В Каррик вернулись те же два агента-здоровяка. Они снова были крайне вежливы; мы тоже. Они снова задавали вопросы людям по всему городу, и снова не говорили ни со мной, ни с Анной. Почти все время полицейские провели с городовым Хоггом. Он помог им прийти к несложному выводу, который не заставил бы их растянуть пребывание в Каррике. Кёрк наверняка убил Свейнстона, решили они, а затем покончил с собой — прыгнул под поезд. Что может быть проще? Обычные угрызения совести под страхом наказания.
   Приняв решение, агенты уехали обратно в Столицу.
 
   Быть может, некоторые горожане сожалели о гибели Свейнстона; однако смерть Кёрка оплакивала только Анна. По большому счету жизнь Каррика направлялась в привычное русло.
   — Жизнь продолжается, — вот что говорили горожане.
   В первый раз я услышал эти слова от жены пастуха Бромли. Он был маленького роста, она — женщина с лицом кошачьим, точеным, абсолютно не сочетавшимся с бесформенной грудой тела. Эта женщина пришла в Аптеку за отцовским эликсиром для Бромли, которого ужалила внесезонная пчела. В тот день в Аптеке жена Бромли сказала самодовольно:
   — Бромли говорит, жизнь продолжается.
   Я подумал, что ей и остальным неразумно так быстро забывать об осторожности. Но ответил:
   — Возможно. Возможно.
 
   Таким образом, первые сообщения о кроликах почти не встревожили граждан Каррика. В окрестностях Утеса на болотах сотнями начали умирать кролики. Их погибло так много, что, хотя ястребы, водяные крысы, куницы и прочие ценители кроличьей падали собрались со многих миль вокруг, они смогли уничтожить лишь небольшую часть этого изобилия. Пастухи и рыбаки жаловались, что все время спотыкаются о кроличьи трупики, гниющие в каждой долине и на всех склонах холмов. Первым свидетелем гибели одного из кроликов стал Вернон, тощий пастух, чье стадо паслось на западной стороне Утеса.
   Я встретил его в кафе на следующее утро после того, как агенты уехали из Каррика. Вернон рассказал: когда он шел в деревню, прямо ему навстречу бежал крупный болотный кролик. Пастух видел, как зверек мечется по склону холма, и сразу понял: с кроликом что-то не так. Каждые несколько ярдов зверек резко менял траекторию, будто за ним гонится хищник, готовый напасть. Потом кролик бросился прямо к Вернону на тропинку, совершив абсолютно нe кроличий маневр. Пастух остановился, а зверек замер у его сапога и припал к земле. Вернон наклонился, погладил его по ушам, поболтал с ним. Кролик, судя по виду, ничуть не испугался прикосновения. А пастух, в свою очередь, понял: то, что преследует кролика — не снаружи, а внутри, и оно держит зверька мертвой хваткой. Кролик лежал на боку, головой на правом сапоге Вернона. Не прошло и минуты, как быстрое кроличье дыханье прекратилось, затуманились глаза. Зверек был мертв.
   — Вы раньше такое видели? — спросил я Вернона, ибо этот человек сорок лет пас овец и ловил кроликов в холмах. Он рукавом вытер длинный нос.
   — Нет. По-моему, никогда, — ответил пастух.
 
   Но, как я уже сказал, в тот момент Каррик не встревожился. Во всяком случае, не слишком. Кролики умирают в горах, пусть даже много кроликов — ну и что? От них одни неприятности — так им и надо.
   Потом дело коснулось рыбы. Горожане, рыбачившие в запруде Святого Жиля, утверждали, что рыбы ведут себя странно. Попав на крючок, не пытаются сорваться, а лишь плавают в воде, сужая круги, и наконец всплывают пузом вверх. Когда их вытаскивают на сушу, они не бьются, а просто лежат в папоротниках, спокойно и безмятежно.
   Рыбакам не было никакой радости ловить рыбу, которая совсем не против того, чтоб ее поймали. Но они считали, что здесь виной слишком обильные дожди. Зимние половодья в речушках, питающих запруду, всегда сбивали рыбу с толку, говорили рыбаки. Пусть количество свихнувшейся рыбы в этом году очень велико, пусть рыба часто мрет без помощи рыболовов — но умирает она по естественным причинам.
   Даже когда заболели и сдохли две колли пастуха Каммингза, никто из горожан особо не взволновался. Всем было жалко собак, но собаки — это собаки, правда? Несомненно, съели гниющего кролика или рыбу, которой усеяны берега всех речек на болотах вокруг Утеса.
   На следующий день после того, как умерли собаки, я увидел, что Каммингз идет через Парк, и вышел поговорить. Каммингз был молчаливый человек, он прятался за седой бородой и вечно прихрамывал. Я ожидал, что из него придется по капле вытягивать эту историю, и очень удивился, когда он изложил ее мне так, будто подготовил речь.
   — Примерно в шесть утра, — начал Каммингз, — я подошел к двери и свистнул собакам, как обычно, чтобы покормить перед тем, как погоним овец в горы. Я сразу понял, что собаки больны. На животах приползли из своего угла к дому. Собаки волокли лапы — очень боялись, что я разозлюсь на них за то, что они заболели. Я поднял их, занес в дом, и они лежали на полу, смотрели на меня и каждый раз, когда я на них оглядывался, виляли хвостами. Около девяти утра они залаяли. Лаяли минут пять. А потом просто умерли.
   Для Каммингза это была очень длинная речь. В тот момент я предположил, что язык ему развязало горе из-за смерти любимых собак.
 
   Вскоре начали умирать овцы; но люди Каррика все искали оправданий. Овцы? Что беспокоиться об овцах, говорили они. Овцы — такие глупые создания, говорили они. Вечно сделают то одну глупость, то другую, или умрут — то по одной глупости, то подругой. Каждый, кто живет в овечьей стране, говорили они, знает, как овцы глупы.
   Так снова и снова повторяли горожане.
   Но я знал, что наконец они занервничали. И нервничают все больше.
   И на то у них была серьезная причина. Потому что теперь в Каррике заболели первые люди.
   Это случилось в однокомнатной школе Каррика — кирпичном здании в конце улицы, идущей к станции. Мисс Форсайт, пожилая учительница шести детей школьного возраста, имеющихсяв городе, смотрела из окна учительской на школьный двор и увидела первые признаки катастрофы.
   Трое мальчишек играли в футбол. Младший Камерон, десятилетний слепок своего коренастого отца, бежал за мячом и вдруг покачнулся. Мисс Форсайт заметила, как странно он выглядел в то мгновение — шатнулся назад, будто в него выстрелили, пробежал, спотыкаясь, еще несколько ярдов, и лишь затем упал. Она видела, как мальчик пытается встать, а ноги его не слушаются.
   Учительница поспешила во двор (спешить ей было непросто — она полная женщина); друзья смотрели на маленького Камерона с безжалостным детским любопытством. Мальчик улыбался им с земли. Мисс Форсайт заметила, что он очень бледен, и звездочка родимого пятна слева на лбу у него так покраснела, что походит на красного паучка на фарфоровой вазе.
   Мисс Форсайт послала за доктором Рэнкином. Тот пришел и велел отнести мальчика домой для обследования.
 
   В ту неделю февраль угас и передал эстафету энергичному марту, а маленький Камерон лежал в постели, в своей комнате над пекарней. Манящие запахи пирогов и тортов не привлекали его, хотя этот мальчик раньше редко отказывался от еды. Кроме того, он никогда не был разговорчив. Теперь же не замолкал. Он все говорил и говорил, днем и ночью, сам с собой, с родителями, с любым, кто готов был слушать, изматывая всех и изумляя тем, что излагал.
   Однажды вечером, например, Камерон сказал собравшимся взрослым вот что:
   — Вы играете с огнем, легкомысленно относясь к глубинам чувств ребенка.
   Его родители и все остальные родители смутились. Чуть позже в тот вечер он обратился к своей учительнице:
   — А вы, мисс Форсайт, не старайтесь толкать знания в детские головы; у некоторых умов имеются только рычаги «тяни».
   Мальчик засмеялся, а по круглым щекам мисс Форсайт, женщины доброй, текли слезы.
   Нас всех потрясали озарения, посещавшие юного Камерона. Казалось, его сразила не только болезнь, но и мудрость. Но когда неделя подошла к концу, мы заметили, что голос мальчика становится хриплым и едва слышным, а смех — скрипучим. Однажды вечером Камерон вот так неприятно рассмеялся (паучок у него на лбу вспыхивал и бледнел, вспыхивал и бледнел), а потом захотел что-то сказать, и мы прислушались.
   — Никто не способен понять всех глубин преступления так тонко, как ребенок, — громко прошептал мальчик. Казалось, он обращается ко мне. Со мной была Анна — я повернулся к ней и открыл было рот, но взгляд ее заставил меня промолчать.
 
   В последний вечер часам к десяти мы уже не могли разобрать, что говорит юный Камерон, хотя его это не останавливало. Родители по очереди приближали к его губам ухо и передавали его слова нам — тем, кто был в комнате. Мальчик начал сильно потеть. В некоторый момент голос Камерона стал слышнее.
   — Посмотрите на них, — услышали мы, и Камерон взмахнул рукой. — Их тысячи — словно бредет куда-то полчище муравьев. — То, что он видел, оставалось невидимо нашему взору. Глаза его сияли.
   — Кто они? — спросил кто-то очень любезно. Мы уже давно решили, что лучше разговаривать любезно.
   — Слова, — ответил ребенок.
   И тогда доктор Рэнкин, целую неделю нависавший над постелью больного, решил, что пришло время перевезти мальчика в больницу в Стровене, в пятидесяти милях к северу.
   Любопытно, что, пока мы ждали приезда «скорой помощи», юному Камерону полегчало. Он улыбался всем, кто был в комнате, сам сел и заявил, что хочет есть. По крайней мере, нам показалось, что он так сказал. Но когда мать принесла его любимое блюдо, запеченные бобы, он к ним не притронулся. Просто сидел и болтал. Теперь мы слышали его довольно четко, но никто уже толком не понимал, что Камерон говорит. Звуки, вылетавшие из его рта, были довольно разборчивы, однако то ли слова были из какого-то языка, который ни один из нас никогда не слышал (теперь это бы никого уже не удивило), то ли Камерон извергал бессвязную тарабарщину безумца.
   Без двух минут полночь ребенок исторг последний всплеск:
   — Шакшатл ик апла шаташ.
   Затем блаженно улыбнулся и лег на бок — вверх паучком, которого было почти не видно. В полночь паучок вообще исчез и унес с собою жизнь юного Камерона. «Скорая» приехала только полчаса спустя.
 
   Когда симптомы проявились еще у пятерых детей, Каррик уже точно знал, что среди нас поселилось нечто смертоносное. Детей немедленно поместили в Стровенскую больницу. Там врачи надели маски, дабы предотвратить возможное заражение, и начали колдовать над детьми, пустив в ход все тонкости своего ремесла: сделали анализы (так они сообщили доктору Рэнкину) на синдром Тернера, болезнь Кристмаса, болезни Хартнапа, Милроя, Ниманна-Пика, Верднига-Гофманна, хорею Хантингтона, сибирскую язву, рожу, огонь Святого Антония, болезнь Хансена, кала-азар, лихорадку дум-дум, фрамбезию, гидрокахексию (особенно на плоских червей и дистоматозы), синдром Банти и спленомегалию.
   Вотще. Болезнь хранила свою тайну.
   Искусные лекари могли только стоять рядом и смотреть, как дети один за другим болтают о том о сем, пока внезапно не умирают. Совершенно безболезненно — просто у ребенка останавливается дыхание.
   До сего момента никого из взрослых эта болезнь не тронула. Специалисты в Стровенской больнице предположили, что она поражает только детей. Но едва была высказана эта гипотеза, как симптомы заболевания проявились у пастухов Вернона, Бромли и Каммингза. И вскоре один за другим заболели взрослые.
   Опустошение Каррика шло своим чередом.
   Поскольку лекарства от болезни никто не знал, специалисты решили не привозить всех больных жителей Каррика в Стровен: инфекция может распространиться. Почему не позволить им лежать в собственных постелях, говорить, говорить, говорить и умирать?
   И люди остались по домам в Каррике. Часто жены и мужья лежали рядом и ждали смерти. Фаррэнсы, например, лежали в одной постели над обувной лавкой. Муж был меланхоликом, который многие годы почти не разговаривал с женой; теперь же болтал с нею нежно и без конца; они ворковали, точно юные влюбленные. Однажды вечером мне, как и остальным посетителям, пришлось заторопиться прочь из спальни супругов в смущении, ибо Фаррэнс пытался взгромоздиться на восхищенную жену. Несколько дней спустя они оба умерли: сначала один, а через несколько минут второй.
   Другие горожане, прежде влачившие убогое существование, в болезни словно расцвели. Например, могильщик Кэмпбелл. Его лицо, мертвенно-бледное и худое, совершенно гармонировало с его профессией; горести преследовали его всю жизнь: мать Кэмпбелла умерла родами, подарив ему жизнь; когда сгорел дом Кэмпбелла, погибли его жена и дочка; его самого уже лет двадцать назад разбил частичный паралич. Теперь Кэмпбелл стал жертвой болезни, и паралич его прошел без следа, будто в утешение. Впервые за много лет он мог говорить о жене и дочери, не рыдая. Когда пришел его черед умирать, Кэмпбелл радовался, что присоединится к ним в семейной могиле.
 
   В Каррике объявили карантин, и машины объезжали его стороной. Из окна я видел грузовики, на которых солдаты в противогазах подвозили продовольствие. Настал день, и военный отряд установил разборные бараки к востоку от города, прямо за развилкой, где дорога идет к дому Свейнстона. В бараках поселили солдат, одного или двух полицейских и бригаду медиков из Столицы. Каждый день врачи и медсестры в зеленых халатах и колпаках навещали больных: осматривали, слушали пациентов, брали анализы, советовались, строили предположения; брали образцы крови, кожи и волос у меня и других жителей города, которые еще не заболели (предполагалось, что с течением времени мы все без исключения падем жертвами этой инфекции).
   Поскольку сначала умирали звери, а потом люди, специалисты высказали предположение, что причина может крыться в какой-то болезни животных. В Каррик пригласили группу выдающихся ветеринаров, чтобы они могли поупражняться в своем искусстве: они взяли у горожан анализы па антракс, злокачественный карбункул, чуму крупного рогатого скота, лимфангоит, сап, ящур, отравление астрагалом, куриную зевоту, птичий типун, лошадиный колер, нервный шпат, бешенство, техасскую лихорадку. И на все остальные инфекции, которые смогли придумать.
   И вновь тщетно. Мистерия болезни хранила свою тайну.
 
   Я познакомился с комиссаром Блэром, полицейским из столичного Управления по Безопасности. Это было вчера утром: он пришел ко мне вместе с двумя медиками и сказал: все знают, что я весьма сведущ в ядовитых свойствах местных растений. Нет ли у меня предположений, спросил он, что же всех убивает.
   Пока Блэр говорил, я вспоминал Кёрка, с черной коробочкой склонившегося над ручьем; поэтому я спросил двух эскулапов, хорошо ли проверили систему водоснабжения Каррика. Да, ответили они.
   — Проверьте еще раз, — сказал я. — Быть может, вы искали не то. — Больше я им ничего не сообщил.
   Когда они собрались уходить, комиссар Блзр добавил:
   Я скоро приду к вам снова по другому делу, Айкен. Пока же я велел конвоиру сопровождать вас, когда вы покидаете Аптеку. По соображениям безопасности.
   Поэтому днем, в последний раз взбираясь на вершину Утеса, я был под стражей. Когда я вернулся, комиссар Блэр сообщил мне, что заболели Анна, городовой Хогг, мисс Балфур и доктор Рэнкин. Я спросил комиссара, можно ли их посетить (я подозревал, что это будет последний визит), и комиссар разрешил. Мой конвоир пошел со мной и стоял за дверьми комнат, пока я обстоятельно беседовал с каждым.
   Мы спокойно приняли решение.
 
   Теперь я один стою в сумерках и из своего окна на втором этаже озираю южную часть Парка. Вывеска «КАФЕ» на доме Кеннеди — единственная неоновая вывеска в Каррике — должна гореть в это время суток, однако темна. Свет, что бежал по ее стеклянным венам, застыл, и никто из горожан не ходит больше по улицам Каррика.
   Громада Монумента все еще видна, как и приземистые гранитные контуры Церкви и Библиотеки. («Суеверие идет рука об руку со Знанием», — говаривал мой отец, Александр.) Беленый фасад «Оленя» соседствует на востоке с мрачным зданием Околотка. («Порок рядом с Правосудием, — сказал бы отец. — Обрати внимание, Роберт».)
   Единственный свет в сумерках — туманный отблеск фонарей, что качаются на тонких виселицах.
   Я слышу грохот подкованных сапог. Через минуту появится патруль: шесть солдат с винтовками наперевес зашагают по улице с собаками на длинных поводках. Взвод будет то и дело останавливаться, фонарями освещать заколоченные двери и окна. Поджарые собаки обнюхают все вокруг и сделают стойку, учуяв незнакомый запах.
   Солдаты ненавидят Каррик. Все они только и надеются, что получат приказ покинуть город. Каждый день солдаты с завистью смотрят на машины «скорой», что уезжают по северной дороге в Столицу, визжа в тумане, точно исполинские вороны. Иногда собаки присоединяются.
   А я — глядя на все это, я сижу здесь в одиночестве.
   Смутные холмы вдали часто кажутся мне страницами огромной книги; ленты тумана свисают с них, как закладки. Сам я, наверное, скоро стану последним словом в книге Каррика.
   * * *
   Так заканчивался документ Айкена.
   К последней странице прилагалось письмо:
   Пятница, 10:00
   Максвелл,
   Комиссар Блэр сидит здесь, в моем доме. Только что он официально обвинил меня в убийстве Свейнстона и Кёрка, а также в отравлении жителей Каррика.
   Комиссар прочел этот письменный отчет о событиях последних месяцев.
   — Это одновременно и больше, и меньше, чем я ожидал, — говорит он.
   — Здесь содержатся все ингредиенты, — говорю я.
   — Откуда же мне знать, что с ними делать? — спрашивает он.
   — Ах, комиссар, — говорю я, — я занимаюсь своим ремеслом, а вы занимайтесь своим.
   Я предлагаю комиссару вот что:
   — Доставьте завтра этот рассказ своему юному другу в Столице (это вы, Максвелл); позвольте ему приехать в Каррик, я проведу его через все тайны.
   Комиссар принимает мое предложение.
   А вы, Максвелл?
   Мы ждем вашего решения.
   Роберт Айкен
 
   Что бы сделали в такой ситуации вы? Я же… сказать, будто меня потрясло, что последнее обращение этого человека, Роберта Айкена, было адресовано мне лично, — значит не сказать ничего. Пугал сам факт, что некто, обвиняемый в массовом убийстве, хотя бы знает мое имя. Но должен признать, сам рассказ меня заинтриговал — он казался отрывком из книги, — как и тайны, стоявшие за ним. Что за человек этот Айкен? Зачем он написал то, что написал? Кто были остальные люди, которых он упомянул? И что же это за место — Каррик?
   Как я уже сказал в начале, о первых происшествиях писали много: например, об убийстве Свейнстона и его обезображенном лице. Я читал об этом в газетах. Слышал о подозрительном самоубийстве Кёрка из Колонии и о массовой гибели животных: писали, что это «чума», звериный мор.
   Но даже мор не распространяется быстрее слухов. Секретность, строжайший карантин, толпы следователей из полиции, постройка военных бараков, приезд медицинских бригад — все это свидетельствовало о катастрофе смертоноснее любой чумы.
   И теперь я знал, в чем дело. Каррик опустошен не мором, но чудовищным преступлением. Айкен, тот Роберт Айкен, которому известно мое имя, обвинялся в уничтожении воего населения города.
   Я это понял. Но в тексте было еще так много намеков и смутных подсказок, что мне требовалось его перечитать. Юэтому я прочел текст в третий раз и лишь затем позвонил комиссару Блэру. Я сразу перешел к самому важному:
   — Этот аптекарь, Роберт Айкен, действительно всех отравил?
   — Ему предъявлено обвинение в этом, Джеймс.
   — То, что он написал — этот текст — его можно считать признанием?
   — Я задал ему тот же самый вопрос. Он сказал, что вы — единственный, кому он ответит.
   — Почему он захотел, чтобы это был именно я? Вот что мне хотелось бы знать.
   — Это я виноват. Мне он ничего сообщать не пожелал, но сказал, что его можно склонить к беседе с репортером из газеты. Тогда я и упомянул ваше имя. Я сказал, что считаю — он может вам доверять, Джеймс, — мягко уговаривал комиссар. — Вы будете единственным журналистом, допущенным в Каррик. Великолепная возможность обучиться ремеслу. Я не позволю вам передавать репортажи, пока вы будете в Каррике, но вы сможете лично побеседовать с Айкеном и остальными. И сможете обо всем написать, как только вернетесь в Столицу.
   — Мне нужно поговорить с редактором.
   — Я уже поговорил. Он сказал — решать вам. Я глубоко вздохнул.
   — Когда мне выезжать в Каррик? — спросил я.
   В этот краткий миг я принял решение. Я уже был сыт по горло своим ученичеством — я считал, что достаточно жизни проспал, зарывшись носом в книги. Я хотел для разнообразия что-то сделать. И в то же время, само собой, думал: какая прекрасная возможность! Быть может, я прославлюсь!
   Ныне я спрашиваю себя: бывают ли столь простые решения? Знаем ли мы на самом деле, почему делаем то, что делаем? Вот один из тех уроков, что мне предстояло выучить в Каррике.

II

   Мне нравится теряться в тайне,
   и гнать свой разум до
   о altitudo[2].
   Сэр Томас Браун «Religio Medici»[3]. Лондон, 1643 год

   В пятницу, двадцать пятого марта, в час дня, камуфлированный военный джип (от камуфляжа он был еще заметнее) подобрал меня в Столице и повез на юг в сторону Каррика. Я взял с собой небольшую сумку со сменой одежды, диктофон, кассеты, записные книжки, рассказ Айкена и бутылку виски — строго на крайний случай; в вопросах выпивки я был новичок. Поначалу день был довольно ясный, но чем дальше мы углублялись в холмы, тем свинцовее становилось небо. Через два часа мы оказались в предместьях Каррика, и пришлось замедлиться, чтобы пройти военный пропускной пункт. Водитель что-то сказал вооруженным часовым, и те махнули рукой — проезжайте.
   Мы въехали в город, и я своими глазами увидел Парк Каррика и окрестные дома. То тут, то там стояли на посту солдаты. Я заметил двух караульных около магазина с вывеской «АПТЕКА АЙКЕНА». Джип ехал прямо через город на восток. Еще примерно милю нам пришлось подскакивать по немощеной колдобистой дороге, пока мы не добрались до бараков у подножия холмов.
   Я распаковал вещи в комнате, которую мне выделили в одной из времянок. Пошел в столовую, взял бутерброд с сыром и вернулся с ним в комнату. Заняться мне было нечем, и я слегка нервничал, спрашивая себя, что же мне полагается делать дальше. Примерно в четыре постучали в дверь, и я открыл.
   — Здравствуйте, Джеймс. — За дверью стоял комиссар Блэр, как никогда похожий на монаха. Седые волосы короче, нежели мне запомнилось; его аскетичная внешность хорошо вписывалась в холодный сумрак дня. — Я рад видеть вас снова. — Его губы странно, будто арканом, обхватывали слова — точно Блэр не хотел, чтоб они слишком далеко улетали.
   — Входите же.
   — Нет, благодарю вас, — сказал он. — Может, наденете плащ, пройдетесь со мной по городу? Захватите диктофон. У вас будет возможность самому узнать, что творится в Каррике. Вы разве не за этим сюда приехали, Джеймс? — Из-за того, как Блэр изгибал рот, все отдавало иронией — даже мое имя, даже слово «Каррик».
 
   По дороге мы немало разговаривали — и беседовали все время, что я провел в Каррике. Это стало началом дружбы на всю жизнь. Если мне тогда и чудилось, будто комиссар Блэр похож на монаха, то не потому, что он действительно проявлял интерес к религии. На самом деле несколько раз за ту неделю Блэр ясно дал понять, что божественные материи ему малоинтересны. Однажды я сказал, что он в своем отношении к работе похож на древних каббалистов.
   — Вовсе нет, — ответил он. — Люди моего ремесла занимаются тайнами, а не предрассудками. — Идея моя, видимо, его чуточку рассердила, хотя по нему не поймешь, в каком он настроении — если у него бывали настроения вообще.
   Кроме того, я думаю, что он относил сны к той же категории, что и религию. Сначала я пытался пересказывать ему дикие сны, что, похоже, навевал на меня Каррик или жизнь в Каррике. И хотя Блэр терпеливо слушал, я видел, что он не находит в них ничего интересного.
   — Я сам, — в конце концов сказал он, — стараюсь никогда не видеть снов. А если, несмотря ни на что, вижу сон, я очень стараюсь его поскорее забыть.
   Я удивился, услышав такое от Блэра. Я всегда считал, что сны, даже самые запутанные, могут раскрыть очень глубокие загадки. Я так ему и сказал, но он покачал головой.
   — Наоборот, — сказал он. — Я уверен, что сны — всего лишь мусор интеллекта. Они всё путают и искажают. Ничего по-настоящему толкового из них не извлечешь.
 
   Сейчас мне думается, что эта твердолобость в некоторых вопросах коренится в его детстве — хотя я уверен, что он не согласился бы со мной. (Прямо слышу, как он говорит: «Избегайте упрощений. Вы способны на большее, Джеймс».)
   Так или иначе, детство у Блэра и впрямь было тяжелое. Он рассказывал, что во время Войны, когда ему было всего десять лет, в южном промышленном городе, где он жил, ночью началась бомбежка. Родители безопасности ради отвели мальчика и его младшую сестру в местное бомбоубежище. Но тут сестренка заплакала:
   Люси! Люси! Где Люси? — и они поняли, что забыли в доме Люси, свою кошку. Тогда родители велели Блэру присмотреть за сестрой и побежали обратно — искать Люси. Они только шагнули в дверь, как на дом упала бомба прямое попадание. Спасатели — после того как сирена оповестила о конце налета, — услышали мяуканье и нашли кошку под какими-то балками — единственное живое существо в дымящихся развалинах дома.