Я не могла не поддразнить Матвея:
   - Но как же это произошло с тобой? Со мной - все ясно. Мне так положено, чтоб виделись привидения. А ты-то! Как ты в диссертацию засунешь этот "Летучий голландец"?
   Матвей засмеялся. Но и в смехе и в его голосе я почувствовала неуверенность.
   - Наверно, от тебя заразился. Романтизм ведь жутко заразная болезнь, хуже скарлатины. Ты-то еще ребенок. Тебе положено болеть детскими болезнями. А в моем возрасте это смертельно опасно.
   Назавтра, конечно, все выяснилось. Мы узнали, что это метеорологи поставили на самой верхушке горы какие-то свои приборы. И действительно там горели лампы. И не нам одним это сооружение казалось кораблем.
   Но эти объяснения ничего не изменили. Вся эта ночь на перевале гудящий ветер, и скачущие в темноте по скалам кусты перекати-поля, и вынырнувший вдруг из туч корабль, несущийся на нас прямо по небу, - все это осталось в нашей жизни. И никуда не денется.
   Мы ждали автобус около часа на жутком ветру. Наши куртки ничуть нас не спасали.
   Но вот наконец мы едем в автобусе. Наверно, из-за сильнейшего ветра водитель едет еле-еле. Почему-то он не зажигает в автобусе свет. Но нам так уютно. Мы с Матвеем сидим прижавшись друг к другу, и мне хочется, чтоб автобус ехал вечно. Мы виляем по горным дорогам в полной темноте. Звезды и луна появляются лишь на секунду в просвете бегущих облаков, горные дубки вдоль шоссе гнутся на ветру, будто встречают и провожают нас земными поклонами. Водитель знает эту дорогу, как свою малометражную квартиру, лишь на крутых поворотах он включает фары, и тогда освещаются светлые, почти белые откосы гор, а на них черные шевелящиеся пятна сосен, вонзивших свои корни прямо в камень. Дороги не видно. С другой стороны глубоко под нами простирается долина. Она постепенно сливается с морем, а море сливается с небом, и небо возвращается к нам.
   И мы плывем в этом космическом круговороте, как тот волшебный корабль, который мы видели сегодня в небе.
   Летит наш автобус, как гигантский жук. На одном из поворотов водитель останавливается, открывает переднюю дверь и зажигает фары. С переднего сиденья сползает малюсенькая девчушка с футляром для скрипки в руках да еще с ранцем за спиной. Больше здесь не сходит ни один человек. Девчушка ныряет в темноту и пропадает. Автобус наш постоял несколько минут. Нам понятно, водитель не уезжает, чтоб девочке не страшно было идти. Чтобы свет фар хоть немного осветил ей дорогу. Этот случай вызвал в автобусе шумные дебаты. Горячо, с выражением, кляли ее родителей. И тут вдруг, совершенно неожиданно в микрофон прозвучал глухой хриплый голос водителя. Он призвал всех к спокойствию и сказал, что может дать разъяснение по интересующему народ вопросу. Эта малявка вот уже второй год ездит одна в поселок, у нее, видишь ли, нашли какой-то особый слух, и она учится на скрипке и возвращается каждый день семичасовым, а сегодня вот девятичасовым, и пойдет одна в горы, она живет на ферме. И так вот круглый год, и в шторм, и в дождь, и в любую слякоть. Охота пуще неволи.
   Это разъяснение водителя не успокоило страсти в автобусе. Особо рьяные защитники детского вопроса предлагали остановить автобус и пойти поговорить с ее родителями. Не поговорить, а на лавке разложить да всыпать горячих.
   Я положила голову на острое плечо Матвея, и хоть на поворотах, подскакивая, я каждый раз больно ударялась о него, все равно мне было так хорошо, как никогда в жизни. Я плыла по небу, ныряя в тучи, то придерживала их рукой, чтобы они не загораживали луну и чтоб девочке было светлей идти, то пускалась вдогонку за Матвеем, который мелькал уже где-то у горизонта. Вдруг нас обогнал летящий и весь сверкающий огнями корабль. Потом я вырвалась вперед и оставила позади и корабль и Матвея. Как вдруг из-за туч громовой голос Матвея прогрохотал: "Приехали!"
   * * *
   Сегодня Новый год. Первый раз к нам придет Матвей.
   С раннего утра я все чистила, мыла и скребла и наводила уют, а мама надо мной посмеивалась:
   - Что это ты стала такой чистоплотной? Наверно, Матвей не очень-то любит нерях.
   - Да, мама, как он все замечает, ты себе представить не можешь! Ты знаешь, у него чувство красоты развито до невозможной степени. И все неэстетичное его раздражает.
   Мама засмеялась. Я с недоумением подняла голову от пола:
   - Ты чего?
   - Ну, тогда он должен быть очень раздражительным, ведь в жизни очень много неэстетичного.
   - Ничуточки не раздражительный, как раз наоборот. Вот ты его узнаешь, тогда поймешь. Он настоящий философ. Он может себя настроить так, чтобы не замечать обыденности.
   Мама опять засмеялась.
   - Смотри, Татка, и ты скоро станешь философом, как заговорила! - И, хитро на меня посмотрев, спросила: - Ты все-таки побаиваешься, что он заметит нашу пыльную обыденность? Ну, давай лучше решим, чем мы будем его угощать. Может быть, пельмени с тобой слепим? В нашем городе их не очень-то делают.
   - Не-е, мамочка. Это что-то уж очень сытное, грубое. Знаешь, надо, чтобы на столе было все очень красиво разложено по цвету, чтоб стояли цветы и обязательно включить проигрыватель... Моцарта.
   - Ты что же, думаешь, что мужчины-философы питаются только цветами и Моцартом? Вот выйдешь замуж... - Мама осеклась. Я поняла, что она опять подумала о том, что Матвей женат.
   - Мама, ну мама, ну перестань, пожалуйста!
   - Что перестань?
   - Перестань об этом думать. Я же тебе все говорила. Он женат только формально. Просто ему сейчас по каким-то причинам неудобно жене говорить о разводе. И потом, я же не собираюсь замуж. Ну, мамочка, ты же никогда не была у меня как все взрослые. Ты же современная. Ну неужели человек должен подавлять свои чувства из-за какой-то случайной бумажки? Сначала разведись, а потом влюбляйся.
   Я посмотрела на маму. Она стала вдруг грустная-грустная и задумчивая. Может быть, она подумала о себе и об отце.
   - Ну, мама, мы же хотели с тобой быть сегодня веселыми.
   - Быть веселыми... Женат только формально...
   Мама повторяла мои слова, но я видела, что она что-то очень хочет мне сказать, но не решается, может быть, стесняется, думает, что я еще маленькая.
   - Таточка, а тебе не приходило в голову, что жена, может быть, не считает, что это только формально. Тата... Я не хочу тебя обижать, но надо подумать об этом... Может быть, ты крадешь чужое счастье...
   Нет, я не думала об этом. Никогда мне это в голову не приходило. Когда Матвей мне говорил, я почему-то думала, что и жена его считает свой брак с Матвеем формальным. Но действительно, это может быть и не так. Мой папа тоже, наверное, сказал той женщине, что у него брак чисто формальный, а вот мама до сих пор его любит.
   Да, я об этом не думала. А если бы и думала, изменилось бы что-нибудь? Могла бы я не полюбить Матвея, не знаю...
   Наконец это долгое утро кончилось. Наступил день. С минуты на минуту должен прийти Матвей. И только теперь, когда в комнате все было убрано и стол красиво накрыт (мама все-таки настояла на своем, и мы сделали пельмени), когда остались считанные минуты до его прихода, меня стал мучить страх, и я даже пожалела, что пригласила Матвея к нам домой. Это из-за мамы. Он ведь не знал, что мама передвигается только в кресле на больших колесах, а сама ходить не может. Матвей знал только, что у нее что-то с ногами, поэтому она ушла с работы. А вдруг он что-нибудь скажет? Нет, он ничего не скажет. Но, может быть, как-нибудь посмотрит. Если только он посмеет посмотреть на маму с жалостью, я его возненавижу. Лучше бы я его не звала...
   В дверь постучали, и вошел Матвей, такой нарядный, в костюме и в белой рубашке. В руках у него были две белые розы и коробка конфет. Я потянулась схватить розы, но Матвей отвел мои руки слегка, посмотрел на меня как-то даже насмешливо, подошел к маме и подарил ей розы, и поздравил с Новым годом. А конфеты положил на край стола. Он заговорил с мамой так, как будто знал ее тысячу лет и сто лет не видал и как будто меня даже и нет в комнате. Я стояла растерянно, не зная, что делать. Матвей даже не смотрел на меня. Спасла меня мама. Она перебила Матвея, слегка дотронувшись рукой до его руки, и сказала:
   - Тата, кончай хозяйственные дела и давай к столу! Фартук не забудь снять.
   Я бросилась на кухню и стащила с себя фартук, взяла хлебницу с тонко нарезанным хлебом и подошла к столу. Все было очень красиво: соленые помидоры, красные и желтые; в миске пельмени, густо посыпанные перцем, от миски поднимается душистый пар; на блюде совсем крошечные маринованные корнишоны и еще фаршированные баклажаны.
   Я увидела, что Матвей смотрит на меня, и мне стало стыдно, что я так хвастливо рассматривала стол; я, кажется, покраснела, но Матвей улыбался сейчас совсем по-другому, чем тогда у двери. Улыбка у него была ободряющей. Он тоже только на секундочку посмотрел на стол и так же на секундочку прикрыл глаза, как будто бы кивнул мне. Он совсем сейчас не смеялся надо мной, а как будто благодарил, как будто понял, что это я для него...
   Я была рада, что он не стал подкатывать к столу мамино кресло, как это почти всегда делали другие. Мама и сама прекрасно управлялась со своим креслом. Матвей не был чересчур приторно-вежливым, чего я тоже боялась.
   И вообще все было чудесно. Мы говорили о музыке, и оказалось, что Матвей, так же как и мы с мамой, тоже очень любит Баха. К тому же он прекрасно разбирается в проигрывателях и в стереозвучании и посоветовал нам с мамой купить "Эстонию", которая звучит не хуже импортного стерео и прекрасно выявляет верхние ноты, так что даже скрипка звучит почти как в натуре.
   Потом разговор коснулся Шостаковича, и я спросила, слышал ли он Четырнадцатую симфонию, и оказалось, что нет.
   Он сказал:
   - Давайте послушаем, если вы не возражаете.
   Мама посмотрела на меня и спросила:
   - А как же Моцарт?
   Но я махнула рукой и побежала к шкафу доставать пластинку. Мы слушали Четырнадцатую. Это такая музыка, которая сразу отрезает тебя от всего, что ты чувствовал, думал. Как будто кто-то берет тебя, как щенка, за загривок и бросает с знакомой земли в черноту неба. Я не могу сказать, что мне все понятно в этой симфонии. Но чувство, что я оторвана от земли и меня носит где-то там в черноте, я испытывала каждый раз, когда слушала Четырнадцатую. И это было жутковато.
   - Это великая музыка, - сказал Матвей, когда я сняла пластинку. - Да, это великая музыка. Шостакович сдвинул пределы жизни и смерти. Он услышал жизнь в смерти. Я чувствую, что меня уже нет, я превращаюсь в холодного болванчика, меня едят черви, но и они умирают, и через мои кости прорастают корни деревьев. Но и их срок кончится, и они засохнут. Мои останки вместе с останками корней размоют дожди, разнесет ветер, и от меня останутся лишь пылинки. Но пылинки эти не погибают, они носятся в космосе, они стремительно бегут в общем движении, и, может быть, одна пылинка, оставшаяся от меня, станет началом новой планеты...
   Мама задумчиво посмотрела на Матвея.
   - У вас свое понимание этой вещи. Вашему оптимизму можно позавидовать. Я в этой вещи чувствую прежде всего трагизм смерти. Она приходит по-разному. Иногда человек готовится к ней загодя и встречает ее окруженный толпой близких и провожаемый напутствием священника, как будто отплывает в дальний путь, а иногда она глупа и внезапна: шел по улице, и на тебя упал балкон. Иногда это избавление от мук, и она желанна, а иногда ужас невыносимого страха охватывает человека. И все же смерть всегда одинакова. Как ни крути, а это самая большая и самая трагическая тайна. И мы ничего не знаем о ней. Ровно столько же, сколько знали, когда грелись у костров и жили в пещерах.
   - Дарья Георгиевна, а тайна рождения? Разве это не сильнее и не величественнее?
   - Нет, конечно, нет! О рождении мы знаем куда больше, и не только знаем, скоро будем управлять рождением. Белок - в сущности, основа жизни уже создается искусственно. Да мы не успеем оглянуться, как настанет время, и мы будем выращивать младенцев в пробирке, а бифштексы синтезировать из дыма. А вот тайна смерти... я не уверена, что человечеству вообще удастся открыть эту тайну. Развитие медицины, более обеспеченная жизнь - все это только оттяжка, жалкая оттяжка, и все равно жизнь человека будет проходить в вечном ужасе перед пропастью смерти.
   - Я не ожидал встретить в вас такой пессимизм, Дарья Георгиевна...
   - А я и не называю это пессимизмом. Вот животные вовсе не знают, что такое пессимизм, а страх смерти им знаком, это у них в крови, они с этим рождаются, они получают его по наследству от предков. То же и у человека. Конечно, у человека это несколько заглушается разумом, но только отчасти. А вообще я считаю, что страх смерти, увы, - это неизбежный компонент естественного гармоничного человека. Пожалуй, даже именно это - конечная неизбежность для всех и создала у человечества какие-то самые общие нравственные нормы, в частности - уважение к могилам предков. Помните у Пушкина:
   Два чувства дивно близки нам
   В них обретает сердце пищу
   Любовь к родному пепелищу,
   Любовь к отеческим гробам.
   На них основано от века,
   По воле бога самого,
   Самостоянье человека,
   Залог величия его...
   Я сидела, слушала маму и Матвея и думала вот о чем.
   Я знаю, почему мама так говорит. Знаю. Потому что она прожила целую зиму в подвале, где через стенку, в соседнем подвале, лежали трупы сотрудников и друзей. Она знала этих людей, привыкла уважать их, восхищаться их знаниями. И вот день за днем - видеть это было невыносимо люди худели и желтели, становились вялыми и безразличными. Однажды они не вставали со своих раскладушек или падали прямо среди дня за работой, и их невесомые трупы переносили в соседний подвал.
   Я знаю, это засело в ней навсегда. В каждую клеточку мозга, в каждую капельку крови.
   А Матвей этого не пережил. Он очень умный. Очень. Очень. Но он не пережил этого.
   Я очень боялась за маму, когда видела по ее лицу, что к ней возвращается та, ленинградская зима.
   Мы с мамой всегда все понимали друг про друга. Но вот это я понять не могла. Ну, то есть смерть.
   Матвей собрался уходить. Мне ужасно хотелось побыть с ним наедине. Просто необходимо было кое-что ему показать. Мама как будто прочитала мои мысли и сказала мне:
   - Тата, проводи, пожалуйста, гостя! Матвей, я давно хотела познакомиться с вами.
   Мы пошли с Матвеем, и я ему сказала:
   - Сейчас ты получишь новогодний подарок.
   Матвей уже открыл рот, наверно хотел отказываться от подарка. Но я не дала ему слова сказать:
   - Молчи, молчи, ты глупый, ты совсем глупый. Вижу, ты вообразил, что в универмаге в отделе сувениров я купила тебе деревянного орла или там выжженное на доске Ласточкино Гнездо, а ты, бедненький, потом не будешь знать, куда это выбросить или кому передарить. Нет, мой подарок не захламит твоей квартиры, это...
   - О, я ни минуты не думал об универмаге. Твои подарки не могут быть родом из отдела сувениров. Это или вышитый бисером кисет или...
   - Это - тайна!
   Матвей застонал и схватился за голову.
   - О боже, как я не догадался, конечно, тайна!
   Я не обиделась, я привыкла к его иронии, мне нравилось, мне хотелось ее побеждать.
   Я взяла его за руку, и мы побежали по нашей горбатой улочке вниз, к морю, к моей самой тайной тайне.
   Мы спустились к морю. Хоть уже и вечерело, но солнце светило вовсю. Валуны у моря были покрыты льдистой коркой, и они как сумасшедшие сверкали на солнце. Как будто это чудовищно огромные алмазы. А на линии прибоя, на желтом песке, лежала кружевная полоска снега.
   Мы оба замерли. Такое чудо не часто увидишь в наших теплых местах.
   Я даже думала, что моя тайна померкнет перед этим чудом. Мы прошли по берегу, миновали лодочные гаражи, свернули за ресторан... И вот он, мой Замок, моя тайна. Перед нами высоченная трехметровая дверь, обитая длинными медными скобами. Мы входим в торжественный полумрак высокого пустого зала. Я не отрываясь смотрю в лицо Матвея. От его иронии ничего не осталось. Мощный закатный свет, прорвавшись сквозь щели в крыше, пронзил пыльный воздух, образовав светящиеся колонны.
   Над нами на десятиметровой высоте виднелись стропила из благородного темного дерева. Таких мощных стволов не встретишь и в английском замке. А у самого потолка через узкие, как бойницы, оконца видно было высокое небо. Курлыкали голуби. Чуть приглушенно доносился грохот моря.
   Я-то уж сто раз бывала в своем Замке, но и то у меня аж сердце захолонуло. День сегодня особенный - и то, что новогодний, и то, что пришел Матвей, и то, что свет такой пронзительный. И внутри у меня зазвучал орган, и все громче, громче и настолько явственно, что я узнаю эту музыку - Бах...
   А я стою в своем прекрасном Замке рядом с любимым... Вот я себя и поймала! С любимым... Да, это так. Так, так!
   И в этот самый миг Матвей осторожно берет мою руку и кладет к себе на сердце. Оно бьется, как птица в клетке.
   - Ты слышишь, Татка, мое сердце? Там звучит Бах. Твой подарок прекрасен. Я благодарю тебя.
   Во мне все разрывалось. От счастья, от бурной радости, от желания кричать на весь мир о моем счастье, от желания кружиться в бесконечном вальсе и закружить Матвея.
   Мы вышли из Замка и тихо пошли к остановке.
   * * *
   Мама, мамочка! Я хочу тебе рассказать, что сегодня случилось. Ты ведь знаешь, что Матвей болеет, у него грипп. Сегодня нам выдавали зарплату. И вот я стою в очереди за зарплатой, передо мной еще стоит тетя Маша, и вдруг подходит ко мне какая-то девочка (знаешь, она показалась мне совсем, совсем девочкой) и спрашивает:
   - Простите, пожалуйста, вы не знаете, можно ли мне получить зарплату за мужа? Он заболел, а нам нужны деньги, - и она показывает бюллетень, а сама вся покраснела.
   - Конечно, вот в это окошечко. Пройдите без очереди.
   - Да нет, нет, что вы, я обожду, - а сама покраснела еще больше.
   Знаешь, мама, какая она... Вот если бы Рафаэль еще не выбрал лица для своей мадонны, он бы выбрал ее лицо.
   Я не могу, мне стыдно говорить и думать о ней...
   Мама! Ведь она ждет ребенка. Не помню, как уж я расписалась в ведомости и постыдно бежала от кассы. Не помню сама, как я очутилась в той комнате, ну, знаешь, я тебе говорила, где выставили на поставце наших Умника, Головастика и Радиста. Я подошла и стою, а сердце знаешь как билось! Мама, я даже никогда не представляла, что такое можно испытывать. Я даже не думала, что от стыда может быть так больно. Вдруг я слышу за собой тихие, тяжелые шаги и сразу понимаю, что это она. Куда мне деться? Хоть бы пол провалился, хоть бы гром меня убил на месте! А она тихо так подходит и встала с другой стороны поставца. Я вся сжалась; не знаю бежать мне, что ли, а она вдруг говорит:
   - Знаете, я ведь в школе работаю, преподаю историю в восьмом классе, и я ребятам часто рассказываю про эти фигурки. Откуда они? Правда, ужасно интересно? - Она говорит, а сама опять покраснела, и тонкие брови встали смешно так, углом. И говорит снова: - Я часто думаю о них. Может быть, это какая-то совершенно неизвестная нам цивилизация, правда? Ведь нашли же археологи каменных атлантов толтеков, а раньше ничего не знали об этом, правда?
   А я стою как аршин проглотила, ничего не могу сказать, а она еще вздохнула и добавила:
   - Какая вы счастливая, что здесь работаете! Я вот мужу своему тоже завидую, у вас так тут интересно!
   Господи, как только я могла остаться живой. Господи, как у меня сердце не разорвалось, оно ведь так стучало - на всю комнату, на весь музей, нет, на весь свет. Я убежала с работы, хорошо, был уже конец дня, да и к тому же день зарплаты.
   Но разве я могу пойти домой! Мама, хоть она и самая родная и самая близкая, она мне не поможет. Да не могу, не могу я, не хочу ни с кем сейчас быть, не могу никому на глаза показываться. Куда деться, куда бежать, куда спрятаться!
   Хочется уплыть в море на край света или убежать, куда - не знаю, просто бежать, бежать, бежать... Но я никуда не бежала, а сама не заметила, как оказалась совсем рядом с домом. Но только идти домой я не могла. И я, почти что не соображая, что делаю, пошла в свой Замок.
   Дверь была приоткрыта, и я тихо скользнула внутрь. Зачем я сюда пришла? Сама не знаю. Еще так недавно я пережила здесь такое счастье. Сейчас все не так, как тогда.
   Небо мрачное, тяжелое, черное. Зловещее солнце садится в свинцовые, багровые тучи. Завтра опять будет волноваться море. Сегодня и внутри моего Замка совсем не то. Нет светящихся стройных колонн. В узкие оконца наверху попадает свет от заходящего солнца, освещая страшным кровавым светом старые черные стропила, высокую деревянную крышу. Сейчас это не волшебный Замок и не собор, в котором звучал Бах, сейчас это никому не нужный ветхий сарай, который неизвестно почему до сих пор стоит, и неизвестно, зачем я сюда пришла.
   И тут вдруг я услышала какие-то странные звуки - то ли хрюканье, то ли всхлипывания и в испуге выскочила вон отсюда. Почти тут же вслед за мной на свет вышло то, что издавало эти пугающие звуки. И что же? Это оказалась Людка Кабанова из нашего класса, да и к тому же из секции плавания, мы вместе с ней занимались плаванием. Полгода мы с ней не виделись, хоть и живем совсем рядом. В секцию я ходить перестала, как начала работать. Ужасно я удивилась, увидев здесь Людку, меньше всего на свете я бы ожидала увидеть здесь именно ее. А она удивилась еще того больше.
   - Ты что это тут? - воскликнули мы с ней одновременно.
   - А ты плакала, - сказала я.
   - И ты тоже, - сказала Люда Кабанова. - Пойдем, что ли, по-над морем покейфуем. Только давай разворот сделаем, а то вон те ребята сейчас прицепятся.
   Людка Кабанова всегда у нас была самая модная из девчонок. Она сама об этом говорит, а говорит она - умереть можно, без переводчика не поймешь, про себя Людка так говорит: "Все есть, и джинса и шиза, и дома полный кастор, и родители уж такие достоевские, любую фирму нарисуют на высоком научном уровне".
   И вот эта самая "клевая чувиха" Людка Кабанова вконец меня ошарашила:
   - Знаешь, Татка, решила сдрыснуть от своих предков.
   - Ты что это, Людка, с ума сошла!
   - Сойдешь с ума, это факт. Во они у меня где! Одним словом, полная конфрантация.
   - Ну а что такое, толком расскажи!
   - Да какой там толк, просто эта житуха не по мне. Ты думаешь, мне нарисуют фоно, да чепчик, и все дела, ну их, осточертела мне эта житуха, осточертела. Ты у нас просто чиста, как молочный сосунок. Твои предки, что ли, не помешались на отдыхающих?
   - Каких еще отдыхающих?
   - Ну, Татка, ты даешь! Каких отдыхающих! Да вся их житуха только на том и стоит. Сезон ведь подходит. Клиенты скоро повалят, ну, то есть по-ихнему отдыхающие. Вот и давай: хату бели, матрацы выбивай, белье стирай - сто простыней, ты соображаешь, сто простыней! Зачем мне такая житуха! А они говорят: неблагодарная, все, мол, для тебя. Да если хочешь знать, плевать мне и на фирму, и на весь этот кастор. Не хочу, не хочу так жить. Хочу в секцию ходить. Хочу плавать. Вон Виталь Иваныч хочет меня на всесоюзные готовить... - И Люда заплакала так горько, так отчаянно. Она молодец, Люда Кабанова, она знает, чего хочет больше всего в жизни. Она хочет плавать, и все тут. И можете не сомневаться, она будет чемпионкой.
   - Люда, хочешь, пойдем к нам жить? У нас ведь две комнаты. Будешь со мной, пойдем, Люда.
   - Спасибо тебе, Татка, ты молоток, без всяких там, на высоком научном уровне. Может, и приду, но не сейчас. Одно дело надо еще провернуть с предками.
   Мы разошлись с Людой в разные стороны. Мне вроде бы полегчало. По крайней мере, могу домой идти. Могу маме показаться на глаза.
   И знаешь, мама, я решила, что Матвею я ничего говорить не буду, не смогу, и потом... потом, знаешь, я еще не могу думать даже об этом, ну, о нем, как это он мог... Просто я приду завтра на работу как ни в чем не бывало, и все, а Матвея... все, уже нет, понимаешь, как будто нет. Но как это сделать? Как мне прийти завтра на работу? Мама!
   Я все это не сказала маме, я только про себя все это говорила. Я целую ночь собиралась встать, подойти к маме, разбудить ее и рассказать все это. Но не смогла.
   Только утром, когда она увидела, на что я похожа, она крикнула:
   - Что с тобой, Татка? Ты заболела?
   - Нет, мама. Ничуточки. Здорова, к сожалению, как бык. А хорошо бы сейчас было бы взять бюллетенчик... Знаешь, мама, с Матвеем у нас все кончено. Не говори мне ничего о нем, ладно?
   На следующее утро я сбежала в горы. Слава богу, вторник в музее выходной день. Мама еще спала. Я не завтракала, только выпила чашку молока с куском сахара и черным хлебом, я с детства это обожала.
   Я сказала, что сбежала в горы. Именно так и есть, сбежала из дома. Хоть зарежь, не могла увидеть маминых сочувственных глаз.
   Ехала в автобусе, ничего не видя и не слыша. Но вот я наконец поднимаюсь в горы.
   Вместе со мной тронулись в путь темным строем коровы, чуть позвякивая боталами.
   Еще даже не совсем рассвело. Небо было серо, покрыто рваными облаками.
   Я свернула с дороги в колючий низкорослый лес. Одна из коров проводила меня долгим взглядом. Она, наверное, подумала, что я отбилась от стада. Это так и есть. Еще вчера утром я шла в музей с бьющимся сердцем. Каждое утро, когда я шла на работу, я думала: наверно, нет ни одного человека на свете, который бы любил свою работу, как я. И не только из-за того, что там Матвей. Только увижу наш красивый дом, только возьмусь за большую медную ручку, сердце прыгает, прямо разрывается от радости. А теперь вот даже и не знаю, как туда приду. Как? Думать об этом даже не могу. Хуже, чем на казнь.
   Тут я даже застонала от этих мыслей, очнулась от собственного стона и увидела, что я почти что на вершине. Даже и не заметила, как отмахала весь подъем.
   Вдруг я услышала душераздирающий писк котенка. Ну это у меня слуховая галлюцинация на почве психоза. В наших горах и зайцы и лисы встречаются, а вот диких котов никто еще пока не видел. Тут из-за камня выбежал совсем-совсем маленький полосатый котенок. И вовсе он не был диким. Он бросился ко мне со всех ног, смотрел на меня совсем еще глупыми мутно-синими глазами и не переставал мяукать.