Дмитрий Наркисович Мамин-Сибиряк
На реке Чусовой

I

 
 
   По западному склону Уральских гор сбегает много горных рек и речонок, которые составляют главные питательные ветки бассейна многоводной реки Камы. Между ними, без сомнения, по оригинальности и красоте первое место принадлежит реке Чусовой, которая прорыла свое каменистое ложе сквозь скалы и горы на расстоянии нескольких сотен верст. Эта горная красавица представляет для судоходства почти непреодолимые препятствия, и поэтому нам особенно интересно познакомиться с тем, как преодолевает это препятствие простой русский мужик, даже не знающий грамоты. Свое начало Чусовая берет немного южнее Екатеринбурга, сначала течет на север, а потом медленно поворачивает к северо-западу, пока не впадет в реку Каму выше города Перми верст на двадцать.
   Сплавная часть Чусовой, то есть та, по которой возможно судоходство, тянется на 600 верст. Средняя часть этого течения, занимающая верст 400, составляет самую живописную полосу Чусовой и кончается как раз в том месте, где проходит через реку Уральская железная дорога. Здесь Чусовая выбегает окончательно из «камней», как бурлаки называют горы, и дальше уже течет по низменной равнине, где берега только иногда поднимаются высокими буграми, и на них, как исключение, попадаются те страшные прибрежные скалы, которые бурлаки называют бойцами. Самая красивая часть Чусовой вместе и самая опасная для плывущих барок: у бойцов «бьются» не только барки, но и люди гибнут десятками.
   На всем своей протяжении Чусовая представляет совершенно пустынную реку, где прибрежные селения являются каким-то исключением. Правда, на Чусовой стоят несколько больших заводов, которые, конечно, оживляют реку, но их слишком мало; затем остаются пристани, откуда отправляются барки; но пристани оживляются едва на один месяц в году, на время весеннего сплава, а на все остальное время точно засыпают…
   А между тем Чусовая имела и имеет громадное значение для Урала, потому что по ней ежегодно сплавляется больше шести миллионов пудов разных грузов, одних бурлаков на чусовских пристанях каждую весну собирается до двадцати пяти тысяч человек.
   Несколько лет тому назад мне случилось проплыть без малого всю Чусовую с весенним караваном, о чем я и хочу вам рассказать.
   В последних числах апреля месяца, когда на открытых местах снег уже стаял и показалась первая бледная зелень, я подъезжал по самой ужасной дороге к одной из верхних чусовских пристаней. На Чусовой стоял еще лед, рыхлый я ржавый; в лесу лежал почерневший снег, но в воздухе уже чувствовалась весна, и с неба лились волны теплого весеннего света, заставлявшего высыпать из-под прошлогодних листьев зеленые усики молодой травки и набухать ветви берез, рябин и черемухи. Весна на Урале, как и в других северных или гористых местах, наступает быстро, разом, так, что, собственно, пожалуй, и нет той весны, какая бывает на юге: переход от зимы к лету слишком резок, как и переход от лета к зиме.
   В первую минуту я не узнал знакомой пристани, на которой бывал несколько раз летом и зимой. Обыкновенно тихая деревушка, с полсотней изб, облепивших крутой берег, теперь походила на живой муравейник, где копошились тысячи черных точек. В воздухе там и сям слышалась «Дубинушка»:
 
Ой, дубинушна, ухнем!
Раззеленая, подернем…
 
   Улицы были запружены бурлаками, так что экипаж мог пробраться только шагом. Сейчас за деревней, на низком мысу, стояло десятка полтора почти совсем готовых барок, оставалось только кое-где проконопатить пазы (отверстия между досками) и залить их варом. Эта работа была не трудная, и совсем готовые барки только ждали момента, когда на реке тронется лед, чтобы всплыть на вольную вешнюю воду.
   – К Ермолаю Антипычу, – сказал я своему кучеру.
   – Ладно…
   Моя повозка остановилась у низенького, одноэтажного дома с большими окнами, выходившими прямо на реку. Я всегда любил этот низенький бревенчатый домик, в котором было так тепло и уютно, а между фуксиями и геранями, которые стояли на окнах, каждый раз мелькало розовое, улыбающееся личико маленькой девочки, Любеньки. Нужно сказать, что мы были большими приятелями, и Любенька звонко встречала меня каждый раз одной фразой: «Папа, папа! Городской человек приехал!» Любеньке было шесть лет с небольшим, и она нигде не бывала, кроме своей пристани, потому я и получил у нее название «городского человека».
   – А то как же? Вы даже в Москве бывали и в Петербурге, – говорила девочка, недоверчиво поглядывая на меня светлыми глазками. – Конечно, городской, а вот я – деревенская…
   В первый раз, когда Любенька услыхала, что я бывал в Москве и Петербурге, она долго не хотела верить такому чуду: никто из пристанских не заезжал в такую даль. Москву и Петербург можно видеть только в книжках с картинками. Только когда Ермолай Антипыч убедил маленькую дочурку, что я действительно был так далеко, Любенька наконец поверила и назвала меня городским человеком. Впрочем, по выражению ее глаз я иногда замечал, что она сомневается в своем городском человеке и производит ему маленький экзамен.
   – Папы нет дома, – заявила Любенька на этот раз. – Он на берегу, где строятся барки…
   – Городской человек устал, Любенька, и хочет чаю.
   – Сейчас я скажу Марфе.
   У Любеньки не было матери, которая умерла года три тому назад, и всем хозяйством в доме заправляла ворчливая, старая Марфа. Домик Ермолая Антипыча разделялся на четыре небольших, уютных комнатки, из которых одна была занята кабинетом Ермолая Антипыча, в другой жила Любенька, а две последних носили громкое название гостиной и столовой, хотя могли быть названы и иначе, потому что в столовой, например, стояла кровать хозяина, а в гостиной – его длинный письменный стол.
   – Вы кстати приехали, – говорила Любенька, пока я в гостиной разминал разбитые дорогой ноги.
   – А что…
   – Да так… Река скоро тронется, будет очень весело. Барки мимо нас побегут. Потом свой караван будем отправлять… Как же!.. Из пушки будут стрелять на берегу… Я боюсь, когда из пушки стреляют…
   – А когда, Любенька, Чусовая тронется?
   – С часу на час ждут… Сплавщик Илья у нас вчера чай пил и говорил, что скоро уж. Барки готовы, бурлаки собрались… Да…
   Маленькая хозяйка рассказала мне последние пристанские новости, которые, главным образом, вертелись все около того же сплава.
   – Снега нынче глубоки, – серьезно рассказывала Любенька, – Илья боится, как бы дружная весна не ударила… По высокой воде много барок убьется.
   Девочка передавала только то, что сама слышала от других, и говорила тем языком, каким говорят только на Чусовой: «барка убьется», а не разобьется, потому что для сплавщика Ильи барка – не мертвая посудина, а живое существо: «ударит дружная весна», «снега выпали глубоки», «река тронется» и т. д.

II

   Едва Марфа успела подать кипевший самовар, как в передней послышались голоса Ермолая Антипыча и сплавщика Ильи.
   – У нас городской человек, папа, – докладывала Любенька, выскочив навстречу отцу.
   – Мы гостям рады, – отвечал Ермолай Антипыч, появляясь в дверях.
   – Здравствуйте, Ермолай Антипыч, – здоровался я, пожимая руку хозяина. – Как поживаете?
   – Чего нам делается: живем с Любенькой, как чирки в болоте. А вы к нам на сплав?
   – Да, хотелось бы сплыть на караване до Перми…
   – Что же, доброе дело: место найдется. Вот я Сейчас же и передам вас с рук на руки Илье… Где ты, Илья?
   – Я сейчас, Ермолай Антипыч, – отозвался из передней Илья, – грязищи натащил на сапогах с улицы-то, надо обтереть, а то всю горницу вашу изведу…
   – Да иди, ничего: грязь не сало, – высохло, отстало…
   – Нет, это уже не порядок! Как же можно… Да барышня-то меня в другой раз и не пустит в горницу.
   Сплавщик Илья наконец вошел в горницу, помолился в передний угол на образ и, тряхнув подстриженными в скобку волосами, поклонился на все три стороны, хотя в горнице, кроме нас троих, никого не было. Это был небольшой, сухонький старик с козлиной, темной бородкой, вылезавшей поверх синего, сермяжного кафтана клинушком: худое, желтоватое лицо Ильи не отличалось ничем особенным, за исключением глубоко ввалившихся, необыкновенно живых серых глаз, которые смотрели на все режущим, прищуренным взглядом. Короткие, кривые ноги Ильи ступали медленно и крепко, точно шагал какой богатырь; сгорбленная спина и вытянутые, длинные руки делали его фигуру очень некрасивой на первый взгляд, но такие спины и руки бывают только у тех тружеников, которые работают, не жалея себя.
   – Ну, здорово живете, – проговорил Илья, расставляя широко ноги и засовывая одну руку за красную шерстяную опояску, которою был перехвачен его синий кафтан.
   – Здравствуй, Илья… Садись, так гость будешь.
   Мы просидели за чаем незаметно целый час; разговор шел все время о Чусовой: когда она тронется, да как высока будет вода нынче, да не ударила бы дружная весна и т. д. – по пословице: у кого что болит, тот о том и говорит. Такие разговоры в квартире Ермолая Антипыча, вероятно, происходили последнее время изо дня в день, но они никому не надоедали, как не надоедает музыканту говорить о музыке, охотнику – об охоте, актеру – о театре. Даже Любенька не находила эти разговоры скучными и вставляла в них тоненьким голоском свое детское словечко. Илья любил «испить чайку» и пил стакан за стаканом, пока оставалась вода в самоваре, причем, как мышь, отгрызал свой кусочек сахару и постоянно стряхивал крошки с него себе в блюдечко; старая Марфа всегда сердилась на старика за его «аппекит» к чаю, потому что после господ любила сама побаловаться около самовара, а тут изволь-ка ставить для себя другой.
   – В чего он только пьет, этот ваш Илья? – ворчала Марфа, сердито убирая пустой самовар со стола. – Дорвался до господского чая, рад ведро выпить.
   – Теперь мы на берег сходим, – предлагал Ермолай Антипыч, обращаясь ко мне. – Вы, поди, не знаете, как и барки-то строятся?
   – Нет.
   – Вот Илья вам все, как по пальцам, расскажет…
   Мы вышли. Весь берег Чусовой был запружен бурлаками; на мыске, где стояли магазины и совсем готовые барки, люди шевелились, как живая муравьиная куча. От домика Ермолая Антипыча до мыска было с полверсты, и мы все время шли между живыми стенами. На время сплава на чусовские пристани народ набирается со всех сторон: из ближайших уездов Пермской губернии, из Вятской, Уфимской и даже Казанской. Некоторые бурлаки приходят на сплав за целую тысячу верст. Такой дальний путь в весеннюю распутицу требует недель пять и крайне тяжело отзывается на бурлаках: испеченные на солнце лица с растрескавшейся кожей, вместо одежды – какие-то лохмотья, на ногах лапти, за плечами – рваная грязная котомка, в руках – длинная палка, – по этим признакам вы сразу отличите бурлаков из дальних мост от рабочих с пристани и ближайших заводов.
   – Здорово набралось бурлачков, – говорил Илья, когда мы начали спускаться под кручу берега. – Скворцы прилетят сперва, а за ними бурлачки…
   Мы спустились по глинистой дорожке на самый мысок, где по берегу разместилось десятка два совсем готовых барок.
   – Вот и наши посудинки, – любовно заметил Илья, постукивая кулаком в борт одной барки, которую еще конопатили. – Так носиками и глядят в реку…
   Сплавщик Илья и вообще бурлаки относятся к барке, как к живому существу, которое имеет свои достоинства и недостатки, желания и даже капризы. Одна барка «любит сваливать нос направо», другая «вертится на ходу и прижимает корму к берегу», третья «лихо разводит речную струю», но «шалит под бойцами», и т. д. Опытный сплавщик, вроде Ильи, с первого взгляда видит достоинства и недостатки каждой барки, тогда как мне они казались совершенно одинаковыми…

III

   На другой день я ходил около барок, когда по всему берегу пронесся общий крик: «Вода на прибыль пошла…» Толпы народа бросились к реке. Где-то вдали слышался неясный, глухой шум.
   – Это вода идет, – объяснил Илья. – Пришло, видно, времечко нашей кормилице Чусовой вскрываться… Вон как лед-то надулся! Сейчас тронется…
   Вода быстро прибывала; лед отстал от берегов и дал несколько трещин. Шум усиливался, точно по реке ползло громадное животное, с подавленным шипеньем и свистом. Скоро весь лед зашевелился и образовалось несколько свежих полыней, точно льдины были разорваны какой-то сильной рукой.
   – Воду из Ревдинского пруда спустили, – объяснял Ермолай Антипыч. – Чусовая иногда стоит долго, и вешняя вода может сбежать подо льдом. Чтобы взломать лед, спускают воду из Ревдинского пруда.
   Ревдинский завод стоит в верховьях Чусовой, и его громадный пруд служит главным запасом воды для сплава по реке. Обыкновенно выпускается громадный вал, который растягивается по реке верст на двести; это и есть тот паводок, по которому сплавляются весенние караваны.
   Через час картина пристани изменилась совершенно, точно все разом ожило кругом с громким говором и веселым весенним шумом. По реке длинной вереницей плыли льдины всевозможных форм: одни – желтые от весенней наледи, другие точно были источены червями. На заворотах они сталкивались и лезли одна на другую, образуя ледяные заторы; особенно сильно напирал лед на мысок, где стояли барки; льдины, как живые, вылезали на песок и рассыпались здесь сверкающими ледяными кристаллами и белым снежным порошком. В воздухе потянула струя холода, а стоявший на Чусовой лес глухо зашумел. Откуда-то взялись вороны, которые, с беспокойным карканьем, перелетали с льдины на льдину.
   – Ну, теперь нам самая горячая работа, только успевай поправляться, – говорил Ермолай Антипыч. – Нужно завтра спустить все барки в воду и в три дня нагрузить. Каждый час дорог! Ведь на каждую барку нужно положить грузу тысяч пятнадцать пудов… На некоторых пристанях есть свои гавани, ну, там успевают нагрузиться заблаговременно, а нам приходится грузить прямо в реке.
   Вся пристань приняла совершенно праздничный вид. Все разоделись в лучшее платье, какое у кого было. Пристанские мужики вырядились в ситцевые новые рубахи и новые кафтаны, на бабах запестрели яркие сарафаны и кумачные платки. Только не во что было разодеться бурлакам, которые пришли на пристань издалека. Им, вероятно, сделалось еще тяжелей от этого чужого праздника.
   – Ох, скорее бы сплав, – говорил седой старик, глядя на реку.
   – А что, дедушка, больно торопишься?
   – Да как не торопиться-то, родимый… Время-то теперь какое стоит? День прошел даром, – зимой неделя голодная… Как же? Пашня не ждет нашего брата, пока мы валандаемся по пристаням-то… Вон скоро и Еремей-запрягальник… Только ленивая соха в поле не выезжает к Еремею-то…
   Еремей-запрягальник, то есть 1 мая, в жизни пахаря – великий день; им открывается летняя крестьянская страда, от которой зависит заработок целого года. Поэтому-то пришлые бурлаки-крестьяне и торопятся поскорее вернуться по домам.
   На другой день происходила «спишка» барок. До двух тысяч бурлаков собралось на мысу. От барок к воде проведены были «склизни», то есть толстые бревна, смазанные дегтем; по этим склизням барку и спихивали в воду. Крику и суеты при таком важном событии было много. Барку с одной стороны сталкивали «чегенями», то есть деревянными кольями, а с другой – удерживали толстыми канатами, снастью. В воздухе висела стоголосая «Дубинушка», все лица были оживлены, громкое эхо катилось далеко вниз по реке и гулко отдавалось на противоположном берегу. Ермолай Антипыч с раннего утра был здесь, потому что необходимо было поспеть везде, все предусмотреть, везде отдать необходимые приказания. Крик рабочих и дружная бурлацкая песня на спишке – все это на первый раз производило оглушающее впечатление, как на громадном пожаре, где люди совсем потеряли голову и напрасно надрывают себя в бесцельной суете.
   – Барку заело!.. – слышится крик десятка голосов около спихиваемой барки. – Право плечо подчегенивай… Евмен, трави снасть-то!.. Навались ужо, родимые!..
   Сильнее других кричал сплавщик Илья, в одной рубахе бегая по барке, которую «заело», то есть остановило при спуске по склизням. Десятки голосов спорят и кричат во все горло; всякий лезет с своим советом, и никто не хочет слушать. «Левое плечо заело!» – «Нет, льяло заело!» – «Ворот надо подставить, Илья!» Барка сдвинута с платформы, на которой строилась, на склизни, но дальше не идет.
   – За самое днище держит! – слышатся голоса.
   – Склизни смазать надо, робя…
   Дело кончилось тем, что Илья обругал всех непрошеных советчиков, сам слазал под барку и осмотрел, где ее заело. Подвели несколько клиньев, и барка медленно сползла по склизням, вспенив воду широким валом. По реке плыли редкие льдины, которые точно торопились поскорее уплыть от общей суматохи.
   Спущенную в воду барку сейчас же на канате подвели к магазинам с металлами. С берега на борт было перекинуто несколько сходней; несколько сот бурлаков уже ждали очереди начать нагрузку. Я забрался на носовую палубу, чтобы посмотреть, как пойдет бурлацкая работа. Здоровый мужик с рыжей бородой распоряжался все время, пока устраивали сходни; старик Илья подошел ко мне и, вытирая вспотевший лоб платком, присел на какое-то бревно.
   – Это сплавщик? – спросил я, указывая на рыжего мужика.
   – Нет, сплавщик-то я, а рыжий мужик – водолив… Вавилом звать. Как барку на воду спустили, тут уж водолив должен ее на себя принять, – вся барка его. Течь где покажется, пакля вылезет из пазов, вода накопилась на барке – все это наблюдает водолив…
   – Значит, настоящий хозяин на барке водолив, а не сплавщик?
   – Водолив, барин… Без его спросу никто не может войти на барку или сойти, потому как он за все в ответе. А сплавщик – другое: вот теперь я должен смотреть за нагрузкой, штобы правильно грузили, а то как раз барку убьешь; потом я должен в целости представить барку до самого места… Это уж мое дело…
   Как только сходни были готовы, на барку бесконечной вереницей двинулись бурлаки с тяжелыми ношами в руках. Барка Ильи, как лучшего сплавщика, грузилась сортовым железом, то есть самым ценным материалом, который может много потерять, если попадет в воду. Бурлаки, как муравьи, тащили на барку связки всевозможной формы; среди топота сотен бурлацких ног и резкого лязга нагружаемого железа трудно было расслышать человеческий голос. Илья едва успевал распоряжаться, куда и как класть принесенное железо; скоро около бортов и по средине барки образовались правильные кладки листового железа… Барка медленно садилась все глубже: Илья постоянно справлялся с мерой осадки и прикидывал опустившуюся часть бортов в воду при помощи деревянной наметки, разделенной на вершки.
   Вообще работа кипела. Красные, вспотевшие лица бурлаков, кряхтенье и усталые движенья свидетельствовали о тяжелой работе, какая выпала на их долю. Для непривычного человека два часа такой работы тяжелее целого рабочего дня где-нибудь на пашне; тащить железную полосу весом в 3–4 пуда – нужно силу, а потом и сноровку. Привычные к такой нагрузке пристанские бурлаки только посмеивались, а крестьяне, которые были на сплаву в первый раз, просто выбивались из сил. Почти целая наука существует о том, как легче поднять такой-то сорт железа, как его легче тащить до барки и как класть на место. Неопытный рабочий сначала напрасно обдерет себе до крови руки о железо, а потом уж научится, как и что следует делать.
   – Теперь у нас заварилась каша на целых три дня, – говорил Ермолай Антипыч, когда пришел посмотреть, как грузится барка Ильи. – Днем и ночью будем работать.
   – А спать когда?
   – Бурлаки будут работать сменами; пока одна смена работает, другая отдыхает. А мы, видно, уж так… Если вздремнешь часик-другой в сутки, – твое счастье, а то и так на ногах сон износишь. Нельзя, каждая минута дорога. Вот караван отправим, тогда успеем отдохнуть. Да чего спать: поесть некогда… Марфа мне обед принесла в магазин; так я уж на ходу кое-чего Поел: на все стороны тебя рвут.

IV

   Нагрузка продолжалась в течение трех дней, причем работа кипела и по ночам, при свете громадных костров на берегу. Картина пристани в такую ночь была поразительная, точно это был разбойничий притон, где ночью старались захватить то, чего нельзя было взять днем.
   Лично для меня эти три дня тянулись очень медленно, как для человека совершенно лишнего в этой трудовой суете. Даже ходить и смотреть, как грузятся барки, надоело порядочно, потому что повторялись одни и те же картины, сцены и разговоры. Но зато на самой пристани, где кишмя кишели бурлаки, было что посмотреть и послушать, и я целые дни проводил среди оборванного и голодного люда. Кого-кого только не было в этой разношерстной, вечно галдевшей толпе! Народ набрался с четырех губерний, и всякий принес с собой свой говор, покрой платья, свои особенности в привычках и характере. Но было и общее в этой разноплеменной толпе: всех собрала здесь одна сила, имя которой – нужда. Загорелые лица, лохмотья и рубища вместо одежды, и – заплаты, заплаты, заплаты… Нужно заметить, что на весенний чусовской сплав идут только самые последние бедняки, из самых бедных деревень и деревушек: случайные несчастия – вроде неурожая, засухи, пожара, скотского падежа и разной другой крестьянской беды – заставляли самых сильных рабочих в семье оставлять деревню и брести иногда за тысячу верст.
   …Когда Ермолай Антипыч сказал, что ему и пообедать будет некогда в эти дни, я сначала не поверил, – мало ли что говорится для красного словца, – но потом пришлось поверить, потому что он приходил домой всего часа на два в день, а все остальное время проводил около магазинов. Таким образом, мы с Любенькой оставались вдвоем и подолгу разговаривали от нечего делать, особенно по вечерам. В комнате так тепло и уютно, самовар ворчит так дружелюбно на столе, разные булочки и сухари выглядывают из хлебной корзинки так аппетитно, – право не хотелось даже верить, что вот тут, сейчас за стеной, широкой волной разливается самая горькая бедность, которая рада всякой заплесневелой корочке. Те маленькие удобства, которых не замечаешь обыкновенно, теперь мне казались необыкновенной роскошью, за которую было просто совестно: сидеть в теплой уютной комнате, иметь отличный обед, чай, газету, теплое платье, когда сотни людей голодают и мерзнут, когда есть, может быть, больные, которым не на что даже купить простого ржаного хлеба; нет, быть тепло одетым, иметь теплое помещение, хороший стол, – это действительно величайшее счастье, которого люди, в большинстве случаев, не умеют ценить, как не умеют здоровые ценить своего здоровья…
   – А знаете что, – говорила однажды Любенька, когда мы сидели за вечерним чаем. – Я иногда думаю про себя, неужели наши пристанские барки доплывут до Петербурга?..
   – Вероятно, половина доплывет и до Петербурга.
   – А мне так не верится: какая-нибудь пристанская барка и вдруг будет в Петербурге!
   – Да, и пойдет, по всей вероятности, на дрова и заборы. Честь не особенно большая.
   Любенька, никогда не выезжавшая со своей пристани, составила себе о столице самое фантастическое понятие, как о каком-то волшебном городе, где улицы состоят сплошь из пятиэтажных домов, ночью от газовых фонарей светло, как днем, на каждом шагу – блестящие магазины, по мостовой вихрем несутся богатые экипажи с нарядными дамами и мужчинами, и нигде даже малейшей тени нет ничего похожего на бедность или нищету.
   По вечерам, когда Любенька давно уже спала со своими мечтами о Петербурге, я открывал окно и долго любовался великолепной картиной, катившейся с глухим рокотом Чусовой, сплошным лесом, который зеленой зубчатой стеной поднимался сейчас же на том берегу, далекими горами, чуть повитыми туманной дымкой. Вся пристань ночью засыпала мертвым глубоким сном, какой нарушался только редким лаем цепных собак да глухим шумом, который доносился со стороны грузившихся барок. Оттуда, вместе с холодной и сырой струей воздуха, поднимавшегося с реки, тянуло смолистым дымом горевших костров. Река совсем очистилась ото льда, и только изредка на ней показывались белыми пятнами запоздавшие льдины; вероятно, они плыли из какого-нибудь бойкого горного притока. Однажды, когда я таким образом сидел у окна и любовался спавшей пристанью, в воздухе с шумом и свистом пронеслась стая кряковых уток. Слышно было, как она опустилась в воду у противоположного берега, и черные точки долго бороздили темную речную струю, оставляя позади себя длинный, двоившийся след. Река вскрылась, и теперь по всему течению кипела не менее хлопотливая работа, чем на пристанях: кряквы, шилохвостки, гоголи, чирки и другие представители утиной породы торопливо вили гнезда по разным укромным местечкам, чтобы через несколько недель выплыть на Чусовую с целым выводком крошечных желтеньких утят. В поднимавшейся осоке уже скрипел коростель, а по песчаным отмелям можно было видеть целый день бегавших куликов и бекасов.
   Начинались те белые ночи, какие обыкновенно бывают на Урале; небо совершенно прозрачно, и с бездонной голубой выси льется трепетный, дрожащий свет, который покрывает матовым серебром все – и лес, и горы, и воду.

V

   Пока шла нагрузка, вода на Чусовой спала почти до прежнего уровня, – вал, выпущенный из Ревдинского пруда, прошел. Весенние чусовские караваны отправляются вниз по этому валу, который растягивается по реке верст на двести; для этого второго, самого главного паводка вода из Ревдинского пруда выпускается иногда в течение двух суток. Вода в реке поднимается на несколько аршин; но караваны могут плыть вниз только по определенной высоте такого паводка: он должен стоять выше летнего уровня воды на Чусовой от 2 1/4 до 3 аршин. Если вода стоит ниже, тогда караванам грозит опасность обмелеть; если выше, – барки рискуют разбиться около бойцов. Понятно поэтому, с каким нетерпением на пристанях ждут второго вала: от него зависит весь успех сплава…