Быстро смеркалось, и Фрэнк рубил, полагаясь, кажется, больше на чутье; Мэгги привычно пригибала голову под летящими щепками и терпеливо ждала, пока он ее заметит. Он уже наполовину перерубил ствол, повернулся, перевел дух; снова занес топор и принялся рубить с другого боку. Он прорубал в бревне узкую глубокую щель — и для скорости, и чтоб не изводить дерево зря на щепу; ближе к сердцевине лезвие почти целиком скрывалось в щели, и крупные щепки летели чуть не прямиком на Фрэнка. Но он их будто не замечал и рубил еще быстрей. И вдруг — раз! — бревно распалось надвое, но в тот же миг, едва ли не прежде, чем топор нанес последний удар, Фрэнк взвился в воздух. Обе половины бревна сдвинулись, а Фрэнк после своего кошачьего прыжка стоял в стороне и улыбался, но невеселая это была улыбка.
   Он хотел взять другой топор, обернулся и увидел сестру — она терпеливо сидела поодаль в аккуратно застегнутой сверху донизу ночной рубашке. Странно, непривычно — вместо длинных волос, перевязанных на ночь лоскутками, у нее теперь пышная шапка коротких кудряшек, но пусть бы так и осталось, подумал Фрэнк, с этой мальчишеской стрижкой ей очень славно. Он подошел к Мэгги, опустился на корточки, топор положил на колени.
   — Ты как сюда попала, негодница?
   — Стюарт заснул, а я вылезла в окно.
   — Смотри, совсем мальчишкой станешь.
   — Ну и пускай. С мальчишками играть лучше, чем одной.
   — Да, наверно. — Фрэнк сел, прислонился спиной к огромному бревну, устало поглядел на сестренку. — Что стряслось, Мэгги?
   — Фрэнк, неужели ты правда уедешь? Руками с обкусанными ногтями она обхватила его коленку и тревожно смотрела снизу вверх ему в лицо, приоткрыв рот — она очень старалась не заплакать, но подступающие слезы уже не давали дышать носом.
   — Может, и уеду, — мягко ответил брат.
   — Ой, нет, Фрэнк, что ты! Нам с мамой никак нельзя без тебя! Честное слово, просто не знаю, что бы мы без тебя делали!
   Как ни худо было Фрэнку, он не мог не улыбнуться — малышка сказала это в точности как мать.
   — В жизни не все выходит так, как нам хочется, Мэгги, ты это запомни. Нас, Клири, всегда учили — трудитесь все вместе на общую пользу, каждый о себе думайте в последнюю очередь. А по-моему, это не правильно, надо, чтоб каждый мог сперва подумать о себе. Я хочу уехать, потому что мне уже семнадцать, пора мне строить свою жизнь по-своему. А папа говорит — нет, ты нужен семье дома. И я должен делать, как он велит, потому что мне еще не скоро будет двадцать один.
   Мэгги серьезно кивнула, пытаясь разобраться в этом объяснении.
   — Так вот, Мэгги, я долго думал, ломал голову. И решил — уеду, и все. Я знаю, вам с мамой будет меня не хватать, но уже подрастает Боб, а папа и мальчики по мне скучать не станут. Папе только и нужно, чтоб я зарабатывал деньги.
   — Значит, ты нас больше совсем не любишь? Фрэнк повернулся, подхватил ее на руки, обнял, обуреваемый мучительной, жадной и горькой нежностью.
   — Мэгги, Мэгги! Тебя и маму я люблю больше всех на свете! Господи, была б ты постарше, я бы с тобой о многом поговорил!.. А может, это и лучше, что ты еще кроха, может, так лучше…
   Он вдруг выпустил ее и силился овладеть собой, мотал головой, ударяясь затылком о бревно, судорожно глотал, губы его дрожали. Наконец он посмотрел на сестру.
   — Вот подрастешь, Мэгги, тогда ты меня поймешь.
   — Пожалуйста, Фрэнк, не уезжай, — повторила она. У него вырвался смех, больше похожий на рыдание.
   — Ох, Мэгги! Неужели ты ничего не слыхала, что я толковал? Ну, ладно, неважно. Главное, ты никому не говори, что видела меня сегодня вечером, слышишь? Не хочу я, чтоб они думали, что ты все знала.
   — Слышу, Фрэнк, я все-все слышала, — сказала Мэгги. — И я никому ничего не скажу, честное слово. Только мне так жалко, что ты уезжаешь!
   Она была еще слишком мала и не умела высказать то неразумное, что билось в душе: кто же останется ей, если уйдет Фрэнк? Ведь только он один, не скрываясь, любит ее, он один иной раз обнимет ее и приласкает. Раньше и папа часто брал ее на руки, но с тех пор, как она ходит в школу, он уже не позволяет ей взбираться к нему на колени и обнимать за шею, говорит: «Ты уже большая, Мэгги». А мама всегда так занята и такая усталая, у нее столько хлопот: мальчики, хозяйство… Фрэнк — вот кто Мэгги милее всех, вот кто — как звезда на ее нешироком небосклоне. Кажется, только он один рад посидеть и поговорить с ней, и он так понятно все объясняет. С того самого дня, как Агнес лишилась волос, Фрэнк всегда был рядом, и с тех пор самые горькие горести уж не вовсе разрывали сердце. Можно было пережить и удары трости, и сестру Агату, и вшей, потому что Фрэнк умел успокоить и утешить. Но она встала и нашла в себе силы улыбнуться.
   — Раз уж тебе непременно надо, Фрэнк, так уезжай, это ничего.
   — А тебе пора в постель, Мэгги, пока мама тебя не хватилась. Беги скорей!
   Тут у Мэгги все вылетело из головы: она наклонилась, подцепила подол ночной рубашонки, просунула его сзади наперед, будто хвостик поджала, и, придерживая так, пустилась бегом, босыми ногами прямо по колючим острым щепкам.
   Утром встали — Фрэнка нет. Фиа пришла будить Мэгги мрачная, говорила отрывисто; Мэгги вскочила с постели как ошпаренная, поспешно оделась и даже не попросила застегнуть ей бесчисленные пуговки.
   В кухне мальчики уже сидели угрюмо за столом, но стул Пэдди пустовал. И стул Фрэнка тоже. Мэгги проскользнула на свое место и замерла, стуча зубами от страха. После завтрака Фиа велела им всем уходить из кухни, и тогда, уже за сараем, Боб сказал Мэгги, что случилось.
   — Фрэнк сбежал, — прошептал он.
   — Может, он просто поехал в Уэхайн, — ответила Мэгги.
   — Да нет же, дурочка! Он ушел в армию. Эх, жалко, мне лет мало, я бы тоже с ним пошел! Вот счастливчик!
   — А мне жалко, что он ушел, лучше остался бы дома. Боб пожал плечами.
   — Вот что значит девчонка, ничего ты не понимаешь! Против обыкновения, Мэгги не вспылила, услыхав такие обидные слова, и пошла в дом — может быть, она пригодится матери.
   Фиа дала ей утюг, и Мэгги принялась гладить носовые платки.
   — А где папа? — спросила она.
   — Поехал в Уэхайн.
   — Он привезет Фрэнка назад?
   — Попробуйте в этом доме сохранить что-нибудь в секрете! — сердито фыркнула Фиа. — Нет, в Уэхайне ему Фрэнка уже не найти, он и не надеется. Он даст телеграмму в Уонгануи, полиции и воинскому начальству. Они отошлют Фрэнка домой.
   — Ой, мама, хорошо бы они его нашли! Не хочу я, чтобы Фрэнк от нас уехал!
   Фиа вывернула на стол содержимое маслобойки и стала ожесточенно лупить полужидкий желтый холмик двумя деревянными лопатками.
   — Никто не хочет, чтоб Фрэнк от нас уехал. Потому папа и постарается его вернуть. — Губы ее дрогнули, она еще сильней принялась бить по маслу. — Бедный Фрэнк, бедный, бедный Фрэнк! — вздохнула она, забыв про Мэгги. — Ну почему, почему дети должны расплачиваться за наши грехи. Бедный мой Фрэнк, такой неприкаянный…
   Тут она заметила, что Мэгги перестала гладить, плотно сжала губы и не промолвила больше ни слова.
   Через три дня полиция вернула Фрэнка домой. Сопровождающий его из Уонгануи сержант сказал Падрику, что Фрэнк отчаянно сопротивлялся, когда его задержали.
   — Ну и вояка же он у вас! Как увидал, что армейских про него предупредили, мигом дал деру — с крыльца да на улицу, двое солдат — за ним. Я так думаю, он и улепетнул бы, да не повезло — сразу налетел на наш патруль. Дрался как бешеный, пришлось им навалиться на него впятером, только тогда и надели наручники.
   С этими словами сержант снял с Фрэнка тяжелую цепь и впихнул его в калитку; Фрэнк чуть не упал, наткнулся на Пэдди и отпрянул, как ужаленный.
   Младшие дети собрались в десятке шагов позади взрослых, выглядывали из-за угла дома, ждали. Боб, Джек и Хьюги насторожились в надежде, что Фрэнк опять кинется в драку;
   Стюарт, кроткая душа, смотрел спокойно, сочувственно; Мэгги схватилась за щеки и сжимала и мяла их ладонями, вне себя от страха — вдруг кто-то обидит Фрэнка.
   Прежде всех Фрэнк обернулся к матери, посмотрел в упор, и в его черных глазах, устремленных навстречу ее серым, было угрюмое, горькое понимание, затаенная близость, которая никогда еще, ни разу не выразилась вслух. Голубые глаза Пэдди обожгли его яростным и презрительным взглядом, ясно сказали — ничего другого я от тебя и не ждал, — и Фрэнк потупился, словно признавая, что гнев этот справедлив. Отныне Пэдди не удостоит сына ни словом сверх самого необходимого, чего требуют приличия. Но трудней всего Фрэнку было оказаться лицом к лицу с детьми — со стыдом, с позором вернули домой яркую птицу, так и не пришлось ей взмыть в небо, крылья подрезаны и песнь замерла в горле.
   Мэгги дождалась, пока Фиа не обошла на ночь все спальни, выскользнула в приотворенное окно и побежала на задворки. Она знала, Фрэнк забьется на сеновал, подальше от отца и от всех любопытных взглядов.
   — Фрэнк, где ты, Фрэнк? — позвала она громким шепотом, пробираясь в безмолвной кромешной тьме сарая, босыми ногами чутко, точно зверек, нащупывая куда ступить.
   — Я здесь, Мэгги, — отозвался усталый голос, совсем не похожий на голос Фрэнка, угасший, безжизненный.
   И она, подошла туда, где он растянулся на сене, прикорнула у него под боком, обняла, насколько могла дотянуться руками.
   — Ой, Фрэнк, я так рада, что ты вернулся! Фрэнк глухо застонал, сполз пониже и уткнулся лбом ей в плечо. Мэгги прижала к себе его голову, гладила густые прямые волосы, бормотала что-то ласковое. В темноте он не мог ее видеть, от нее шло незримое тепло сочувствия, и Фрэнк не выдержал. Он зарыдал, все тело сжималось в тугой узел жгучей боли, от его слез ночная рубашка Мэгги промокла, хоть выжми. А вот Мэгги не плакала. В чем-то она, эта малышка, была уже настолько взрослая и настолько женщина, что ощутила острую неодолимую радость: она нужна! Она прижала к груди голову брата и тихонько покачивалась, будто баюкала его, пока он не выплакался и не затих, опустошенный.

ЧАСТЬ II. 1921 — 1928. РАЛЬФ

Глава 3

   Эта дорога на Дрохеду ничуть не напоминает о днях юности, думал преподобный Ральф де Брикассар; щурясь, чтоб не так слепил глаза капот новенького «даймлера», он вел машину по ухабистым колеям проселка, ныряющего в высокой серебристой траве. Да, тут вам не милая туманная и зеленая Ирландия. А сама здешняя Дрохеда? Тоже не поле битвы и не резиденция власти предержащей. Впрочем, так ли? Живое чувство юмора, которое он, правда, уже научился обуздывать, нарисовало преподобному де Брикассару образ Мэри Карсон — Кромвеля в юбке, распространяющего на всех и вся неподражаемую величественную неблагосклонность. Кстати, не такое уж пышное сравнение: бесспорно, сия особа обладает не меньшей властью и держит в руках не меньше судеб, чем любой могущественный военачальник былых времен.
   За купами самшита и эвкалипта показались последние ворота; отец Ральф остановил машину, но мотор не выключил. Нахлобучил потрепанную и выцветшую широкополую шляпу, чтобы не напекло голову, вылез, устало и нетерпеливо отодвинул железный засов и распахнул ворота. От джиленбоунской церкви до усадьбы Дрохеда двадцать семь ворот, и перед каждыми надо останавливаться, вылезать из машины, отворять их, снова садиться за руль, проезжать ворота, останавливаться, снова вылезать, возвращаться, запирать ворота на засов, опять садиться за руль и ехать до следующих ворот. Сколько раз им овладевало желание махнуть рукой по крайней мере на половину этого обряда — мчаться дальше, оставлять за собой все эти ворота открытыми, точно изумленные разинутые рты; но даже его внушающий благоговейное почтение сан не помешал бы тогда владельцам ворот спустить с него шкуру. Жаль, что лошади не так быстры и неутомимы, как автомобиль, ведь открыть и закрыть ворота можно и не слезая с седла.
   — Во всякой бочке меда есть своя ложка дегтя, — сказал он, похлопал свою новенькую машину по боку и, оставив за собою накрепко запертые ворота, поехал дальше — до Главной усадьбы оставалась еще миля зеленого луга без единого деревца.
   Даже на взгляд ирландца, привычный к замкам и роскошным особнякам, это австралийское жилище выглядело внушительно. Ныне покойный владелец Дрохеды, старейшего и самого богатого имения во всей округе, без памяти влюблен был в свои владенья и дом отстроил им под стать. Двухэтажный, построенный в строгом георгианском стиле, дом этот сложен был из отесанных вручную плит кремового песчаника, доставленных из карьера с востока, за пятьсот миль; большие окна с узорчатым переплетом, широкая веранда на металлических опорах опоясывает весь нижний этаж. У всех окон, точно изящная рама, ставни черного дерева — и это не только украшение: в летний зной их закрывают, сохраняя в комнатах прохладу.
   На дворе уже осень, и крыша веранды и стены дома обвиты просто сетью зеленой листвы, но весной эта глициния, посаженная полвека назад, когда достроен был дом, все захлестывает буйным цветеньем лиловых кистей. Дом окружен несколькими акрами заботливо ухоженного газона, по этой ровной зелени разбросаны аккуратные, на английский образец, куртины — и даже сейчас еще ярко цветут розы, желтофиоли, георгины и ноготки. Строй великолепных «призраков» — эвкалиптов с почти белыми стволами и узкими листьями, трепещущими на высоте добрых семидесяти футов, заслоняют дом от безжалостного солнца: их ветви, густо перевитые плетями ярко-лиловой бугенвиллеи, образовали сплошной шатер. Даже неизбежные в этом полудиком краю уродливые цистерны-водохранилища укрыты плащом выносливых местных вьюнков, ползучих роз и глициний и ухитряются выглядеть скорее грубой необходимостью, а украшением. До безумия влюбленный в свою Дрохеду покойный Майкл Карсон наставил цистерн с избытком: по слухам, тут хватило бы воды поливать газоны и цветники, даже если бы десять лет кряду не выпало ни капли дождя.
   Тому, кто подъезжал со стороны луга, прежде всего бросался в глаза сам дом и осенявшие его эвкалипты, но потом взгляд замечал по сторонам и немного позади еще одноэтажные постройки из светло-желтого песчаника, соединенные с главным зданием крытыми галереями, тоже захлестнутыми вьющейся зеленью. Здесь дорога с глубокими колеями переходила в широкую подъездную аллею, усыпанную гравием; она огибала дом сбоку — здесь открывалась круглая площадка для экипажей — и вела дальше, туда, где кипела подлинная жизнь Дрохеды: к скотным дворам, сараям, стригальне. Все эти постройки и связанные с ними работы укрывала тень исполинских перечных деревьев — в душе отец Ральф предпочитал их бледным эвкалиптам, стражам Большого дома. Густая листва перечных деревьев, такая светлая, звенящая неумолчным жужжаньем пчел, таит в себе что-то благодушно-ленивое и как нельзя лучше подходит для фермы в недрах Австралии.
   Отец Ральф поставил машину и пошел к дому, а с веранды уже сияло широчайшей улыбкой ему навстречу осыпанное веснушками лицо горничной.
   — Доброе утро, Минни, — сказал он.
   — Доброе утречко, ваше преподобие, да как же приятно вас видеть в такой славный денек! — Выговор у нее был самый ирландский. Одной рукой она распахнула перед гостем дверь, другую заранее протянула за его потрепанной, совсем не подобающей сану шляпой.
   В просторной полутемной прихожей, где пол выложен был мраморной плиткой и поблескивали медные перила широкой лестницы, отец Ральф помедлил, пока Минни не кивнула ему, давая знак пройти в гостиную.
   Мэри Карсон сидела в кресле, у высокого, во все пятнадцать футов от полу до потолка, раскрытого окна и, видимо, не замечала вливающегося с улицы холода. Густые волосы ее оставались почти такими же ярко-рыжими, как в молодости; на огрубелой веснушчатой коже проступили еще и коричневые пятна — печать старости, но морщин для шестидесяти пяти лет было немного — так, легкая тонкая сетка, словно на пуховом стеганом одеяле. Неукротимый нрав этой женщины угадывался разве только по глубоким резким складкам, идущим от крыльев прямого римского носа к углам рта, да по холодному взгляду бледно-голубых глаз.
   Отец Ральф прошел по дорогому французскому ковру и молча поцеловал руки хозяйки; при своем высоком росте и непринужденности движений он это проделал с большим изяществом, да еще строгая черная сутана придавала всему его облику особую изысканность. Невыразительные глаза Мэри Карсон вдруг блеснули смущением, она едва сдержала жеманную улыбку.
   — Выпьете чаю, отец Ральф?
   — Это зависит от того, хотите ли вы прослушать мессу, — сказал он, сел напротив нее, закинул ногу на ногу, так что под сутаной стали видны брюки для верховой езды и сапоги до колен; в этих краях приходскому священнику иначе одеваться трудно. — Я приехал исповедать вас и причастить, но если хотите прослушать мессу, через несколько минут буду готов начать. Я вполне могу попоститься еще немного.
   — Вы чересчур добры ко мне, святой отец, — самодовольно заявила Мэри Карсон, превосходно понимая, что и он, как все прочие, относится столь почтительно не к ней самой, но к ее деньгам. — Пожалуйста, выпейте чаю, — продолжала она. — С меня вполне достаточно исповедоваться и получить отпущение грехов.
   На лице его не выразилось ни тени досады — здешний приход был отличной школой самообладания. Раз уж замаячил случай подняться из ничтожества, в какое он впал из-за своего слишком пылкого нрава, больше он такой ошибки не совершит. И если тонко повести игру, быть может, эта старуха и есть ответ на его молитвы.
   — Должна признаться вам, святой отец, что я очень довольна минувшим годом, — сказала она. — Вы куда более подходящий пастырь, чем был покойный отец Келли, да сгноит господь его душу. — При последних словах в ее голосе вдруг прорвалась мстительная свирепость.
   Отец Ральф вскинул на нее весело блеснувшие глаза.
   — Дорогая миссис Карсон! Вы высказываете не слишком христианские чувства!
   — Зато говорю правду. Старик был отъявленный пропойца, и я уверена, господь Бог сгноит его душу, как выпивка сгноила его тело. — Она наклонилась к священнику. — За этот год я неплохо вас узнала, и, надо думать, я вправе задать вам несколько вопросов, как вы полагаете? В конце концов вам тут, в Дрохеде, живется привольно: изучаете скотоводство, совершенствуетесь в верховой езде, избежали неустроенной жизни в Джилли. Разумеется, я сама вас пригласила, но, надо думать, я вправе и получить кое-какие ответы, как вы полагаете? Не так-то приятно услышать это напоминание — сколь многим он ей обязан, но он давно ждал часа, когда она сочтет, что он уже достаточно в ее власти, и начнет предъявлять какие-то требования.
   — Конечно, это ваше право, миссис Карсон. Я вам бесконечно благодарен за доступ в Дрохеду и за все ваши подарки : за лошадей, за машину.
   — Сколько вам лет? — спросила она без перехода.
   — Двадцать восемь.
   — Еще меньше, чем я думала. И все равно, таких священников, как вы, обычно не засылают в дыру вроде Джилли. Чем же вы провинились, что вас сослали в такое захолустье?
   — Я оскорбил епископа, — спокойно, с улыбкой ответил он.
   — И, видно, не на шутку! Однако, думаю, пастырю с вашими талантами мало радости застрять в таком вот Джиленбоуне.
   — На то Божья воля.
   — Вздор и чепуха! Вас привели сюда вполне человеческие слабости — и ваши, и епископа. Один только Папа Римский непогрешим. В Джилли вам совсем не место, все мы, здешние, это понимаем, хотя, конечно, приятно для разнообразия получить такого духовного отца, обычно к нам шлют неудачников без гроша за душой, кому смолоду была одна дорога — в священники. А вам самое место где-нибудь в высших церковных сферах, а вовсе не тут, с лошадьми да овцами. Вам очень к лицу была бы красная кардинальская сутана.
   — Боюсь, на это надежды нет. Думаю, архиепископ, наместник Папы Римского, не часто вспоминает о столь отдаленном приходе и едва ли станет искать здесь достойных кардиналов. Но могло быть и хуже. Здесь у меня есть вы и есть Дрохеда.
   Она приняла эту откровенную лесть именно так, как он и рассчитывал: приятно, что он так хорош собой, так внимателен, так умен и остроумен; да, право, из него вышел бы великолепный кардинал. Сколько она себя помнит, никогда не встречала такого красавца — и притом чтобы так своеобразно относился к своей красоте. Конечно же, он не может не знать, до чего хорош: высок, безупречно сложен, тонкое аристократическое лицо, во всем облике удивительная гармония и законченность, — далеко не все свои создания господь Бог одаряет столь щедро.
   Весь он, от волнистых черных кудрей и изумительных синих глаз до маленьких изящных рук и ступней, поистине совершенство. Не может быть, чтобы он этого не сознавал. И однако, есть в нем какая-то отрешенность, как-то он дает почувствовать, что не был и не станет рабом своей наружности. Без зазрения совести воспользуется ею, если надо, если это поможет достичь какой-то цели, но ничуть при этом не любуясь собою, скорее — так, словно людей, способных поддаться подобным чарам, даже презирать не стоит. Да, Мэри Карсон дорого бы дала, лишь бы узнать, что же в прошлом Ральфа де Брикассара сделало его таким.
   Любопытно, очень многие священнослужители прекрасны, как Адонис, и влекут к себе женщин неодолимо, как Дон-Жуан. Быть может, они потому и дают обет безбрачия, что боятся — не довело бы до беды такое обаяние?
   — Чего ради вы терпите Джиленбоун? — спросила она. — Не лучше ли отказаться от сана, чем пойти на такое? При ваших талантах вы достигли бы и богатства, и власти на любом поприще, и не уверяйте меня, что вас не привлекает хотя бы власть.
   Он приподнял левую бровь.
   — Дорогая миссис Карсон, вы ведь католичка. Вам известно — обет мой нерушим. Священником я останусь до самой смерти. Я не могу изменить обету.
   Она презрительно фыркнула:
   — Да ну, бросьте! Неужели вы и впрямь верите, что, если откажетесь от сана, вас поразят громы небесные или кто-то станет преследовать с собаками и ружьями?
   — Конечно, нет. И точно так же я не верю, что вы столь неумны, чтобы вообразить, будто в лоне святой церкви меня удерживает страх перед возмездием.
   — Ого! У вас злой язык, отец де Брикассар! Так что же тогда вас связывает? Чего ради вы готовы сносить здешнюю пыль, жару и мух? Почем вы знаете, может быть, ваша каторга в Джилли — пожизненная.
   На миг синие глаза его омрачились, но он улыбнулся и посмотрел на собеседницу с жалостью.
   — А вы великая утешительница! — Он поднял глаза к потолку, вздохнул. — Меня с колыбели готовили к священному служению, но это далеко не все. Как объяснить это женщине? Я — сосуд, миссис Карсон, и в иные часы я полон Богом. Будь я лучшим слугою церкви, я никогда не бывал бы пуст. И эта полнота, единение с Богом не зависят от того, где я нахожусь. Она дается мне, все равно, в Джиленбоуне ли я или во дворце епископа. Но определить это чувство словами трудно, ибо даже для священнослужителей оно великая тайна. Божественный дар, мало кому его дано изведать. Вот, пожалуй, так. Расстаться с ним? Этого бы я не мог.
   — Значит, и это власть, так? Но почему она дается именно священникам? По-вашему, человек обретает ее только оттого, что во время длиннейшей утомительнейшей церемонии его мазнут елеем? Да с чего вы это вообразили?
   Он покачал головой.
   — Послушайте, ведь посвящению в духовный сан предшествуют многие годы. Тщательно готовишь дух свой, чтобы он мог стать сосудом господним. Благодать надо заслужить! И это труд ежедневный, ежечасный. В этом и есть смысл священнического обета, неужели вы не понимаете? Дабы ничто земное не могло стать между служителем церкви и состоянием его духа — ни любовь к женщине, ни любовь к деньгам, ни нежелание смиряться перед другими людьми. Бедность для меня не внове — я родом из небогатой семьи. Сохранять целомудрие мне ничуть не трудно. А смирение? Для меня это из трех задач самая трудная. Но я смиряюсь, ибо если поставлю самого себя выше своего долга быть сосудом господним, я погиб. Я смиряюсь. И, если надо, я готов терпеть Джиленбоун до конца дней моих.
   — Тогда вы болван, — сказала она. — Я тоже считаю, что есть вещи поважнее любовниц, но роль сосуда божьего не из их числа. Странно. Никогда не думала, что вы так пылко веруете. Мне казалось, вам не чужды сомнения.
   — Они мне и не чужды. Какой мыслящий человек не знает сомнений? Оттого-то подчас я и ощущаю пустоту. — Он смотрел поверх ее головы, на что-то ее взгляду недоступное. — Знаете ли вы, что я отказался бы от всех своих желаний, от всех честолюбивых помыслов, лишь бы стать воистину совершенным пастырем?
   — Совершенство в чем бы то ни было — скука смертная! — сказала Мэри Карсон. — Что до меня, я предпочитаю толику несовершенства.
   Он засмеялся, посмотрел на нее с восхищением и не без зависти. Да, что и говорить, Мэри Карсон женщина незаурядная!
   Тридцать три года назад она осталась вдовой, единственный ее ребенок, сын, умер в младенчестве. Из-за особого своего положения в джиленбоунском обществе она не удостоила согласием даже самых честолюбивых претендентов на ее руку и сердце; ведь как вдова Майкла Карсона она была, бесспорно, королевой здешних мест, выйди же она за кого-то замуж, пришлось бы передать ему право на все свои владения. Нет, играть в жизни вторую скрипку — это не для Мэри Карсон. И она отреклась от радостей плоти, предпочитая оставаться самовластной владычицей; о том, чтобы завести любовника, нечего было и думать — сплетни распространялись в Джиленбоуне, как электрический ток по проводам. А она отнюдь не жаждала показать, что не чужда человеческих слабостей.