Страница:
– Эх, если бы тебе ноги, Шурка… – повторял он.
– Что бы тогда, Сережка?
Сережка осторожно оглядывался и шептал:
– А мы бы убегли с тобой!.. Видела котомку у мамки моей? Вот такую же котомку бы сделали, наложили бы сухарей да по машине бы и пошли… Я знаю дорогу. Прямо бы в свою деревню ушли… А там спрятались бы в бане… Потом я пошел бы к дяде Якову. У него три лошади… Вот как бы ты выправилась в деревне-то!
Маленькая Шура только отрицательно качала своей большой золотушной головкой.
– Я боюсь, Сережка…
– Чего бояться? Будешь здоровая, как наши деревенские девки… Вон ты и есть-то не умеешь по-настоящему, а там наелась бы черного хлеба с луком да с редькой, запила бы квасом… вот как бы расперло.
Мысль о бегстве засела в голове Сережки клином с первого дня городской жизни. Он лелеял эту мысль и любил поверять ее только одной Шуре.
– Ты только никому не говори… – просил он ее.
– А тебя поймают дорогой…
– Я руки искусаю… Палкой буду драться.
В мастерской Сережка освоился быстро. Работа была нетрудная. Пока он сучил шнурки для дратвы, приделывал к концам щетинки, натирал варом; потом Кирилыч научил его замачивать кожу и класть заплатки на женские ботинки. В первый же праздник рыжий Ванька его поколотил, но не со злости, а так, как бьют всех новичков.
– Нас еще не так дубасили, – объяснил он плакавшему Сережке. – А ты просто пирожник…
Кривой Петька изображал собой публику.
– Дай ему еще хорошего раза, Ванька, – поощрял он приятеля. – Ишь какие слезы распустил, пирожник…
Фома Павлыч и Кирилыч совсем не обижали Сережку, и последний убедился, что в городе не все злые. Парасковья Ивановна даже жалела его, когда по праздникам сидел один в мастерской.
– Ты бы хоть на улицу шел с ребятами поиграть…
– Они дерутся.
– А ты им сдачи давай.
– Они больше меня…
Праздники для Сережки были истинным мучением. Делать было нечего, и его заедала мысль о своей деревне. Он пробовал выходить на улицу, но, кроме неприятностей, из этого ничего не получалось. По шоссе бродила без цели и толку громадная толпа народа. Все галдели, толкались, кричали. К вечеру появлялись пьяные, и начинались драки. Фабричные ребятишки шныряли в этой праздничной толпе, как воробьи, затевая свои драки, шалости и редко игры. Эти изможденные, бледные дети не умели играть… Сережку удивляло, что все они какие-то злые. Он или сидел в мастерской, или уходил к дяде Василию играть с Шурой.
– Чудной он какой-то, – жаловалась сестре Парасковья Ивановна. – На других ребят и не походит совсем…
– Погоди, привыкнет – такой же будет. Деревенское-то все соскочит… Тоскует все.
– Тих уж очень…
К вечеру Фома Павлыч возвращался домой всегда выпивши. В праздники ему разрешалось выпить, и Парасковья Ивановна не ворчала. Он садился у стола и кричал:
– Сережка, как ты меня понимаешь… а? Говори: «Сапожный мастер Фома Павлыч Тренькин…» Так? Рраз… Второе: «Где учился Тренькин?» У немца Адама Адамыча… Немец был правильный. Так… А почему? Потому, что он немец… А про русского сапожника говорят прямо: «Пьян, как сапожник». Хха… Ежеминутно!..
Под пьяную руку Фома Павлыч непременно кому-нибудь завидовал – то немцу Адаму Адамычу, у которого прожил в учениках шесть лет, то дяде Василию, который получает жалованье, как чиновник, то деревенским мужикам, которые живут помещиками…
– Сережка, ведь лучше в деревне… а?
– Лучше…
– Вот то-то… Это только название, что мужик. А как он живет-то, этот самый мужик?
– Всяко живут, Фома Павлыч… Разные мужики бывают. Которые совсем хорошо, которые ровненько, а которые и совсем худо.
– Худо? А сколько ден в году твой мужик работает? Только летом, и то с передышкой… Обсеялись – жди страды, отстрадовали – лежи целую зиму на печи. Ну, съездит помолотить, на мельницу, за дровами там – только и всего. Мы-то вот целый год дохнем над работой, а мужику что… Брошу я свою мастерскую и уеду в деревню жить. Будет у меня пашенка, лошаденка, коровенка, огородишко… главное – все свое. Никому Тренькин не обязан… Так, Сережка? Дядя-то Василий правду говорит, что мы есть самые пропащие люди. Денег зарабатываем бугры, а какая цена нашим деньгам: что нажил, то и прожил, а у самого опять ничего.
Иногда заходил дядя Василий. Он тоже немного выпивал в праздник и любил поговорить о деревне и правильной жизни. Выпивши, дядя Василий непременно начинал жалеть свою Шурку и даже плакал. С Сережкой он держал себя строго и спрашивал каждый раз Фому Павлыча:
– Ну, как мой племяш? Не балует?..
Все почему-то не доверяли Сережке и ждали, что вот-вот он выкинет какую-нибудь штуку. Эти подозрения скоро оправдались. Подметила дело своим бабьим глазом Парасковья Ивановна. В углу на печи начали появляться корки черного хлеба. Потом они исчезали. Парасковья Ивановна принялась выслеживать Сережку и скоро открыла припрятанные им сухари.
– Это он себе на дорогу готовит, – сообразила она. – Ах, прокурат… Уж эти тихонькие!..
Дальше открыла она, что Сережка устроил себе из старой рубахи и разного тряпья настоящую котомку. Когда Сережка укладывался спать, она потихоньку приносила эту котомку и показывала мужу.
– Что же, правильно, – сообразил Фома Павлыч. – Провиант есть… Теперь остается только забрать спичек и нож… Без этого невозможно… Малый-то серьезный.
Приготовлялся Сережка к бегству очень медленно, почти всю зиму. Он уносил из-за еды по кусочку хлеба и сушил на печке. А потом, как говорил Фома Павлыч, явилась коробка шведских спичек. Мать оставила Сережке пятак, и он стратил на спичку «родную копейку». Все дело оставалось в ноже. На четыре копейки его не купишь, а украсть нехорошо.
– Ну, как нож положит в котомку, тогда его и накроем, – решил Фома Павлыч. – Закон требует порядку… Ежеминутно.
Около масленицы в котомке появился и нож.
– Шабаш, брат! – заявил Фома Павлыч. – Теперь надо будет позвать дядю Василия. Его дело… Мы его не обижали.
В решительную минуту Катерина Ивановна невольно пожалела Сережку. Дядя Василий бить будет.
Роковой день наступил. Это было как раз воскресенье перед масленицей. Позвали дядю Василия. Парасковья Ивановна принесла котомку, к которой уже были пришиты ременные лямки.
– Это что такое? – громко спросил дядя Василий.
Сережка даже весь побелел и только взглянул с немым укором на Парасковью Ивановну.
Расправа произошла тут же, в мастерской. Дядя Василий больно прибил Сережку, а потом высек. Рыжий Ванька помогал ему от чистого сердца. Сережка даже не кричал, а только мычал от боли.
– Я тебя выучу, змееныш! – кричал дядя Василий, не помня себя от злости. – Тебе добра хотят, а ты что затеял?!
Он опять хотел бить Сережку, но вступилась Парасковья Ивановна и не дала.
– Поучили, и будет, – уговаривала она, удерживая дядю Василия. – Мал еще, ну и глупит… Мы свое думаем, а он свое.
V
– Что бы тогда, Сережка?
Сережка осторожно оглядывался и шептал:
– А мы бы убегли с тобой!.. Видела котомку у мамки моей? Вот такую же котомку бы сделали, наложили бы сухарей да по машине бы и пошли… Я знаю дорогу. Прямо бы в свою деревню ушли… А там спрятались бы в бане… Потом я пошел бы к дяде Якову. У него три лошади… Вот как бы ты выправилась в деревне-то!
Маленькая Шура только отрицательно качала своей большой золотушной головкой.
– Я боюсь, Сережка…
– Чего бояться? Будешь здоровая, как наши деревенские девки… Вон ты и есть-то не умеешь по-настоящему, а там наелась бы черного хлеба с луком да с редькой, запила бы квасом… вот как бы расперло.
Мысль о бегстве засела в голове Сережки клином с первого дня городской жизни. Он лелеял эту мысль и любил поверять ее только одной Шуре.
– Ты только никому не говори… – просил он ее.
– А тебя поймают дорогой…
– Я руки искусаю… Палкой буду драться.
В мастерской Сережка освоился быстро. Работа была нетрудная. Пока он сучил шнурки для дратвы, приделывал к концам щетинки, натирал варом; потом Кирилыч научил его замачивать кожу и класть заплатки на женские ботинки. В первый же праздник рыжий Ванька его поколотил, но не со злости, а так, как бьют всех новичков.
– Нас еще не так дубасили, – объяснил он плакавшему Сережке. – А ты просто пирожник…
Кривой Петька изображал собой публику.
– Дай ему еще хорошего раза, Ванька, – поощрял он приятеля. – Ишь какие слезы распустил, пирожник…
Фома Павлыч и Кирилыч совсем не обижали Сережку, и последний убедился, что в городе не все злые. Парасковья Ивановна даже жалела его, когда по праздникам сидел один в мастерской.
– Ты бы хоть на улицу шел с ребятами поиграть…
– Они дерутся.
– А ты им сдачи давай.
– Они больше меня…
Праздники для Сережки были истинным мучением. Делать было нечего, и его заедала мысль о своей деревне. Он пробовал выходить на улицу, но, кроме неприятностей, из этого ничего не получалось. По шоссе бродила без цели и толку громадная толпа народа. Все галдели, толкались, кричали. К вечеру появлялись пьяные, и начинались драки. Фабричные ребятишки шныряли в этой праздничной толпе, как воробьи, затевая свои драки, шалости и редко игры. Эти изможденные, бледные дети не умели играть… Сережку удивляло, что все они какие-то злые. Он или сидел в мастерской, или уходил к дяде Василию играть с Шурой.
– Чудной он какой-то, – жаловалась сестре Парасковья Ивановна. – На других ребят и не походит совсем…
– Погоди, привыкнет – такой же будет. Деревенское-то все соскочит… Тоскует все.
– Тих уж очень…
К вечеру Фома Павлыч возвращался домой всегда выпивши. В праздники ему разрешалось выпить, и Парасковья Ивановна не ворчала. Он садился у стола и кричал:
– Сережка, как ты меня понимаешь… а? Говори: «Сапожный мастер Фома Павлыч Тренькин…» Так? Рраз… Второе: «Где учился Тренькин?» У немца Адама Адамыча… Немец был правильный. Так… А почему? Потому, что он немец… А про русского сапожника говорят прямо: «Пьян, как сапожник». Хха… Ежеминутно!..
Под пьяную руку Фома Павлыч непременно кому-нибудь завидовал – то немцу Адаму Адамычу, у которого прожил в учениках шесть лет, то дяде Василию, который получает жалованье, как чиновник, то деревенским мужикам, которые живут помещиками…
– Сережка, ведь лучше в деревне… а?
– Лучше…
– Вот то-то… Это только название, что мужик. А как он живет-то, этот самый мужик?
– Всяко живут, Фома Павлыч… Разные мужики бывают. Которые совсем хорошо, которые ровненько, а которые и совсем худо.
– Худо? А сколько ден в году твой мужик работает? Только летом, и то с передышкой… Обсеялись – жди страды, отстрадовали – лежи целую зиму на печи. Ну, съездит помолотить, на мельницу, за дровами там – только и всего. Мы-то вот целый год дохнем над работой, а мужику что… Брошу я свою мастерскую и уеду в деревню жить. Будет у меня пашенка, лошаденка, коровенка, огородишко… главное – все свое. Никому Тренькин не обязан… Так, Сережка? Дядя-то Василий правду говорит, что мы есть самые пропащие люди. Денег зарабатываем бугры, а какая цена нашим деньгам: что нажил, то и прожил, а у самого опять ничего.
Иногда заходил дядя Василий. Он тоже немного выпивал в праздник и любил поговорить о деревне и правильной жизни. Выпивши, дядя Василий непременно начинал жалеть свою Шурку и даже плакал. С Сережкой он держал себя строго и спрашивал каждый раз Фому Павлыча:
– Ну, как мой племяш? Не балует?..
Все почему-то не доверяли Сережке и ждали, что вот-вот он выкинет какую-нибудь штуку. Эти подозрения скоро оправдались. Подметила дело своим бабьим глазом Парасковья Ивановна. В углу на печи начали появляться корки черного хлеба. Потом они исчезали. Парасковья Ивановна принялась выслеживать Сережку и скоро открыла припрятанные им сухари.
– Это он себе на дорогу готовит, – сообразила она. – Ах, прокурат… Уж эти тихонькие!..
Дальше открыла она, что Сережка устроил себе из старой рубахи и разного тряпья настоящую котомку. Когда Сережка укладывался спать, она потихоньку приносила эту котомку и показывала мужу.
– Что же, правильно, – сообразил Фома Павлыч. – Провиант есть… Теперь остается только забрать спичек и нож… Без этого невозможно… Малый-то серьезный.
Приготовлялся Сережка к бегству очень медленно, почти всю зиму. Он уносил из-за еды по кусочку хлеба и сушил на печке. А потом, как говорил Фома Павлыч, явилась коробка шведских спичек. Мать оставила Сережке пятак, и он стратил на спичку «родную копейку». Все дело оставалось в ноже. На четыре копейки его не купишь, а украсть нехорошо.
– Ну, как нож положит в котомку, тогда его и накроем, – решил Фома Павлыч. – Закон требует порядку… Ежеминутно.
Около масленицы в котомке появился и нож.
– Шабаш, брат! – заявил Фома Павлыч. – Теперь надо будет позвать дядю Василия. Его дело… Мы его не обижали.
В решительную минуту Катерина Ивановна невольно пожалела Сережку. Дядя Василий бить будет.
Роковой день наступил. Это было как раз воскресенье перед масленицей. Позвали дядю Василия. Парасковья Ивановна принесла котомку, к которой уже были пришиты ременные лямки.
– Это что такое? – громко спросил дядя Василий.
Сережка даже весь побелел и только взглянул с немым укором на Парасковью Ивановну.
Расправа произошла тут же, в мастерской. Дядя Василий больно прибил Сережку, а потом высек. Рыжий Ванька помогал ему от чистого сердца. Сережка даже не кричал, а только мычал от боли.
– Я тебя выучу, змееныш! – кричал дядя Василий, не помня себя от злости. – Тебе добра хотят, а ты что затеял?!
Он опять хотел бить Сережку, но вступилась Парасковья Ивановна и не дала.
– Поучили, и будет, – уговаривала она, удерживая дядю Василия. – Мал еще, ну и глупит… Мы свое думаем, а он свое.
V
Первой мыслью Сережки после наказания было поджечь мастерскую Фомы Павлыча и этим устранить причину всякого зла в корне. Но так как, кроме мастерской, мог сгореть весь дом, а главное, деревянный флигель, в котором жила маленькая Шурка, то эта мысль заменилась другой – идти и утопиться в Неве. Последнего приходилось подождать, потому что сейчас Нева была покрыта льдом, а бросаться в прорубь Сережка не желал. Он боялся холодной, ледяной воды.
Всю масленицу Сережка просидел дома и ни за что не хотел показываться ни на дворе, ни на улице. Ему казалось, что все будут указывать на него пальцами и говорить:
– Вот это тот самый Сережка, который хотел убежать к себе в деревню и которого дядя Василий высек…
В прощеный день на масленице пришла Катерина Ивановна и сказала:
– Ты это что же, Сережка, и глаз к нам не кажешь… Шурка без тебя вот как стосковалась. Пойдем.
Сережка боялся идти к дяде Василию, но ему хотелось видеть Шурку, о которой он уже соскучился. Скрепя сердце он пошел за теткой. К счастию, дяди Василия не оказалось дома. Шурка страшно ему обрадовалась и сделала строгий выговор:
– Ты папы не бойся, – уверяла она. – Он добрый…
– Ну, не всякое лыко в строку, – говорила Катерина Ивановна, оправдывая мужа. – Мало ли что бывает… Тоже и то сказать, Сережка, что и ты неправ. Хоть бы Шурку пожалел: убежал бы, а она с кем стала бы играть?
Сережке вдруг сделалось легче, точно свалилась гора с плеч. Да, он действительно забыл о маленькой, больной Шурке.
– Это ты от меня хотел убежать, – плаксиво говорила девочка. – Ты нехороший…
Сережка плакал, потому что ему было жаль и своей деревни, и больной городской девочки.
Время шло. Проходили дни, недели, месяцы… Сережка продолжал думать о деревне и мечтал о том блаженном времени, когда сделается совсем большим и вернется домой.
Через два года он стал получать уже маленькое жалованье, а потом зарабатывал кое-что в свободное праздничное время. Сколько было радости, когда он мог послать матери первые заработанные три рубля.
– Ну, вот, молодец! – похвалил дядя Василий. – Кто родителей помнит, того бог не забывает. А в деревню хочешь уйти?
– И уйду, дядя, как только буду большим.
Теперь Сережка уж не боялся дяди Василия и говорил с ним смело. Дядя Василий сам любил поговорить о деревне и правильной жизни.
– Отчего же ты, дядя, не уедешь в деревню? – удивлялся Сережка.
– А так… Привык здесь, а там я уж чужой, как выдернутый зуб. Какой я буду мужик, ежели меня по крестьянству определить… Курам на смех. А на фабрике-то я дома… А главное, не один я тут – большие нас тыщи народу. На людях и смерть красна… Который человек ежели без ошибки, так всегда можно жить и даже очень превосходно.
Из Сережки рос серьезный трудолюбивый мальчик, так что дядя Василий говорил про него:
– Ну, этот далеко пойдет. Он нам всем утрет нос… Много в нем этой самой деревенской силы.
Фома Павлыч только потряхивал головой. Что же, действительно парень хороший, хоть куда. Вырастет – вот какой работник будет.
Лучшим развлечением Сережки по-прежнему оставалась больная Шурка, которая тоже выросла, но не поправилась. Она была такая же бледная и так же плохо ходила. Сережка играл с ней, как маленький. Теперь Катерина Ивановна души в нем не чаяла и принимала, как дорогого гостя. Она выросла в городе и тоже любила послушать рассказы Сережки о деревне.
– Что ты там делать-то будешь, Сережка? – спрашивала она.
– А все… Землю пахать, сеять, сено косить. Я природный крестьянин, и мне сейчас должно общество надел дать. Ну, лошаденку заведу, коровку… Пока мать за хозяйством присмотрит, а потом сестренка подрастет. Женюсь, потому без бабы какое же хозяйство…
– Хочешь богатым быть?
– Зачем богатым… И так проживем. Главное, не надо эту проклятую водку пить… От нее все зло и по городам, и по деревням.
– Это ты верно, Сережка.
Шурка слушала все эти разговоры и только вздыхала. Она была уверена, что сейчас бы поправилась, если бы попала в деревню.
– Конечно, поправилась бы, – уверял Сережка. – У нас вон какие здоровые деревенские девки. Не чета фабричным…
– Это уж конечно… Где же фабричным… синявки какие-то!
Рыжий Васька и косой Петька давно примирились с «деревенским пирожником», тем более что он частенько выручал их от разных неприятностей. Молодые люди любили погулять и скоро узнали дорогу в портерные и трактиры. Из-за этих удовольствий как-то и работа не выходила в срок, и Кирилыч ворчал, а Парасковья Ивановна грозила, что прогонит.
– Вон какие лбы выросли, – ворчала она. – Пора и своим умом жить. Сегодня обрадовались, завтра обрадовались, а кто работать будет?
Фома Павлыч угрюмо отмалчивался, потому что сам встречался в трактире с своими подмастерьями. Кирилыч «срывал» в год раз и пропадал недели на две. В конце концов, самым надежным человеком в мастерской оставался Сережка. Через три года он уже выучился работать, как настоящий мастер, и только робел немного, когда приходилось снимать мерки и выкраивать товар… Как раз ошибешься!
– Ты уж того, Сережка, постарайся, – говорил Фома Павлыч все чаще и чаще. – Понимаешь? Потому как есть настоящий мастер Фома Павлыч Тренькин и не желаю оказывать себя свиньей… У меня своя сапожная линия. Ежеминутно…
И Сережка старался. От работы и житья в подвале он сильно похудел, вытянулся, и в лице его появилась какая-то скрытая озлобленность, как и у других мастеровых. Он так же бегал в опорках и в грязном фартуке, а по праздникам одевался уже совсем по-городски – в пиджак, суконный картуз и суконные брюки. Верхом торжества в этом городском костюме были резиновые калоши, подержанное осеннее драповое пальто и зонтик. Когда дядя Василий увидел его в первый раз в таком костюме, то невольно проговорил:
– Ну, теперь, Сережка, ничего тебе не остается, как жениться. Да… Вот тебе и выйдет вся деревня.
Наконец прошли и пять лет. За последние годы Сережка успел кое-что отложить себе и заявил в день своего мастерового совершеннолетия Фоме Павлычу:
– Хозяин, теперь мы с тобой в расчете…
– Ну?
– Значит, еду к себе в деревню…
– Спасибо здешнему дому – пойду к другому? Ежеминутно…
Фома Павлыч страшно обиделся и побежал сейчас же жаловаться дяде Василию. Тот его выслушал, почесал в затылке и проговорил:
– Ничего не поделаешь, Фома Павлыч… Сколько волка ни корми, а он все в лес смотрит.
– А я-то как без него останусь? Вот так ежеминутно… Паша как услыхала, так и заревела… Он у нас родным жил. Все его жалеют. Главное – непьющий, в аккурате всегда.
Сережка простился со всеми как следует. Больше всех горевала о нем Шурка, которой было уже десять лет. Она горевала молча и старалась не смотреть на Сережку.
– В крестьяне запишешься? – спрашивая дядя Василий.
– В крестьяне… Зимой сапоги буду шить.
– Та-ак… Что же, дело невредное. С богом… Ужо в гости к тебе приедем с Фомой Павлычем…
– Милости просим… Ну, прощайте, да не поминайте лихом.
Катерина Ивановна и Парасковья Ивановна плакали о нем, как о родном.
Дело было осенью, когда уже начались дожди и дни делались короткими. По вечерам в мастерской частенько вспоминали Сережку и завидовали ему, особенно Фома Павлыч.
– Теперь страда кончилась, все с хлебом, – говорил он с каким-то ожесточением. – Свадьбы играют… Пиво свое домашнее, закуска всякая тоже своя, а водку покупают прямо ведрами. Ежеминутно… Эх, жисть!
Можно себе представить общее изумление, когда ровно через три недели, поздно вечером, в мастерскую вошел Сережка.
– Ты это откуда взялся-то? – удивился Фома Павлыч. – Вот так фунт!
– Где был, там ничего не осталось, – уклончиво ответил Сережка.
Вечером у дяди Василия был устроен настоящий пир. Сережка купил за собственные деньги водки, пива и разной закуски. Угощались дядя Василий и Фома Павлыч с женами и Кирилыч.
– Эх, брат, как же это ты так, то есть ошибку дал? – спрашивал дядя Василий. – Мы-то тебе тут завидуем, а ты вот он.
– Скучно показалось, дядя… Точно чужая вся деревня… И все люди точно чужие. Пожил, посмотрел, и потянуло меня опять в город… Главная причина, делать мне там нечего цельную зиму. Какие в деревне сапоги – одно званье, что сапог. Даже по ночам просыпался: так и вижу всех живыми – Фому Павлыча, дядю Василия, Кирилыча… Ну, так и порешил… Значит, уж такая линия вышла!.. Шурку вот все жалел…
Всю масленицу Сережка просидел дома и ни за что не хотел показываться ни на дворе, ни на улице. Ему казалось, что все будут указывать на него пальцами и говорить:
– Вот это тот самый Сережка, который хотел убежать к себе в деревню и которого дядя Василий высек…
В прощеный день на масленице пришла Катерина Ивановна и сказала:
– Ты это что же, Сережка, и глаз к нам не кажешь… Шурка без тебя вот как стосковалась. Пойдем.
Сережка боялся идти к дяде Василию, но ему хотелось видеть Шурку, о которой он уже соскучился. Скрепя сердце он пошел за теткой. К счастию, дяди Василия не оказалось дома. Шурка страшно ему обрадовалась и сделала строгий выговор:
– Ты папы не бойся, – уверяла она. – Он добрый…
– Ну, не всякое лыко в строку, – говорила Катерина Ивановна, оправдывая мужа. – Мало ли что бывает… Тоже и то сказать, Сережка, что и ты неправ. Хоть бы Шурку пожалел: убежал бы, а она с кем стала бы играть?
Сережке вдруг сделалось легче, точно свалилась гора с плеч. Да, он действительно забыл о маленькой, больной Шурке.
– Это ты от меня хотел убежать, – плаксиво говорила девочка. – Ты нехороший…
Сережка плакал, потому что ему было жаль и своей деревни, и больной городской девочки.
Время шло. Проходили дни, недели, месяцы… Сережка продолжал думать о деревне и мечтал о том блаженном времени, когда сделается совсем большим и вернется домой.
Через два года он стал получать уже маленькое жалованье, а потом зарабатывал кое-что в свободное праздничное время. Сколько было радости, когда он мог послать матери первые заработанные три рубля.
– Ну, вот, молодец! – похвалил дядя Василий. – Кто родителей помнит, того бог не забывает. А в деревню хочешь уйти?
– И уйду, дядя, как только буду большим.
Теперь Сережка уж не боялся дяди Василия и говорил с ним смело. Дядя Василий сам любил поговорить о деревне и правильной жизни.
– Отчего же ты, дядя, не уедешь в деревню? – удивлялся Сережка.
– А так… Привык здесь, а там я уж чужой, как выдернутый зуб. Какой я буду мужик, ежели меня по крестьянству определить… Курам на смех. А на фабрике-то я дома… А главное, не один я тут – большие нас тыщи народу. На людях и смерть красна… Который человек ежели без ошибки, так всегда можно жить и даже очень превосходно.
Из Сережки рос серьезный трудолюбивый мальчик, так что дядя Василий говорил про него:
– Ну, этот далеко пойдет. Он нам всем утрет нос… Много в нем этой самой деревенской силы.
Фома Павлыч только потряхивал головой. Что же, действительно парень хороший, хоть куда. Вырастет – вот какой работник будет.
Лучшим развлечением Сережки по-прежнему оставалась больная Шурка, которая тоже выросла, но не поправилась. Она была такая же бледная и так же плохо ходила. Сережка играл с ней, как маленький. Теперь Катерина Ивановна души в нем не чаяла и принимала, как дорогого гостя. Она выросла в городе и тоже любила послушать рассказы Сережки о деревне.
– Что ты там делать-то будешь, Сережка? – спрашивала она.
– А все… Землю пахать, сеять, сено косить. Я природный крестьянин, и мне сейчас должно общество надел дать. Ну, лошаденку заведу, коровку… Пока мать за хозяйством присмотрит, а потом сестренка подрастет. Женюсь, потому без бабы какое же хозяйство…
– Хочешь богатым быть?
– Зачем богатым… И так проживем. Главное, не надо эту проклятую водку пить… От нее все зло и по городам, и по деревням.
– Это ты верно, Сережка.
Шурка слушала все эти разговоры и только вздыхала. Она была уверена, что сейчас бы поправилась, если бы попала в деревню.
– Конечно, поправилась бы, – уверял Сережка. – У нас вон какие здоровые деревенские девки. Не чета фабричным…
– Это уж конечно… Где же фабричным… синявки какие-то!
Рыжий Васька и косой Петька давно примирились с «деревенским пирожником», тем более что он частенько выручал их от разных неприятностей. Молодые люди любили погулять и скоро узнали дорогу в портерные и трактиры. Из-за этих удовольствий как-то и работа не выходила в срок, и Кирилыч ворчал, а Парасковья Ивановна грозила, что прогонит.
– Вон какие лбы выросли, – ворчала она. – Пора и своим умом жить. Сегодня обрадовались, завтра обрадовались, а кто работать будет?
Фома Павлыч угрюмо отмалчивался, потому что сам встречался в трактире с своими подмастерьями. Кирилыч «срывал» в год раз и пропадал недели на две. В конце концов, самым надежным человеком в мастерской оставался Сережка. Через три года он уже выучился работать, как настоящий мастер, и только робел немного, когда приходилось снимать мерки и выкраивать товар… Как раз ошибешься!
– Ты уж того, Сережка, постарайся, – говорил Фома Павлыч все чаще и чаще. – Понимаешь? Потому как есть настоящий мастер Фома Павлыч Тренькин и не желаю оказывать себя свиньей… У меня своя сапожная линия. Ежеминутно…
И Сережка старался. От работы и житья в подвале он сильно похудел, вытянулся, и в лице его появилась какая-то скрытая озлобленность, как и у других мастеровых. Он так же бегал в опорках и в грязном фартуке, а по праздникам одевался уже совсем по-городски – в пиджак, суконный картуз и суконные брюки. Верхом торжества в этом городском костюме были резиновые калоши, подержанное осеннее драповое пальто и зонтик. Когда дядя Василий увидел его в первый раз в таком костюме, то невольно проговорил:
– Ну, теперь, Сережка, ничего тебе не остается, как жениться. Да… Вот тебе и выйдет вся деревня.
Наконец прошли и пять лет. За последние годы Сережка успел кое-что отложить себе и заявил в день своего мастерового совершеннолетия Фоме Павлычу:
– Хозяин, теперь мы с тобой в расчете…
– Ну?
– Значит, еду к себе в деревню…
– Спасибо здешнему дому – пойду к другому? Ежеминутно…
Фома Павлыч страшно обиделся и побежал сейчас же жаловаться дяде Василию. Тот его выслушал, почесал в затылке и проговорил:
– Ничего не поделаешь, Фома Павлыч… Сколько волка ни корми, а он все в лес смотрит.
– А я-то как без него останусь? Вот так ежеминутно… Паша как услыхала, так и заревела… Он у нас родным жил. Все его жалеют. Главное – непьющий, в аккурате всегда.
Сережка простился со всеми как следует. Больше всех горевала о нем Шурка, которой было уже десять лет. Она горевала молча и старалась не смотреть на Сережку.
– В крестьяне запишешься? – спрашивая дядя Василий.
– В крестьяне… Зимой сапоги буду шить.
– Та-ак… Что же, дело невредное. С богом… Ужо в гости к тебе приедем с Фомой Павлычем…
– Милости просим… Ну, прощайте, да не поминайте лихом.
Катерина Ивановна и Парасковья Ивановна плакали о нем, как о родном.
Дело было осенью, когда уже начались дожди и дни делались короткими. По вечерам в мастерской частенько вспоминали Сережку и завидовали ему, особенно Фома Павлыч.
– Теперь страда кончилась, все с хлебом, – говорил он с каким-то ожесточением. – Свадьбы играют… Пиво свое домашнее, закуска всякая тоже своя, а водку покупают прямо ведрами. Ежеминутно… Эх, жисть!
Можно себе представить общее изумление, когда ровно через три недели, поздно вечером, в мастерскую вошел Сережка.
– Ты это откуда взялся-то? – удивился Фома Павлыч. – Вот так фунт!
– Где был, там ничего не осталось, – уклончиво ответил Сережка.
Вечером у дяди Василия был устроен настоящий пир. Сережка купил за собственные деньги водки, пива и разной закуски. Угощались дядя Василий и Фома Павлыч с женами и Кирилыч.
– Эх, брат, как же это ты так, то есть ошибку дал? – спрашивал дядя Василий. – Мы-то тебе тут завидуем, а ты вот он.
– Скучно показалось, дядя… Точно чужая вся деревня… И все люди точно чужие. Пожил, посмотрел, и потянуло меня опять в город… Главная причина, делать мне там нечего цельную зиму. Какие в деревне сапоги – одно званье, что сапог. Даже по ночам просыпался: так и вижу всех живыми – Фому Павлыча, дядю Василия, Кирилыча… Ну, так и порешил… Значит, уж такая линия вышла!.. Шурку вот все жалел…