверь в контору и слышали, как за нею мисс Амелия тихонько что-то насвистывает.
   – Да, чего это у тебя, Шибздик?
   Горбун быстро поднял голову и навострил рот, прежде чем ответить:
   – А, так это у меня капкан такой – любопытных за нос ловить.
   Он сунул в табакерку корявые пальчики и положил что-то в рот – но окружающим попробовать не предложил. Не щепоть табаку вовсе взял он оттуда, а смесь какао с сахаром. Но вытащил ее точно настоящий табак, запихал комочек под нижнюю губу и принялся лизать его, мельтеша во рту язычком, отчего по лицу его часто забегала гримаса.
   – У меня сами зубы во рту на вкус скисают, – как бы объяснил он. – Потому и жую. Как сладкий табак.
   Мужчины все еще толпились вокруг, сами себе неотесанные и ошеломленные. Ощущение это так никогда и не выветрилось, но его вскоре умерило другое чувство – будто все в лавке стали друг другу ближе, и между ними повисла смутная веселость. А звали мужчин, собравшихся в тот вечер, так: Торопыга Мэлоун, Роберт Калверт Хэйл, Мерли Райан, преподобный Т. М. Уиллин, Россер Клайн, Рип Уэллборн, Генри Форд Кримп и Хорэс Уэллс. За исключением преподобного Уиллина, все они во многом были схожи между собой, как уже говорилось, – в том или другом находили удовольствие, по-своему плакали и страдали, большинство – покладисты, если их не злить. Все работали на фабрике и жили вместе с остальными в двух-трехкомнатных домишках, плата за которые была десять-двенадцать долларов в месяц. Всем в тот день выдали жалованье, поскольку была суббота. Поэтому и считайте их пока одним целым.
   Горбун, тем не менее, уже сортировал их в уме. Усевшись поудобнее, он начал с каждым болтать, выясняя, женат ли человек, сколько ему лет, какой у него, в среднем, недельный заработок и тому подобное – и постепенно добрался до совсем уж интимных подробностей. Вскоре группа пополнилась и другими жителями – Генри Мэйси, бездельниками, почуявшими, что происходит что-то необычное, – жены заходили за своими припозднившимися мужьями и оставались, даже один беспризорный светловолосый мальчишка зашел на цыпочках, спер коробку галет со зверюшками и так же потихоньку вышел. И вот помещение мисс Амелии вскоре наполнилось народом, а сама она дверей конторы еще не открыла.
   Бывает такая разновидность людей – в них есть то, что отличает их от прочих, обыкновенных. У такого человека есть инстинкт, который, как правило, виден только в маленьких детях, – они умеют немедленно вступать в живую связь со всеми вещами на свете. Горбун, конечно, и был именно таким. Он просидел в лавке лишь полчаса, но между ним и каждым пришедшим сразу же возникла такая связь. Будто прожил он в городке много лет и стал личностью известной – сидел вот так же на мешке с гуано бессчетными вечерами. А от этого, помимо того, что стоял субботний вечер, в лавке и веяло таким духом свободы и недозволенной радости. Ну и напряг в воздухе витал, конечно, тоже – отчасти от общей странности происходящего, отчасти – от того, что мисс Амелия до сих пор сидела у себя в конторе и на люди не показывалась.
   Вышла она в тот вечер лишь в десять часов. И те, кто ожидал какого-то драматического выхода, были разочарованы. Она просто открыла дверь и вышла своей медленной неуклюжей походкой, чуть враскачку. На крыле носа у нее размазалось немного чернил, а красный платок она повязала на шею. Казалось, ничего необычного она не замечает. Серыми косоватыми глазами глянула в тот угол, где сидел горбун, и на миг задержалась на нем взглядом. К остальной же толпе отнеслась с мирным удивлением.
   – Кого-нибудь обслужить? – спокойно спросила она.
   Покупатели нашлись – суббота все-таки, – и всем понадобилась выпивка. А лишь три дня назад мисс Амелия выкопала из земли один выдержанный бочонок и разлила его у винокурни по бутылкам. В тот вечер она приняла у покупателей деньги и пересчитала их под яркой лампой. Так обычно все и бывало. Необычным было дальнейшее. До сих пор всегда нужно было идти вокруг дома на темный задний двор, где мисс Амелия выдавала бутылки из кухонной двери. Никакой радости в такой покупке не ощущалось. Получив свою выпивку, покупатель исчезал в ночи. Или же, если дома не разрешала жена, можно было снова обойти дом и высосать пузырь на веранде или прямо на улице. Веранда и улица перед нею, конечно, тоже были собственностью мисс Амелии, уж будьте уверены – да только собственностью своей она их не считала: собственность начиналась для нее за дверью и включала в себя весь дом изнутри. А там не разрешалось открывать бутылки или выпивать никому, кроме нее самой. И вот, впервые в жизни, она это правило нарушила. Мисс Амелия сходила на кухню – горбун следовал за нею по пятам – и вынесла бутылки прямо в теплую, яркую лавку. Больше того – стаканы тоже вынесла и открыла две коробки крекеров, выложила их гостеприимно на блюдо и поставила на прилавок, чтобы все, кто пожелает, могли угоститься одним бесплатно.
   Не разговаривала она ни с кем, кроме горбуна, да и у того спросила только, резковато и хрипло:
   – Братишка Лаймон, ты так выпьешь, или тебе разогреть с водой на печке?
   – Если угодно, Амелия, – ответил горбун. (А с каких это пор отваживался хоть кто-нибудь назвать мисс Амелию просто по имени, не прибавив почтительного обращения? Жених ее и муж десятидневный уж точно не смел. Фактически, с самой смерти отца, почему-то всегда звавшего ее Малюткой, никто не решался обращаться к ней столь фамильярно.) – Если угодно, я бы выпил разогретого.
   Вот так и начался этот кабачок. Так вот просто и прямо. А вспомните – ночь стояла мрачная, как зимой, и сидеть снаружи было б поистине жалким удовольствием. Внутри же собралась хорошая компания и поселилось сердечное тепло. Кто-то раскочегарил печку в глубине лавки, и купившие себе выпить стали наливать друзьям. Было там и несколько женщин – они брали лакричные жгутики, газировку, да и виски глоточками отпивали. Горбун всем был еще внове, и присутствие его всех развлекало. Из конторы вынесли скамейку и еще несколько стульев. Прочие опирались на прилавок или устраивались на бочонках и мешках кто как мог. Когда бутылки в доме открыли, никто не стал по этому поводу барагозить, неприлично хихикать или вообще себя как-то неправильно вести. Наоборот – общество было вежливо чуть ли не до робости, ибо обитатели городка не привыкли еще в то время собираться вместе удовольствия ради. Они встречались и шли работать на фабрику. Или же по воскресеньям выезжали на весь день и становились лагерем – и хотя делали это в радость, смыслом подобного предприятия скорее было явить публике картины Преисподней и вселить ей в сердца глубокий страх перед Господом Богом. Дух кабачка же – дело совершенно другое. Самая богатая, самая жадная сволочь будет пристойно себя вести в настоящем кабачке и оскорблять никого не станет. А бедняки там лишь благодарно озираются и соль берут как лакомство – изящными и скромными щепотками. Поскольку в приличном кабачке все это в воздухе разлито – чувство товарищества, удовлетворение желудка, некая веселость и учтивость поведения. В тот вечер собравшимся в лавке мисс Амелии никто всего этого не говорил. Они это знали сами – хотя, конечно, до тех пор никаких кабачков в городишке никогда не было.
   А сама виновница всего, мисс Амелия, простояла почти весь вечер в дверях кухни. Внешне, казалось, ничего в ней не изменилось. Но многие заметили ее лицо. Она наблюдала за всем, что происходило вокруг, но глаза ее, по большей части, томительно цеплялись за горбуна. А тот расхаживал по лавке, ел из табакерки и вел себя одновременно язвительно и покладисто. Туда, где стояла мисс Амелия, из щелей печки падали отсветы пламени, и смуглое вытянутое лицо ее несколько освещалось. Казалось, она смотрит вглубь себя. И виделись в ее выражении боль, недоумение и какая-то неуверенная радость. Губы у нее были не так стиснуты, как обычно, и она часто сглатывала. Кожа ее побледнела, а крупные пустые ладони покрылись испариной. В тот вечер, в общем, вид у нее был, как у тоскующей влюбленной.
   Открытие кабачка завершилось к полуночи. Все со всеми попрощались очень дружелюбно. Мисс Амелия заперла переднюю дверь, но на засов заложить забыла. А вскоре всЈ – главная улочка с тремя ее лавками, фабрика, домишки, весь город, на самом деле, – погрузилось во тьму и безмолвие. Так закончились три дня и три ночи, за которые случились приход горбуна, нечестивый праздник и открытие кабачка.
   Вот и время должно пройти. Ибо последующие четыре года очень похожи один на другой. Большие перемены случились, но происходили они потихоньку, простыми шажками и сами собой кажутся незначительными. Горбун продолжал себе жить с мисс Амелией. Кабачок постепенно расширялся. Мисс Амелия начала торговать выпивкой вразлив, и в лавку поставили столики. Каждый вечер туда заходили посетители, а по субботам собиралась большая толпа. Мисс Амелия начала подавать на ужин жареного сомика – по пятнадцать центов за тарелку. Горбун уломал ее купить отличное механическое пианино. За два года это место перестало быть лавкой, превратилось в настоящий кабачок, что открывался в шесть и работал до двенадцати.
   Каждый вечер горбун спускался по лестнице с видом человека, знающего себе цену. От него вечно попахивало ботвой репы, ибо по утрам и вечерам мисс Амелия натирала его отваром, чтобы сил прибавилось. Сверх меры его избаловала, да только не в коня корм: от еды горб его и голова, казалось, становились все больше и больше, а остальное тельце усыхало и кособочилось. Сама мисс Амелия внешне не менялась. Всю неделю носила робу и болотные бахилы, а по воскресеньям надевала темно-красное платье, висевшее на ней весьма причудливым образом. Манеры ее, вместе с тем, и сам образ жизни изменились сильно. Свирепую тяжбу в суде любила по-прежнему, но уж не так проворно дурачила своих собратьев и вынуждала их на неправедные платежи. Поскольку горбун был общителен, она даже начала выходить из дому – на церковные бдения, на похороны и тому подобное. Врачевала все так же успешно, а выпивка стала еще лучше, если это вообще возможно. Сам кабачок оказался предприятием выгодным и стал единственным местом развлечений на много миль вокруг.
   Посмотрим же на эти годы наугад и в беспорядке. Вот горбун шагает мисс Амелии след в след – красным зимним утром они отправились в сосняки на охоту. Вот работают вместе на ее участке: Братишка Лаймон стоит рядом и совершенно ничего не делает, но быстро подмечает, если ленятся батраки. Осенними днями сидят на заднем крыльце и рубят сахарный тростник. Слепящее лето проводят на топях, где болотный кипарис исчерна-зелен, а под спутанной влажной растительностью лежит сонный полумрак. Вот тропа заводит их в трясину или к чистой воде, и мисс Амелия нагибается, а Братишка Лаймон карабкается ей на закорки – и идет она вброд, а горбун устроился на плечах и держится за уши или за ее широкий лоб. Время от времени мисс Амелия заводила «форд», купленный когда-то давно, и возила Братишку Лаймона развлечься кинокартиной в Чихо, на дальнюю ярмарку или петушиные бои: горбуна зрелища приводили в истовый восторг. Разумеется, были они каждое утро у себя в кабачке и сидели часами вместе у очага в гостиной наверху. Потому что горбуну по ночам становилось худо, и он боялся лежать один и смотреть во тьму. Страшился он смерти. И мисс Амелии не хотелось оставлять его наедине с таким мучением. Можно бы даже сделать вывод, что и кабачок начал расширяться главным образом из-за горбуна: ибо собиралось в нем общество ему на радость и помогало так скоротать ночь. И вот составьте из таких мгновений общую картину всех этих лет. И пусть ненадолго она останется в памяти.
   Теперь же всему этому поведению нужно дать какое-то объяснение. Пришло время поговорить о любви. Ибо мисс Амелия любила Братишку Лаймона. Это было ясно всем – не более того. Жили вместе в одном доме, порознь их никогда не видали. А следовательно, если верить миссис Макфэйл, пронырливой тетке с бородавками на носу, которая постоянно передвигала свою рухлядь из одного угла гостиной в другой, если верить ей и еще некоторым, жила эта парочка во грехе. Будь они даже родней, получилась бы помесь между двоюродными и троюродными братом с сестрой, да и того доказать было б никак не возможно. Мисс Амелия, конечно, – дылда еще та, шести футов росту, а Братишка Лаймон – горбатый хиляга и достает ей лишь до пояса. Но тут миссис Кочерыжке Макфэйл и ее кумушкам даже еще лучше, ибо подобные им просто упиваются такими союзами, неравными и ничтожными. Пусть себе. Добрые люди считали, что если эти двое и обрели какое-то телесное удовлетворение между собой, то касается это лишь их одних да Господа Бога. Вся здравая публика приходила к единому мнению об этой парочке, и ответ у них был простой и недвусмысленный – «не может быть». Что же это тогда за любовь, а?
   Перво-наперво, любовь – совместное переживание двоих, но коли даже так, совместное переживание не означает, что переживание у этих двоих одинаковое. Есть любящий и возлюбленный, но они – из разных стран. Возлюбленный зачастую – лишь побуждение для всей любви, тихо копившейся в любящем очень и очень долго. Причем, каждому любящему это почему-то известно. В душе своей чувствует он, что его любовь – штука одинокая. И приходит к познанию нового, неведомого одиночества, и от знания этого страдает. И остается любящему тогда только одно. Он должен хранить в себе эту любовь, как только умеет; сотворить внутри целый новый мир, напряженный и странный, завершенный в самом себе. А добавить к этому можно еще и то, что такой любящий, о ком мы говорим, не обязательно – молодой человек, что откладывает деньги на обручальное кольцо; этим любящим может быть мужчина, женщина, дитя или вообще любое человеческое создание на этой земле.
   Любимый тоже может быть кем угодно. Самые диковинные люди бывают таким побуждением к любви. Да окажись ты трясущимся от старости прадедушкой – но до сих пор будешь любить лишь странную девчонку, которую встретил как-то днем на улице в Чихо двадцать лет назад. И проповедник, случается, любит женщину падшую. Возлюбленный может быть личностью вероломной, с сальными волосами и дурными привычками. Да, и любящий видит все это так же ясно, как и любой другой – но это ни на гран не влияет на течение его любви. Самая заурядная персона бывает предметом любви – неистовой, сумасбродной и прекрасной, точно ядовитая болотная лилия. Хороший человек вызывает к себе любовь яростную и испорченную, а безумец с пеной у рта – укрывает чью-нибудь душу простым и нежным покоем. Ценность и свойства любви, значит, определяются самим любящим и никем больше.
   Вот по этой причине большинство из нас предпочли бы любить сами, а не быть любимыми. Почти все желают стать любящими. А грубая правда – в том, что в тайне тайн своих быть любимым для многих невыносимо. Любимый боится и ненавидит любящего – и недаром. Ибо любящий вечно пытается любимого разоблачить. Любящий жаждет любой возможной связи со своим любимым, даже если переживание это причиняет ему одну лишь боль.
   Раньше уже упоминалось, что мисс Амелия была когда-то замужем. Теперь об этом причудливом событии можно, пожалуй, и рассказать. Помните – все это случилось очень давно: мисс Амелия тогда единственный раз в жизни, до появления у нее горбуна, то есть, лично прикоснулась к этому явлению – любви.
   Городок тогда был точно таким же, как и теперь, за исключением того, что имелось в нем две лавки, а не три, и персики вдоль дороги росли более корявые и приземистые, чем теперь. Мисс Амелии в то время было девятнадцать лет, и отец ее уже много месяцев как лежал в могиле. И жил тогда в городишке наладчик ткацких станков по имени Марвин Мэйси. Генри Мэйси он приходился братом, но зная их, ни за что нельзя было сказать, что они – родня. Ибо Марвин Мэйси был завиднейшим мужчиной во всей округе – выше шести футов, крепкий, с медлительными серыми глазами и курчавым волосом. Жил он неплохо, зарабатывал хорошо и имел золотые часы, что сзади открывались картинкой с водопадом. Со стороны, с мирской точки зрения Марвин Мэйси был человеком удачливым: никому не нужно кланяться, ни перед кем не надо угодничать, всегда добивается, чего нужно. Однако если посмотреть серьезнее и глубже, завидовать тут было нечему, ибо Марвин Мэйси был человеком недобрым. Репутация у него – что у любой шпаны в округе, если не хуже. Много лет, еще совсем мальчишкой, таскал он с собою высушенное и засоленное ухо человека, которого порешил в драке на бритвах. Рубил в сосняках белкам хвосты – так уж ему угодно было, а в левом кармане штанов носил запретную траву марихуану – соблазнять тех, кто удручен и кого к смерти потянуло. Несмотря же на такую репутацию, любим он был многими женщинами в округе – а жило здесь тогда даже несколько молоденьких девушек с чисто вымытыми волосами, кроткими взорами, нежными маленькими попками и чарующими манерами. И вот как раз этих благородных барышень он унижал и позорил. Пока, наконец, в возрасте двадцати двух лет этот самый Марвин Мэйси не предпочел мисс Амелию. Именно этой замкнутой, неуклюжей и странноглазой девушки он и добивался. Причем не из-за денег хотел ее, а единственно по любви.
   И любовь изменила Марвина Мэйси. До того, как полюбил он мисс Амелию, можно было вообще под сомнение ставить, водится ли у такого человека внутри душа и сердце. Хотя уродству его характера и объяснение имеется: начинал жизнь в этом мире Марвин Мэйси очень трудно. Был одним из семерых нежеланных детей, чьих родителей и родителями-то назвать язык не повернется: сами дикие охламоны, нравилось им только рыбу удить, да по болотам шастать. Их же собственные дети – а по одному новому появлялось почти каждый год – были им лишь обузой. По вечерам, вернувшись с фабрики, смотрели эти родители на своих детей так, точно не могли сообразить, откуда они вообще взялись. Если дети плакали, их лупцевали, а первое, чему они в этой жизни научились, – искать в комнате самый темный угол и прятаться в нем так, чтобы не заметили. Худенькие все были, точно поседевшие привидения, и почти не говорили – даже между собой. Наконец родители их совсем бросили, оставив на попечение городка. Трудная стояла зима – фабрика закрылась почти на три месяца, много нищеты повсюду поселилось. Но не такой то был городок, где белым сироткам дадут за просто так сгинуть в чистом поле прямо у тебя на глазах. Так оно все и вышло: старшенький, восемь лет ему было, ушел пешком в Чихо и там пропал – то ли на товарняк притулился и уехал куда, то ли что, никто не знает. Трое следующих столовались по всему городу: посылали их из одной кухни в другую, а склада они были хрупкого и вскоре померли, еще до Пасхи. Последние же двое были Марвин Мэйси и Генри Мэйси – их-то и взяли в дом. Жила тогда там одна добрая женщина, миссис Мэри Хэйл – вот она и приняла к себе Марвина Мэйси и Генри Мэйси и любила их, как своих собственных. Выросли они у нее в доме, и относились к ним хорошо.
   Однако ж сердца маленьких детишек – органы нежные. Бросишь такое грубо в мир с самого начала – и скрючит его в причудливые формы. Сердечко обиженного ребенка может так ссохнуться, что навсегда потом останется жестким и рябым, точно косточка персика. Или же наоборот – может гноиться и набухать, пока носить его в теле не станет сущей мукой, и тогда царапать и ранить его будут самые заурядные вещи. Так вот и стало с Генри Мэйси – полной противоположностью своему брату – добрейшим и нежнейшим человеком во всем городке. Отдает все свое жалованье взаймы тем, кому не повезло, а раньше еще и за детками присматривал, чьи родители по субботам вечером в кабачок ходили. Да только робкий он человек, и с первого взгляда сказать можно – набухло его сердце, и он страдает. Марвин Мэйси, вместе с тем, вырос наглым, бесстрашным и жестоким. Сердце его загрубело, как рога Сатаны, и пока не полюбил он мисс Амелию, брату своему и доброй женщине, что его вырастила, не приносил ничего, кроме позора и хлопот.
   Но любовь натуру Марвина Мэйси обратила вспять. Два года любил он мисс Амелию, но чувств своих не выказывал. Стоит, бывало, у самых дверей, картуз в руках мнет, глаза робкие, тоскливые и дымчато-серые. Совершенно исправился. К брату и приемной матери стал хорошо относиться, заработок откладывал, научился деньги не транжирить. Больше того – к Господу потянулся. Не валялся больше все воскресенье сплошняком на полу веранды, песен не горланил, да на гитаре не бренчал; начал к службе ходить и на всех религиозных собраниях присутствовать. Научился приличным манерам: вставать, например, и свой стул даме предлагать, перестал божиться и драться, а также святые имена всуе поминать. И вот два года себя он так преобразовывал и улучшал натуру свою всячески. А как два года истекли, пришел однажды вечером к мисс Амелии с охапкой болотных цветов, мешочком свиных рубцов и серебряным колечком. В тот вечер Марвин Мэйси и объявил о своей любви.