IV

   «Мы рассчитывали на революцию в Польше, но революции не произошло», — заявил Ленин Кларе Цеткин осенью 1920 года. Если считать, подобно Хорэсу Рамболду, что хаос — самое необходимое из условий, благоприятствующих государственному перевороту, то в чем оправдание польских катилинариев? Армия Троцкого у стен Варшавы, исключительная слабость правительства Витоша, тревожные и бунтарские настроения в народе, — разве все это не создавало благоприятные условия для восстания? «Любой идиот мог бы захватить власть», — говорил Балахович. В 1920 году таких идиотов было полно не только по всей Польше, но и по всей Европе. Как же могло случиться, что при таких обстоятельствах в Варшаве никто, даже коммунисты, не попытался совершить переворот? Единственным человеком, не питавшим иллюзий насчет возможной революции в Польше, был Радек. Ленин признался в этом Кларе Цеткин. Радек, знавший о бездарности польских катилинариев, утверждал, что революцию в Польше можно вызвать лишь искусственно, извне. Известно, что Радек не питал иллюзий и относительно катилинариев в других странах. Хроника событий, развернувшихся в Польше летом 1920 года, убедительно показывает несостоятельность не только поляков, но и катилинариев всей Европы.
   Если непредвзято взглянуть на ситуацию в европейских странах в 1919-1920 годах, то невольно возникает вопрос: каким чудом Европа смогла преодолеть такой тяжелый революционный кризис? Почти во всех странах либеральная буржуазия оказалась совершенно неспособной защищать государство: ее система защиты сводилась, и сводится до сих пор, к применению тривиальных полицейских мер, которыми во все времена, вплоть до наших дней, пользовались как абсолютистские, так и либеральные правительства. Но неспособность буржуазии отстоять государство компенсировалась неспособностью революционных партий противопоставить устаревшей системе обороны современную наступательную тактику, то есть полицейским мерам — революционную технику.
   Просто поразительно, что в 1919-1920 годах, в самый пик революционного кризиса в Европе, ни правые, ни левые катилинарии не смогли использовать опыт большевистской революции. Им не хватало знания тактики, современной техники захвата государства, первый и классический пример которой показал Троцкий. У них было устаревшее представление о том, как надо захватывать власть, поэтому им приходилось играть по правилам противника, пользоваться методами и средствами, которым даже самые слабые и непредусмотрительные правительства успешно могут противопоставить классические методы и средства защиты. По этим предустановленным правилам гораздо легче защищаться, чем нападать. Европа созрела для революции, но революционные партии явно не сумели использовать ни благоприятные условия, ни опыт Троцкого. По их мнению, успех большевистского восстания в 1917 году объяснялся особенностями России и просчетами Керенского. Они не замечали, что почти в каждой европейской стране находились у власти такие же керенские, не понимали, что Троцкий, задумывая и осуществляя государственный переворот, совершенно не принимал в расчет особенности России. Новизна революционной тактики Троцкого состояла именно в полном безразличии к общей ситуации в стране на замысел и осуществление большевистского переворота повлияли лишь просчеты Керенского. Тактика Троцкого была бы такой же, даже если бы положение в России было совершенно иным.
   Просчеты Керенского были и остаются просчетами всей либеральной буржуазии Европы. Правительства европейских стран были чрезвычайно слабы: они держались лишь благодаря полицейским мерам. Но счастье этих либеральных правительств было в том, что сами катилинарии рассматривали революцию через призму полицейских мер.
   Неумение катилинариев игнорировать условия, сложившиеся в стране, то есть рассматривать революционную тактику вне связи с политикой, а лишь в связи с техникой, ярко проявилось во время Капповского путча.
   В ночь с двенадцатого на тринадцатое марта 1920 года отдельные части Балтийской армии, переброшенные в Берлин по приказу генерала фон Лютвица, предъявили ультиматум правительству Бауэра, угрожая занять столицу, если правительство не передаст власть Каппу. С самого начала этот мятеж имел характерные черты переворота, задуманного и осуществленного по классической военной схеме. Правительство Бауэра отвергло требования мятежников и приняло полицейские меры, необходимые для защиты города и обеспечения общественного порядка. Как всегда бывает в таких случаях, военной схеме правительство противопоставило схему полицейскую: это две похожие схемы, потому-то государственные перевороты, задуманные и осуществленные военными, не имеют ничего общего с революцией. Полиция защищает государство, как если бы это был город, военные штурмуют государство, как если бы это была крепость. Меры, принятые Бауэром, сводились к тому, чтобы оцепить и перекрыть важнейшие площади и улицы и поставить охрану у общественных зданий. Лютвиц планировал заменить своими войсками полицейские части, расставленные на перекрестках главных улиц и подходах к основным площадям, перед рейхстагом и министерскими зданиями на Вильгельмштрассе. Войдя в город, Лютвиц через несколько часов стал хозяином положения. Смена власти в столице прошла без кровопролития, четко, как смена караула. Но если фон Лютвиц был военным, Капп, генеральный директор управления земледелия, был высокопоставленным чиновником. Лютвиц воображал себя хозяином Германии только оттого, что вместо полицейских общественный порядок охраняли теперь его солдаты, а по мнению новоиспеченного канцлера Каппа, контроль над министерскими зданиями сам по себе обеспечивал нормальную работу государственной машины и придавал легитимность новому правительству.
   По способностям Бауэр был человеком посредственным, однако он хорошо знал германский генералитет и высшее чиновничество, а потому сразу же понял, что оказывать Лютвицу вооруженное сопротивление бесполезно и опасно. Сдача Берлина была неизбежна. Полицейские не обучены действовать против регулярных военных частей: их дело — ликвидировать заговоры и подавлять народные бунты, а не сражаться с вымуштрованными, побывавшими под огнем солдатами. Как только на Вильгельмштрассе показались ветераны фон Лютвица в сверкающих стальных касках, взвод полицейских тут же сдался мятежникам. Даже энергичный Носке, всегда считавший, что надо сражаться до последней капли крови, узнав о первых перебежчиках, разделил мнение Бауэра и остальных министров. Бауэр не ошибался, полагая, что слабое место путчистов — это государственная машина. Тот, кто сумел бы остановить эту машину или хотя бы нарушить ее работу, поразил бы капповское правительство в самое сердце. Чтобы помешать государству нормально функционировать, надо было вызвать паралич всей общественой жизни. Взгляды Бауэра были взглядами мелкого буржуа, воспитанного в школе Маркса: только буржуа из среднего класса, человек порядка, впитавший социалистические идеи, привыкший судить о людях и о событиях, даже абсолютно чуждых его складу ума, его воспитанию и его интересам, с объективностью и скептицизмом государственного чиновника, мог решиться на этот шаг — вызвать глубокое, болезненное потрясение в общественной жизни, чтобы не дать Каппу спокойно закрепиться у власти.
   Перед тем, как эвакуироваться из Берлина в Дрезден, правительство Бауэра обратилось к пролетариату с призывом объявить всеобщую забастовку. Это решение Бауэра ставило Каппа в весьма затруднительное и опасное положение. Ответный удар по всем правилам контрреволюции, скажем, переход в наступление военных частей, верных законному правительству, был бы для Каппа куда меньшей проблемой: войска фон Лютвица легко справились бы с любым вооруженным противником, но как заставить огромную массу рабочих вернуться к станкам? Уж во всяком случае, не силой оружия. И Капп, в полдень считавший себя хозяином положения, к вечеру понял, что он в плену у невидимого врага. В считанные часы жизнь в Берлине была парализована. Забастовка постепенно распространялась на всю Пруссию. Столица погрузилась во тьму: центральные улицы опустели, на рабочих окраинах царило безмятежное спокойствие. Паралич поразил все городские службы, даже в больницах медицинские сестры прервали дежурство. Железнодорожное сообщение между Берлином и остальной Пруссией, между Пруссией и всей Германией было прервано уже в первые часы после полудня, поезда замерли на рельсах; через несколько дней в Берлине должен был начаться голод. Со стороны пролетариата не было никаких насильственных действий, никаких проявлений недовольства: рабочие спокойно и организованно покинули цеха. Это был настоящий хаос.
   В ночь с тринадцатого по четырнадцатое марта Берлин, казалось, спал глубоким сном. Но в отеле «Ад л он», где размещались миссии союзников, до утра никто не смыкал глаз в ожидании важных событий. Утреннюю зарю Берлин встретил без хлеба, без воды и без газет, но в полном спокойствии. Рынки в рабочих кварталах были закрыты: из-за прекращения железнодорожных перевозок продовольствие в город не поступало. А забастовка между тем охватывала все новые и новые категории государственных служащих и сотрудников частных фирм. Опустели почтовые конторы, телефонные станции и телеграфы. Закрылись банки, магазины, кафе. Чиновники в министерствах сплошь и рядом отказывались признать революционное правительство. Бауэр рассчитал правильно: забастовка распространялась как зараза. Капп не мог преодолеть пассивное сопротивление трудящейся Германии, а потому обратился за помощью к верным ему техникам и специалистам, пытаясь наладить деятельность наиболее важных структур: но время было упущено. Паралич уже затронул государственную машину. Рабочие окраины уже не были так спокойны, как в первый день: повсюду замечались недовольство, тревога, брожение. Вести, приходившие из южно-немецких земель, ставили Каппа перед выбором: уступить Германии, державшей в осаде Берлин, либо уступить Берлину, державшему в плену незаконное правительство. Кому передать власть: Бауэру или рабочим советам, которые уже создавались в предместьях? В результате путча Капп взял под свой контроль лишь рейхстаг и министерства. Положение осложнялось с каждым днем, не оставляя правительству путчистов ни средств, ни возможностей для политической игры. Вступить в переговоры не только с левыми, но даже и с правыми партиями казалось нереальной задачей. Силовые действия привели бы к непредсказуемым последствиям. Солдаты фон Лютвица попытались было заставить рабочих вернуться в цеха, но дело кончилось лишь бесполезным кровопролитием. На берлинских улицах лежали трупы: роковая ошибка для революционнного правительства, забывшего позаботиться об электростанциях и вокзалах. От этой первой крови все детали государственного механизма безнадежно заржавели. Арест нескольких высокопоставленных чиновников министерства иностранных дел, случившийся на исходе третьего дня путча, показал, какой ущерб нанесло неповиновение германской бюрократии. Пятнадцатого марта в Штутгарте было созвано Национальное собрание; докладывая президенту Эберту о кровавых событиях в Берлине, Бауэр заметил: «Ошибка Каппа в том, что он нарушил беспорядок».
 
   Да, хозяином положения был именно он, Бауэр, человек средних способностей, человек порядка, единственный, кто понял, каким грозным оружием в борьбе с путчистами может стать беспорядок. Консерватор, проникнутый уважением к власти, либерал, чтущий законность, демократ, верный парламентской форме политической борьбы, ни за что не согласились бы на незаконное вмешательство пролетарских масс, не решились бы использовать для защиты государства всеобщую забастовку. Лишь Макиавелли в своем «Государе», приводя многочисленные примеры из истории греческих и азиатских тираний, а также итальянских княжеств эпохи Возрождения, разрешал призывать на помощь народ, чтобы защититься от дворцового переворота или вероломного нападения. Макиавеллиевский государь был, конечно, более консервативен, чем тори викторианской Англии; однако идея о незыблемости государства не входила в число его предрассудков и не была частью его политической культуры. Но у правителей современной Европы, как консерваторов, так и либералов, преданность государственной идее не позволяла привлечь пролетарские массы к незаконной акции, какая бы грозная опасность ни нависла над государством. Позже кто-то в Германии задавался вопросом: а что бы сделал Штреземан, окажись он на месте Бауэра. Несомненно, Штреземан расценил бы бауэровский призыв к всеобщей забастовке как «запрещенный прием».
   Тут необходимо заметить, что к такому неординарному решению Бауэра логически подвела его марксистская выучка. Всеобщая забастовка как законное оружие, используемое демократическим правительством для защиты государства от военного или коммунистического переворота, — такая мысль не могла быть чужда человеку, изучавшему Маркса. Бауэр был первым, кто применил один из постулатов марксизма для защиты буржуазного государства. Его пример имеет большое значение в истории революций нашего времени.
   Но вот семнадцатого марта Капп объявил, что слагает с себя власть, поскольку «в столь тяжелой ситуации всем партиям и всем гражданам Германии необходимо было объединиться, чтобы противостоять угрозе коммунистического восстания», — и доверие, которое в течение пяти дней путча немецкий народ испытывал к Бауэру, сменилось тревогой и страхом. Социалистическая партия утратила контроль над всеобщей забастовкой: подлинными хозяевами положения были теперь коммунисты. В некоторых предместьях Берлина была провозглашена красная республика. По всей Германии создавались рабочие советы: в Саксонии и Рурской области забастовка была лишь прелюдией к восстанию. Рейхсверу предстояло помериться силами с самой настоящей коммунистической армией, вооруженной пулеметами и пушками. Что сделал бы теперь Бауэр? Всеобщая забастовка свалила Каппа, но гражданская война стала бы поражением Бауэра.
   Теперь, когда необходимо было подавить восстание рабочих, марксистская выучка превратилась в ахиллесову пяту Бауэра. «Восстание — это искусство», — утверждает Карл Маркс: но искусство захвата власти, а не ее защиты. Цель революционной стратегии Маркса — захват государства, а средство — классовая борьба. Ленину, чтобы удержаться у власти, пришлось поставить некоторые основные принципы марксизма с ног на голову. Зиновьев признает это, когда пишет: «подлинный Маркс теперь невозможен без Ленина». Всеобщая забастовка в руках Бауэра стала оружием, защитившим Германию от Каппа: но для защиты Германии от пролетарского восстания нужен был рейхсвер. Солдаты фон Лютвица, оказавшиеся бессильными против всеобщей забастовки, легко справились бы с коммунистическим восстанием: но Капп отказался от власти в ту самую минуту, когда пролетариат предоставил ему выгодную возможность начать игру по его собственным, капповским правилам. Для такого реакционного политика, как он, подобная ошибка необъяснима и непростительна. Зато ошибка марксиста Бауэра, не понявшего, что с пролетарским восстанием может справиться только армия, вполне заслуживает оправдания. После безуспешной попытки прийти к соглашению с руководителями коммунистического восстания, Бауэр передал власть Мюллеру. Бесславный финал для такой отважной и честной посредственности.
   Либералам и катилинариям Европы следовало еще многому научиться у Ленина и у Бауэра.

V

   Какой оборот могли бы принять события Восемнадцатого Брюмера, если бы против Наполеона выступил человек, подобный Бауэру? Сопоставление Бонапарта с почтенным рейхсканцлером может кое-что прояснить. Конечно, Бауэр нисколько не похож на героя Плутарха: это добропорядочный, принадлежащий к среднему классу немец, из которого марксизм вытравил всю немецкую сентиментальность. Самая его посредственность таит в себе неисчерпаемые возможности. Печально, что человеку с такими заурядными качествами достался в противники такой банальный неудачник, как Вольфганг Капп. Бауэр — это противник, достойный Бонапарта, тот человек, которому 18-го Брюмера надлежало померяться силами с героем Аркольского моста. Именно в нем Бонапарт нашел бы такого соперника, какого он заслуживал. Но позвольте, скажете вы, Бауэр — наш современник, немец версальско-веймарской эпохи, европеец двадцатого века, а Бонапарт — европеец восемнадцатого века, француз, которому в 1789 году было двадцать лет: так можно ли представить себе, каким образом Бауэр предотвратил бы переворот 18-го Брюмера? Бонапарт был совсем непохож на Каппа, а положение в Париже в 1799 году нисколько не походило на положение в Берлине в 1920-м. Бауэр не смог бы применить против Бонапарта свое грозное оружие — всеобщую забастовку: при тогдашнем устройстве общества, при тогдашнем уровне развития техники забастовка не нарушила бы ничьих честолюбивых планов. Отвлечемся пока от всех этих соображений и попробуем понять, какой была бы тактика Бауэра в день 18-го Брюмера, и к чему привело бы столкновение Бонапарта с рейхсканцлером: это значительно интереснее, чем может показаться.
   Бонапарта нельзя считать только французом восемнадцатого века, в гораздо большей степени это человек современный, бесспорно, куда более современный, чем Капп. Разница между его психологией и психологией Бауэра та же, что между понятием законности у Примо де Ривера или Пилсудского, то есть любого современного генерала, рвущегося к власти, — и у любого современного министра из мелких буржуа, решившего во что бы то ни стало защитить государство. Чтобы такое рассуждение не показалось необоснованным, следует иметь в виду, что различие между классическим и современным методами захвата власти впервые наглядно проявилось именно в действиях Бонапарта; что переворот 18-го Брюмера — первый переворот, при котором были поставлены вопросы современной революционной тактики. Ошибки Бонапарта, его необъяснимое упрямство, его сомнения — это ошибки, упрямство и сомнения человека восемнадцатого столетия, которому приходится решать новые, трудные задачи, впервые возникшие в такой форме и при таких необычных обстоятельствах: то есть задачи, обусловленные сложнейшей природой современного государства. Самая серьезная ошибка Бонапарта — то, что план переворота основывался на соблюдении законности и механизме парламентской процедуры, свидетельствует о такой обостренной чувствительности к проблемам современного государства, таком тонком понимании опасностей, вызванных многообразием и непрочностью связей между государством и гражданином, — которые превращают его в человека абсолютно современного, европейца наших дней. Несмотря на просчеты в замысле и в исполнении заговора 18-го Брюмера, он остается образцом парламентского переворота: он актуален потому, что эти просчеты в замысле и в исполнении будут неизбежны при любом парламентском перевороте в современной Европе. Здесь мы вновь возвращаемся к Бонапарту и Бауэру, к Примо де Ривера и Пилсудскому.
 
   Во время итальянского похода, среди равнин Ломбардии, Бонапарт готовился к перевороту, изучал примеры Суллы, Катилины, Цезаря. Заговор Катилины не мог представлять для него большого интереса. В сущности, Катилина — неудачник, бунтарствующий политикан, обделенный отвагой и обремененный предрассудками. Но каким удивительным префектом полиции оказался Цицерон! Как ловко он заманил в ловушку Каталину и его сторонников! С каким ошеломляющим цинизмом развернул против заговорщиков то, что мы сейчас назвали бы кампанией в прессе! Как сумел использовать к своей выгоде все ошибки противника, все юридические формальности, все интриги, подлости, амбиции, страхи, низменные страсти патрициев и плебса! В то время Бонапарт часто выказывал глубокое презрение к полицейским мерам: в его глазах Катилина был легкомысленным мятежником, упрямым, но безвольным, с благими намерениями и злым умыслом, революционером, который вечно колеблется в выборе времени, места и средств, не решается в нужный момент выйти на площадь, разрывается между заговором и боями на баррикадах, теряет драгоценное время, выслушивая обвинения Цицерона и организуя избирательную кампанию против «национального блока», — в общем, оклеветанным молвою Гамлетом, жертвой интриг знаменитого адвоката и коварства полиции. Но каков Цицерон, этот бесполезный и в то же время необходимый человек! О нем можно сказать то, что Вольтер сказал о иезуитах: «Pour que les jesuites soient utiles, il faut les empecher d'etre necessaires»[3]. И хотя в то время Бонапарт презирает полицейские меры, хотя вооруженная акция, организованная полицией, столь же отвратительна ему, как грубая казарменная революция, искусные действия Цицерона восхищают его и заставляют задуматься. Кто знает, быть может, однажды ему понадобится именно такой человек. Бог удачи двулик, словно Янус: у него лицо Цицерона и лицо Катилины.
   Как все, кто захватил, или собирается захватить власть путем насилия, Бонапарт боится предстать перед французами кем-то вроде Катилины, человеком, который пойдет на все, лишь бы преуспеть в своих намерениях, вдохновителем темного заговора, безрассудным честолюбцем, преступником, готовым грабить, резать, жечь, решившим победить любой ценой либо погибнуть вместе с врагами под развалинами отечества. Он знает, что настоящий Катилина был непохож на образ, созданный исторической легендой и клеветниками, что обвинения Цицерона были необоснованными, что его речи против Катилины — сплошная ложь, что с юридической точки зрения процесс против Катилины — беззаконие, что в действительности этот преступный бунтовщик — всего лишь посредственный политик, бездарный интриган, малодушный упрямец, от которого полиция легко сумела отделаться с помощью шпионов и провокаторов. Бонапарт знает: самая большая вина Катилины в том, что он не сумел выиграть начатую партию, сообщил всему свету о том, что втайне готовит переворот, но не смог довести дело до конца. Не решился даже попробовать! А ведь возможностей у него хватало: положение в Риме было таково, что правительству не удалось бы справиться с революцией. И если нескольких цицероновых речей и кое-каких полицейских мер оказалось достаточно, чтобы спасти республику, то вина за это лежит не на одном Цицероне. В сущности, для Катилины все завершилось наилучшим образом: он погиб в бою, как и подобало столь знатному патрицию и столь храброму воину. Но Бонапарт по-своему прав, когда выражает мнение, что не стоило поднимать такой шум, подвергать себя такой опасности и причинять столько вреда, чтобы потом своевременно бежать в горы и встретить смерть, достойную римлянина. Для Катилины, считает он, все могло бы сложиться удачнее.
 
   Основную пищу для размышлений о собственной судьбе Бонапарт черпал в деяниях Суллы и Цезаря, — деяниях, наиболее близких его гению и духу его времени. У него еще не созрели идеи, которые впоследствии приведут его к подготовке и осуществлению государственного переворота 18-го Брюмера. Искусство захвата власти пока еще кажется ему по преимуществу военным искусством: стратегия и тактика войны в применении к политической борьбе, искусство командовать армией на полях гражданских сражений.
   В стратегическом плане захвата Рима проявился не политический гений Суллы и Цезаря, а их военный гений. Трудности, которые им пришлось преодолеть, чтобы овладеть Римом, — это трудности исключительно военного характера: они сражались с войсками, а не с парламентами. Было бы ошибкой считать высадку в Брундизии или переход Рубикона началом государственного переворота: эти события имели лишь стратегическое, а не политическое значение. Идет ли речь о Сулле или о Цезаре, Ганнибале или Велизарии, задачей их армии является захват города, — это задача стратегическая. Их действия — это действия великих полководцев, для которых не осталось секретов в искусстве войны. Нет сомнений, что военный гений Суллы и Цезаря был значительно выше политического. Кто-то может возразить, что в своих кампаниях, начавшихся высадкой в Брундизии и переходом Рубикона, они выполняют не только стратегическую задачу: каждый маневр их легионов имеет политическую подоплеку. Однако всевозможные хитрости и недомолвки — это приемы, обычные в искусстве войны. Любой полководец, Тюренн, Карл XII или Фош, — это проводник политики своего государства, его стратегия служит государственным политическим интересам. Война всегда имеет политические цели: она лишь один из аспектов государственной политики. История не знает такого полководца, который воевал бы ради самой войны, постигал бы ее искусство ради самого этого искусства: и среди ничтожных, и среди великих полководцев, даже среди кондотьеров не бывает любителей, есть только профессионалы. Джон Хоквуд, английский кондотьер на службе у флорентийской республики, сказал однажды: «Воюют для того, чтобы жить, а не для того, чтобы умирать». Это не кокетство любителя, не бравада наемника: в этих словах — самое возвышенное определение смысла войны, ее морали. Так могли бы сказать Цезарь, Фридрих Великий, Нельсон, Бонапарт. Понятно, что Сулла и Цезарь преследовали политические цели, когда двинули войска на Рим. Но каждого из них надо судить по его делам. Государственного переворота они не совершали. Какой-нибудь дворцовый заговор гораздо ближе к государственному перевороту, чем знаменитые военные кампании, с помощью которых эти два великих полководца захватили власть над Римом. Сулле понадобился год для того, чтобы с оружием в руках проложить себе дорогу в Рим, то есть для завершения восстания, начавшегося в Брундизии: это слишком долго для государственного переворота. Но в искусстве войны, как известно, есть свои правила и исключения из правил: именно ими, и только ими руководствовался Сулла. Правилам политики и исключениям из этих правил Сулла и Цезарь стали руководствоваться только после того, как их армии вступили в Рим: и притом чаще исключениями, чем правилами, как это свойственно полководцам, когда они издают новые законы и устанавливают новые порядки в завоеванных городах. В 1797 году, предоставлявшем такие огромные возможности любому нахрапистому генералу, скорее храбрецу, нежели честолюбцу, на равнинах Ломбардии Бонапарт должен был прийти к мысли, что пример Суллы и Цезаря окажется для него роковым. Когда он сравнивал ошибку Гоша, который в видах государственного переворота опрометчиво согласился поступить на службу Директории, с примером Суллы и Цезаря, то ошибка Гоша казалась ему не такой уж опасной. Б своем воззвании к солдатам, выпущенном 14 июля, Бонапарт предупреждал клуб Клиши, что Итальянская армия готова перейти Альпы и двинуться на Париж, чтобы обеспечить соблюдение конституции, защитить свободу, правительство и республиканцев. В этих словах чувствуется скорее желание не дать нетерпеливому Гошу опередить себя, чем тайное стремление подражать Цезарю. Считаться другом Директории, но не выступать открыто на ее стороне: вот в чем была проблема в 1797 году; два года спустя, в канун 18-го Брюмера, проблема была в том, чтобы, считаясь другом Директории, открыто выступить на стороне ее противников. Уже начиная с 1797 года в нем мало-помалу зреет мысль, что армия должна стать орудием государственного переворота, но таким орудием, которое притворяется послушным Закону: вся эта акция с виду должна оставаться в рамках законности. Эта забота о внешнем соблюдении законности — свидетельство того, что выработанная Бонапартом концепция государственного переворота уже далека от классических примеров древности, примеров блестящих, но губительных.