– Это Якобсен! Тот самый… Не обращай внимания на его манеры… Он всегда так! Что он тебе сказал?
   Переводить сказанное профессором Беркас, разумеется, не стал – главным образом потому, что абсолютно не представлял, как перевести на немецкий несколько ключевых русских слов, примененных экстравагантным литератором для усиления своих эмоций. Но на фамилию Якобсен среагировал тут же.
   – Мистер Якобсен? – Он ловко увернулся от очередной попытки профессора дотянуться до его лица. – Я искренне рад с вами познакомиться! Я в восторге от вашего романа! Это сильная литература…
   – Ну да, – перебил Якобсен, – только вы в Союзе Советских Социалистических Республик не хотите его издавать. Я даже знаю почему: вас смущает сцена изнасилования моей героини русским офицером. Так?… – Профессор вновь потянулся было к щеке Каленина, но передумал. – Вы и вправду будете слушать этого выскочку, Ламсдорфа? – неожиданно спросил он.
   Каленин растерялся и не нашелся что ответить. Он снова умоляюще взглянул на Ганса, но тот, естественно, никак не мог принять участие в разговоре, который шел на русском языке.
   – Тоже мне граф! Мать его за ступню! – Якобсен изобразил презрение, отчего верблюд в его исполнении сделался еще более надменным. – Эти немецкие графы все есть дети позора! Их предки воевали новые земли, а они их просрали! Давайте лучше сделаем по-вашему, по-русски: пойдем ко мне домой, выпьем водки и застанем мою жену… – Немец задумался. – …расплохом ее застанем. Так, кажется, по-русски?
   Каленин окончательно растерялся и перевел Гансу предложение профессора, упустив подробности про немецких дворян. Тот пожал плечами, давая понять: мол, делай как знаешь.
   Якобсен в свою очередь тоже обратился к Гансу, но уже по-немецки:
   – Машина у меня двухместная, но сзади, за сиденьями, боком можно поместиться. Нашего русского гостя я посажу вперед, а вы сзади. Пошли! – Он решительно повернулся и двинулся к дверям. Каленин с Беккером переглянулись и покорно побрели за профессором, еще не представляя, что ждет их в ближайшие пятнадцать минут…
   Каленин с восхищением взглядом опытного автомобилиста рассматривал внутренности спортивного «порше», в то время как Беккер, бурча что-то под нос, устраивался у него за спиной в маленьком пространстве между спинками сидений и крышкой багажника. Якобсен повернул ключ зажигания, и автомобиль, несколько раз рыкнув могучим нутром, сорвался с места.
   Если уважаемый читатель не бывал в Бонне, то специально для него замечу, что городок этот счастливо пережил войну и сохранился в целости, являя собой пример классической планировки старого немецкого города с его узкими улочками. И поскольку профессор проживал в пригороде, то следующие десять минут его спортивный автомобиль как обезумевший метался по этим узким улочкам, спеша вырваться на оперативный простор. Все это время за спиной у Каленина раздавались нечленораздельные крики Беккера. В этих воплях иногда можно было разобрать отдельные слова – главным образом хилые немецкие ругательства и настойчивые предложения немедленно остановиться, так как бешеные разгоны и резкие торможения швыряли несчастного Ганса из стороны в сторону, ударяя о различные части его неуютного убежища. Каленин же сидел вдавленным в кресло и накрепко зажмуривался всякий раз, когда казалось, что столкновение с углом дома или встречным автомобилем неизбежно. Но Якобсен вел машину на удивление точно и умело, а на крики несчастного Беккера реагировал так, что у Каленина от удивления глаза полезли из орбит.
   – Молчи, немецкая сволочь! – орал профессор по-русски. – Москву они захотели взять! Х… вам, а не Москва!!! Дали вам русские просраться!!! И правильно сделали! На х… вы туда полезли? А?
   – Что он говорит? – умоляюще спрашивал Беккер, каким-то образом догадываясь, что профессор говорит нечто адресованное именно ему.
   – Я плохо понимаю… – смутился Каленин, не зная, как реагировать на нервные выкрики странного профессора. – Кажется, он ругает Гитлера…
   – Нашел время! – взвыл Беккер, шлепаясь в очередной раз о стенку багажника. – Когда это кончится?!
   – Что, плохо тебе?! – уже по-немецки вмешался в их диалог профессор. – Вот посиди там и почувствуй то, что чувствовали мы, когда нас русские погнали на запад!..
   Машина уже покинула город, и на спидометре значилась скорость, заметно превышающая двести километров в час. Наконец автомобиль засвистел тормозами и уткнулся в ворота, которые автоматически разъехались. Двор перед внушительным двухэтажным особняком был ярко освещен. Профессор подрулил прямо к высокому мраморному пандусу, легко выпрыгнул из машины и помог выбраться Беккеру.
   – Беркас, он хотел меня убить, – заорал Беккер, не обращая внимания на помощь профессора. – Он абсолютный псих! – Беккер пытался высвободить руку, но вырваться из цепких объятий профессора было вовсе не легко.
   – Что здесь происходит? – раздался скрипучий женский голос, в котором явно прослушивались властные интонации. – Что еще натворил этот старый идиот? – На крыльце появилась инвалидная коляска, в которой гордо восседала хрупкая старушка. Она по-балетному прямо держала спину и тянула вверх и без того длинную шею. Волосы были тщательно уложены – волосок к волоску, словно дама только что покинула элитную парикмахерскую. На все происходящее женщина взирала холодно и презрительно. – Адольф! Немедленно отпусти молодого человека и вытри наконец слюни! Почти сорок лет живу с этим человеком и не могу приучить его следить за собой: у него вечно в уголках рта собирается пена. Я слышала, что это признак развивающегося слабоумия…
   Беккер внимательно взглянул на профессора и кивнул: слюни действительно были.
   – Магда, это господин Каленин из Москвы! – отозвался профессор. – Кстати, а как зовут этого господина? – Профессор, кажется, впервые внимательно, но сумрачно взглянул на Беккера, который к этому времени уже вырвался из его объятий и жался поближе к профессорше, рассчитывая в случае чего найти у нее защиту.
   – Это господин Беккер, – немного робея, ответил Каленин. – Он доктор политологии…
   – Доктор политологии? – возбужденно переспросил Якобсен. – Значит, правильно я ему врезал! Есть за что! Политологи – это недоучившиеся юристы. Как Ламсдорф! Есть среди них один серьезный человек! Майсснер! Да и того никто в глаза не видел! Магда! – обратился он к жене. – Сегодня мы будем вспоминать мой плен под Одессой и пить водку. Вы не сердитесь, мистер Беккер! – Якобсен примирительно обратился к Гансу, норовя ущипнуть его за щеку, чему тот всячески противился. – Не люблю немцев! Тем более политологов! Немцы – это нация завистливых и злобных ублюдков. Поэтому их ненавидит весь мир…
   – Прекрати, Адольф! – вмешалась старуха. – Ты же сам немец!
   – Вот именно! Где ты видела большего ублюдка, чем я?! – Профессор весело улыбнулся и широким жестом, направленным в сторону дома, пригласил: – Прошу! Водка у меня, правда, польская. Но это как раз единственное, что поляки делают хорошо.
   …Вечер в доме профессора произвел на Каленина неизгладимое впечатление. Столько мата в единицу времени он не слышал за всю свою жизнь. При этом ему приходилось то и дело переводить спичи профессора, когда тот переходил на русский, причем однажды фрау Якобсен даже упрекнула его в неточности – это когда Беркас односложно перевел длинную тираду профессора, посвященную старшине Лыкову.
   – Он очень пространно говорил об этом человеке, – удивилась она. – А вы уложили перевод в несколько слов.
   Каленин замялся, но профессор тут же пришел ему на помощь:
   – Магда! Это невозможно перевести иначе. Дословный перевод означал бы, что я имел с этим старшиной интимные отношения…
   – Какой ужас, Адольф! Я не знала, что во время войны с тобой приключались и такие несчастья.
   …Уже под занавес посиделок, когда раскрасневшаяся от водки хозяйка без стеснений поведала Каленину, что именно она послужила мужу прототипом героини его романа и пережила весь кошмар берлинской операции, Беркас случайно обронил, что совсем недавно ему о последних месяцах войны подробно рассказывала его хозяйка – фрау Шевалье. Это крайне редкая для Германии фамилия сразу вызвала у четы Якобсен ответную реакцию. Оба неожиданно замолчали, а профессор после неловкой паузы спросил:
   – Вы знаете историю ее мужа?
   – Без особых подробностей. Мне именно сегодня кое-что рассказал Ганс… – Каленин кивнул на Беккера. – Знаю, что с ним приключилась во время войны какая-то беда, а недавно он трагически умер.
   Якобсен в очередной раз подозрительно оглядел Беккера и решительно произнес:
   – Он был гений! Мы дружили, и последний раз виделись буквально за пару дней до его неожиданной кончины. Он был на удивление весел. Вы, вероятно, знаете, что он не разговаривал, то есть у него был паралич речи. Но в тот день я впервые за многие годы услышал, как он рассмеялся какой-то шутке. Он весь вечер улыбался, а потом через день вдруг узнаю – Герман умер!..Он покончил жизнь самоубийством. Повесился прямо в своей клинике…
   Якобсен неожиданно наклонился к Каленину и оскалился, выставив вперед зубы, которые выглядели абсолютно естественно.
   – Вот! – Профессор пощелкал крепкими челюстями. – Это его работа! И никакого фарфорового Голливуда! Все естественно. Он мне даже мой естественный дефект воспроизвел: «зуб Турнера»[9]. Вот здесь! – Профессор, ничуть не стесняясь, задрал пальцем губу и показал маленький острый треугольник – вроде как осколок здорового зуба. – Говорю же, гений!
   – Погодите! – заволновался Каленин. – Вы сказали, что он повесился в своей клинике. Но он же ее замуровал! Бог мой! Значит, он умер в моей квартире… Какой кошмар! То-то его жена предложила мне такие фантастические скидки за аренду жилья. Старая ведьма!
   – Да бросьте вы нервничать! Разве важно, где он это сделал? Важно – почему!
   – Не скажи, Адольф! – вмешалась жена профессора. – Покойник всегда оставляет следы после смерти. Так что будьте осторожны, молодой человек. – Она исподлобья взглянула на Каленина. – Может быть, по вашей спальне бродит дух старого Германа. Душа самоубийцы долго не успокаивается…
   – Магда! Не говори глупости. Просто для нас с Магдой смерть Германа стала тяжелым потрясением. В свое время… – Профессор взглянул на жену: – Могу я рассказать об этом?
   – Здесь нет тайны…
   – В свое время Герман буквально из ничего слепил лицо Магды после автокатастрофы. Лица у нее практически не было: кости раздроблены, кожа сгорела, нижнюю челюсть фактически оторвало. А сейчас взгляните на мою красавицу! – Якобсен указал на жену. Каленин машинально перевел взгляд на лицо пожилой женщины и еще раз утвердился в том, что выглядела она для своих лет очень даже неплохо: ухоженная кожа, минимум морщин, ясный взгляд и никаких следов перенесенных операций.
   – Жаль, что Герман не умел делать человеку новый позвоночник и ноги, – посетовала фрау профессор, указывая взглядом на инвалидную коляску.
   – А что, разве расследования причин смерти не было? – неожиданно вмешался в разговор молчавший весь вечер Беккер. Каленин отметил, что с момента, когда речь зашла о покойном стоматологе, тот заметно оживился и стал внимательно слушать чету Якобсен.
   – Вам тоже это интересно? – Профессор нервно забарабанил пальцами по столу, давая понять, что не приветствует участие Беккера в беседе. – Говорят, следствие не отметило ничего необычного. Записки не было. Официальная версия – самоубийство в состоянии депрессии. Хотя какая там депрессия? Говорю же, накануне он был необычайно жизнерадостен и весел. Ну, давайте – по-вашему, по-русски – выпьем за душу Германа. И пусть она успокоится на небесах!..
   …В свой полуподвал Каленин вернулся в скверном настроении. Вскоре оно стало просто отвратительным. И дело было не только в том, что история недавнего самоубийства доктора не добавляла уюта этому жилищу. По некоторым признакам Беркас сразу же установил, что за время его отсутствия кто-то побывал в квартире.
   Сначала он заметил, что на недавно купленном японском двухкассетнике была сбита настройка, установленная на радиоволну Москвы. Потом его взгляд упал на книгу Бориса Пастернака «Доктор Живаго», лежащую там же, где он ее оставил, в книжном шкафу, но раскрытую вовсе не на той странице, на которой остановился Беркас. Страницу эту он отлично запомнил…
   «Может быть, ветер? – подумал Беркас. И сам же себя осадил: – Какой ветер в полуподвале с закрытыми окнами, да еще внутри книжного шкафа! Ну, допустим, внеурочно пришла Putzfrau[10], хотя сегодня не ее день. Но затевать уборку на ночь глядя – чушь! Ага! Вот еще один след! Отлично помню, что куртку вешал в шкаф молнией к задней стенке. А сейчас она висит наоборот. Черт побери! Кто-то явно рылся в моих вещах! Кто-то шарил в ящиках! Но зачем?! Кому нужны мои книги, мои тряпки? Надо завтра же переговорить с хозяйкой! А может быть, и съехать из этого дома! Хозяйка! Фрау Шевалье! Может быть, это она роется в его вещах?»
   Каленин вспомнил недавний сон, и ему вновь стало не по себе. Он двинулся на кухню и включил чайник. Ему почему-то не хотелось оставаться в кабинете, и он решил почитать при ярком свете за маленьким кухонным столиком. Беркас вернулся, открыл книжный шкаф, потянулся за книгой и вдруг, потеряв равновесие, сильно оперся рукой на заднюю стенку, которая неожиданно отделилась от каркаса шкафа и отодвинулась вглубь сантиметров на десять. Откуда-то повеяло холодным воздухом. Каленин растерянно заглядывал внутрь, не понимая, как может задняя стенка шкафа продавить кирпичную кладку. Раздумывая над этим вопросом, он еще раз сильно надавил на фанеру двумя руками, и стена снова подалась дальше вглубь, открывая замаскированный вход в помещение, которое располагалось за стеной.
   Беркас застыл, чувствуя, как сердце болезненно бьется где-то в области горла. Дыхание сделалось частым и хриплым. Было ужасно страшно. Но любопытство перебороло страх, и он, быстро выложив на пол книги и аккуратно вынув книжные полки, решительно шагнул в шкаф, с облегчением ощущая, что в кулаке у него зажат коробок спичек, который он только что использовал для разжигания газовой плиты…
   Попытка найти выключатель ничем не увенчалась. Да к тому же Каленин вовремя подумал, что если он зажжет свет, то это сразу будет видно с улицы. С одной стороны, в этом не было ничего особенного. В конце концов, он обнаружил потайную дверь случайно и его ночное проникновение в пустующее помещение не сильно нарушало правила приличия. С другой, было во всем этом что-то тревожное, и ему не очень хотелось, чтобы в эту минуту его обнаружили и спросили, что он делает в комнатах, где еще недавно принимал пациентов покойный доктор.
   …Коробок спичек почти закончился, и с каждой гаснущей спичкой Беркас испытывал нарастающее чувство разочарования: он увидел почти пустое помещение, подготовленное к будущему ремонту. Мебель вся вынесена, кое-где по углам лежал аккуратно собранный в кучи мусор – обрывки бумаг, какие-то стеклянные банки, упаковки от лекарств. На стенах висели многочисленные обветшавшие плакаты, обещавшие пациентам быстрое избавление от кариеса и разъяснявшие, как пользоваться зубной пастой. Одним словом, ничего интересного.
   Главный вопрос, поддерживавший его любопытство и заставлявший продолжать осмотр, состоял в том, что покойный или кто-то другой – возможно, сама фрау Шевалье – для чего-то замаскировал потайную дверь в пустующее помещение. Какой смысл в том, чтобы закрывать дверь книжным шкафом да еще маскировать ее под стену? Ведь Беркас успел заметить, что со стороны его спальни дверь выглядела как часть стены и была аккуратно обклеена обоями. Зачем? Какая-то тайна за всем этим ощущалась, и Беркас хотел ее открыть. Но тайна не давалась. Все выглядело ровно так, как и должно было выглядеть: пахло нежилой сыростью, а каждый шаг отдавался гулкой пустотой.
   Каленин нащупал в коробке две последние спички и двинулся назад. Вот и дверь, за которой видна тонкая полоска тусклого света, пробивавшаяся из кабинета. Беркас чиркнул очередной спичкой и в ее пляшущих всполохах увидел то, чего не заметил, когда проникал в заброшенную клинику. Справа от двери, прямо на кофейного цвета обоях, углем был нарисован портрет женщины.
   Беркас без труда узнал свою хозяйку, фрау Шевалье, только на рисунке она выглядела лет на сорок моложе. Увидев ее впервые, Каленин сразу почувствовал, что в прошлом она, судя по всему, была чудо как хороша собой. Но рисунок привлекал внимание не только тем, что автору, безусловно, удалось передать броскую красоту изображенной женщины. Необычным было то, что она смотрела со стены как бы через обращенную к зрителю ладонь. Ладонь была выставлена вперед и, казалось, должна закрывать значительную часть лица, но художник изобразил ее прозрачной, поэтому прямо за ней ясно читались немного капризные пухлые губы, очаровательная ямочка на подбородке, тонкий изящный нос с небольшой горбинкой. Каленин успел разглядеть, что на ладони есть едва заметная паутинка линий – то есть рисунок, по которому принято предсказывать человеческую судьбу.
   Последняя спичка сломалась при попытке зажечь ее, и, оказавшись в кромешной тьме, Каленин сделал шаг к выходу, который обозначала скудная полоска света. В тот момент, когда низкая дверь, противно скрипнув, открылась, Беркас ясно почувствовал, что в его квартире кто-то есть. Кажется, он ощутил сладкий запах духов. Каленин с замиранием сердца шагнул с тыльной стороны в книжный шкаф и услышал густой низкий голос Констанции Шевалье:
   – Надеюсь, вам понравился мой портрет? Герман был не только гениальный врач, но еще и талантливый художник…

Москва, …мая 1986 года. Выстрел в живот

   …Лера Старосельская ненавидела мужчин – всех вместе и каждого в отдельности. Она делала исключение только для Гавриила Дьякова, в которого влюбилась еще молоденькой аспиранткой. Любовь эта была безответной, так как Дьяков Лериных чувств принципиально не замечал. После своего юношеского неудачного брака Гавриил Христофорович к особам женского пола относился крайне настороженно.
   Гавриил был тихим отличником, очень стеснявшимся и своих студенческих успехов, и ранней полноты, которая делала его похожим на розовощекого первоклассника и начисто, как ему казалось, исключала возможность нравиться однокурсницам. Поэтому, заметив однажды, что ему выказывает знаки внимания первая красавица курса Алиса Руссова, Гавриил Дьяков испугался этого настолько сильно, что попал с нервным расстройством в больницу, где вскоре подхватил еще и свинку…
   Только через месяц он смог снова приступить к учебе и появился на лекции бледный и похудевший килограммов на пять, причем болезнь отнюдь не добавила ему внешней привлекательности, так как привела к отвисанию пухлых щек и сделала его похожим на грустного и немного обтрепанного английского бульдога. В этот же день Алиса демонстративно села на лекции рядом с ним и предложила подать заявление в ЗАГС.
   Алиса не скрывала, что выбрала Дьякова в мужья из холодного расчета.
   Во-первых, москвич, проживающий вдвоем с мамой в двухкомнатной квартире в доме послевоенной сталинской постройки, – это уже хорошая пара.
   Во-вторых, отличник, которому светит аспирантура и быстрая карьера вузовского преподавателя, – к тридцати годам получит доцента, к сорока станет профессором, а может быть, и заведующим кафедрой. А это уже рублей пятьсот пятьдесят в месяц новыми плюс всякие там статьи, платные лекции по линии общества «Знание», почасовые за участие в работе экзаменационных комиссий в других вузах, аспиранты и прочие докторанты – на круг получится уже рублей семьсот. Огромные деньги! На такие деньжищи можно было очень даже неплохо устроить жизнь в Москве – купить, к примеру, «Победу», а может быть, даже красавицу «Волгу» с оленем на капоте.
   Алиса жмурилась от сладостных мечтаний и настойчиво учила «своего Гаврюшу» жизненным премудростям: к примеру, указывала на необходимость заниматься общественной работой, втолковывая ему – человеку, погруженному в исследования экономики стран Ближнего и Среднего Востока, – что без общественной работы его карьера будет не такой успешной, как того хотелось бы.
   На почве приобщения Гавриила Христофоровича к общественной работе и произошел конфуз, изменивший всю его жизнь. А случилось вот что: Гавриилу Христофоровичу, который по протекции активной супруги стал на пятом курсе членом студенческого профкома МГУ, было поручено организовать прием молодежной студенческой делегации из Египта. С Египтом в то время была большая дружба. Дружили главным образом на почве строительства Асуанской плотины, совместной борьбы с израильскими агрессорами и противостояния проискам американского империализма.
   Выбор Гавриила Христофоровича на роль главного распорядителя приема высокопоставленной молодежной делегации из братского Египта был отнюдь не случаен. Он в научном плане занимался именно этим регионом и даже немного знал арабский язык. Но мало кто догадывался о том, что этот выбор – вольно или невольно – затронул, так сказать, деликатную сторону личной жизни Гавриила Христофоровича. Дело в том, что его отца звали Хамид Эркан и был он этническим турком. Мама, Раиса Адамовна Дьякова, была Дьяковой по фамилии первого мужа, а в девичестве имела фамилию Гейфман.
   Отца своего Гавриил не помнил: он куда-то сгинул, когда мальчику было года три, – поэтому отчество Гавриилу определили не Хамидович, а Христофорович, фамилию записали по матери, и все это не имело бы в жизни Гавриила Христофоровича ровно никакого значения и никто никогда этой страницей его биографии не заинтересовался бы, пока не случилась в Москве эта дурацкая египетская делегация.
   Гавриил, вникая во все тонкости визита, обратил внимание на то, что на обед, организованный в студенческой столовой, египетским гостям должны были подать котлеты. Дьяков не поленился поинтересоваться, из какого мяса будут котлеты, а когда его вместе с его вопросом послали куда подальше, то рискнул письменно проинформировать о своих сомнениях университетский партком. Там тоже его сомнениям значения не придали, а тревожную записку выбросили в мусорную корзину.
   Через пару дней разгорелся грандиозный скандал, докатившийся глухим эхом до международного отдела ЦК партии. Египтяне наотрез отказались есть мясо сомнительного происхождения, не без оснований заподозрив наличие в нем свинины. Обед был сорван. Египтяне обиделись. А Дьякова вызвали в партком для объяснений. Когда же он в недоумении напомнил старшим товарищам о том, что он их о возможных последствиях котлетного скандала предупреждал, то те в ответ, защищая собственную задницу, обвинили во всех грехах самого Дьякова. Мол, это он сам «стукнул» египтянам про свинину. А иначе как бы, мол, они, египтяне, самостоятельно, без наводки, могли отличить свинину от несвинины.
   Тут же какие-то доброхоты сообщили, что Дьяков вовсе и не Дьяков, а Эркан, а может быть, даже Гейфман. Ах, Гейфман, обрадовались в парткоме! Тогда понятно, почему он затеял разрушение советско-египетской дружбы! Ах, Эркан, возликовали там же! Значит, проявляя мусульманскую солидарность, Дьяков сознательно уберег египтян от употребления свиного мяса. Короче, за такие грехи в то время уже не сажали, а вот из комсомола и, разумеется, из студенческого профкома Дьякова поперли с формулировкой «за проявленную политическую близорукость».
   С этого момента в его жизни наступила бесконечная черная полоса. Дьякова, несмотря на красный диплом, не взяли в аспирантуру. Оказалась закрытой дорога и для вступления в партию, без чего даже мечтать об удачной карьере ученого-гуманитария было невозможно. Одним словом, жизнь не заладилась, хотя молодой ученый буквально грыз свою скучную науку, дабы занять хоть какое-то мало-мальски пристойное место под солнцем.
   Алиса сбежала от Гавриила через год совместной жизни, посчитав, что своими женскими прелестями она может распорядиться с гораздо большим толком. А Гавриил тем временем начал свою трудную жизнь в вузе, карабкаясь вверх намного медленнее и прилагая к этому гораздо больше усилий, чем его более удачливые сверстники, не имевшие и десятой доли его талантов.
   Но как бы то ни было, к сорока годам Гавриил Христофорович все положенные ступеньки прошел и занял должность заведующего кафедрой экономической истории, что уже было почти подвигом, учитывая его беспартийность и тянувшийся шлейф политической неблагонадежности. К этому времени физический вес Гавриила Христофоровича равнялся ста двадцати килограммам, он страдал ишемической болезнью сердца и гипертонией, был малозаметен в общественной жизни вуза, хотя много печатался и выпустил несколько монографий, вызвавших интерес в ученых кругах.
   Вот в такого Гавриила Харитоновича Дьякова и влюбилась Лера Старосельская, которая считала его человеком трудной судьбы, пострадавшим за свои политические убеждения. Свои чувства Лера, разумеется, скрывала как могла. Она даже в мыслях не допускала возможности признания Дьякову в любви, тем более что всех остальных мужчин Лера рисовала одной черной краской и серьезно подозревала в плохо скрываемых намерениях при случае покуситься на ее, Лерину, непорочную девичью честь.