Страница:
– А я его, Ваську, все-таки достигну, – задумчиво повторяет Павел Митрич, распуская поводья, – потому не скупай нашего золота… да. Он думает, что дураки круглые и черт ему не брат. Погоди, голубчик…
– Как же это так, Павел Митрич: вы его выслеживаете, то есть Ваську, а он бывает у вас в конторе, и мы сейчас едем к нему же в гости?
– Это ничего не значит: хлебцем вместе, а табачком – врозь. Он свою линию ведет, а мы свою… Я ему давно, черту, говорю: «Васька, не уйдешь ты от моих рук». Да… У нас это просто.
Через час показалась и Васькина мельница, выглянувшая на нас из-за крутого мыса. Уй был перегорожен широкой плотиной, и река красиво разлилась в плоских берегах, затянутых камышом. Самая мельница «раструска» имела довольно жалкий вид и стояла даже без крыши, как приготовленный к постройке сруб. В десяти шагах от нее красовалась вросшая в землю избенка, – она была также без крыши. Покачнувшийся плетень и соломенный навес дополняли хозяйственную обстановку мельника.
– Ишь, подлец, какое место убойное облюбовал! – ругался Павел Митрич, свешиваясь в седле по-киргизски на один бок. – Он у нас, как бельмо на глазу сидит, потому рабочим до его мельницы с промыслов рукой подать… А гусей мы у него все-таки залобуем!
Мы нашли Ваську дома. Он сидел в своей избенке перед самоваром в обществе какого-то башкира и того самого мужичонки-хищника, которого Павел Митрич недавно представлял в контору с такой помпой.
– В гости к тебе приехали, – заявил Павел Митрич, входя в избу. – Ну, здравствуй…
– Мы гостям завсегда рады, Павел Митрич, – степенно ответил Васька, протягивая свою невероятной величины длань. – Милости просим, господа почтенные… Уразайка, поставь-ка нам самоварчик!
Башкир молча поднялся и, расставив широко руки, бережно вынес самовар из избы. Это был высокий и ражий детина с удивительно плоской рожей, на которой два узких черных глаза точно заблудились. Одетый в национальные лохмотья, он казался еще могучее самого Васьки.
В избушке было голо, как на ладони. Только на стене висело дрянное тульское ружье, да в углу валялся татарский азям. Единственная лавка и стол в переднем углу составляли всю меблировку.
– Ну и дворец у тебя! – говорил Павел Митрич, отыскивая место, куда бы положить свою фуражку. – Не стесняешь себя мебелью-то…
– А на что она мне, ваша мебель: и так хорошо. Кому надо, так и моей избушкой не брезгует. Тоже и нас добрые-то люди не обегают, Пал Митрич…
– Вижу, вижу… Это мой хищник-то? – ткнул Павел Митрич на сидевшего у стола мужика.
– Он самый, Пал Митрич… Надо же и ему куда-нибудь деться, вот он и пришел ко мне.
– Так, добрый ты человек… А башкыра где подцепил?
– Башкыра? – переспросил Васька и, почесав могучий затылок, улыбнулся. – А это мой приятель будет… На байге-то тогда он самый оглоблей меня и хлестнул. И здоров же из себя, Пал Митрич, а мне любопытно… Вот чаем его накачиваю за ловкую ухватку, что Ваську умел садануть оглоблей… Илюшка, ты бы вышел из избы, а то Палу Митричу и глядеть-то на тебя обидно, – прибавил Васька, обращаясь к молча сидевшему хищнику. – Выдь на улицу да погляди, где у меня лошадь запропастилась…
Мужик покорно вышел из избы, пряча рваную шапку за спиной, точно он ее только что украл.
– А мы за твоими гусями пришли, – говорил Павел Митрич, довольный оказанной любезностью.
– Что же, доброе дело, а гуськи точно что есть… К самой мельнице третьева дни подплывали… Жирные они сейчас…
Рука у Васьки еще плохо зажила, и он обходился пока одной левой. Сегодня он имел вообще такой степенный вид, а кудрявые волосы были даже расчесаны и намазаны коровьим салом. Ситцевую розовую рубаху Васька как-то по-детски подвязал гарусным пояском, а на ногах у него красовались мягкие татарские сапоги с расшитыми зеленой бухарской шагренью задками. Вообще щеголь хоть куда, а деревенские бабы от Васьки «решились ума», как говорила Ульяна, качая своей маленькой головой. Держался он просто, но с достоинством человека, видавшего лучшие дни. За чаем сначала разговор плохо вязался, и Васька больше отмалчивался, разглаживая свою кудрявую бороду.
– Ну, а как ты нынче насчет женского пола? – шутил Павел Митрич, подмигивая. – Прежде большой охотник был…
– Пустой это предмет, Пал Митрич, – строго ответил Васька и даже благочестиво отплюнулся. – Прямо сказать: страм…
– Не любишь? Ха-ха… – заливался Павел Митрич, вытирая лицо платком. – Помнишь, видно, как дробью стреляли…
Васька скосил глаза на меня и укоризненно покачал своей головой: эх, дескать, Пал Митрич, разбалакался не к месту при чужом человеке!
– Ничего, быль молодцу не укор, – успокаивал его Павел Митрич. – Да и дело самое житейское… Он тебя где стрелил-то?
– Кто?
– Ну, перестань прикидываться.
– Да я что, мне все равно… А только к тому говорю, что меня, может, сколько разов и дробью и пулей стреляли, так и перепутать не мудрено.
– Я про Маланьина мужа говорю, в Умете.
– А… Что же, было дело, Пал Митрич. Я, значит, в клети с Маланьей-то со своим делом, а муж шасть домой. Ну, зима, я в полушубке был, а он забежал в избу, ухватил ружье со стены да как полыхнет меня прямо в брюхо – против сердца метил, да обнизил… Только и всего…
– У него и теперь весь заряд в животе сидит, – объяснил мне Павел Митрич, заливаясь смехом. – Из пушки не прострелишь…
– К ненастью чувствую ее, дробь-то, как она по брюху начнет перекатываться, – серьезно объяснял Васька. – В таком роде, как горох… Ежели бы у меня была кость жидкая, так прямо бы насквозь, а то стерпел.
– Так ты бежать из клети, а Маланьин муж тебя прямо в упор: бац?!. – переспрашивал Павел Митрич. – Ох, согрешишь с тобой, Васька… Ты расскажи-ка нам, как сам-то кыргыза порешил под Троицком.
– Опять ты напрасно, Пал Митрич: ничего я не знаю…
– Да перестань отпираться! Этакая глупая привычка, точно ты у следователя.
– Лошадь у меня в те поры действительно была хорошая, Пал Митрич, – заговорил Васька с серьезным видом, – а про кыргыза, вот как перед истинным Христом, не покаюсь… Сам ничего не знаю! Тогда я с гуртом из степи шел, ну, под Троицким остановились пожировать. Хорошо. Я – в Троицк, да там и заболтался.
– Вожжа под хвост попала?
– Около того… Только ночью ко мне подручный и прискакал: «Кыргызы гурт отвивают»… Ну, я сейчас пал на лошадь, левольвер за пазуху и качу. Ах, хороша была лошадь, Пал Митрич! До гурта-то больше десяти верст я с небольшим в полчаса сделал. Пастухи мечутся, как угорелые, и объяснить ничего не могут, а только показывают, куда кыргызы моих баранов отогнали. Ночь – глаза выколи… Я за ними один бросился, потому надеюсь, что лошадь меня вполне оправдает. И действительно нагнал. Кричу: стой!.. Их трое, и все конные… Лопочут по-своему, а я понимаю ихний-то разговор; кунчать башка мне хотят. Ах, псы! Я сейчас на них да из левольвера… Убил кого, нет, ничего не знаю, а баранов привел всех назад. Только всей моей и причины было, что больно уж лошадь хороша у меня была…
– Одним словом, порешил, Васька… Нехорошо отпираться: дело прошлое.
– Ничего не знаю, Пал Митрич. Напраслиной обносите меня, как вот и насчет вашего золота…
– Ну, уж насчет золота-то мы сами знаем, что знаем, а тебе быть на веревочке. Уж это, брат, верно, как в аптеке…
– Ловите, а поймаете – ваше счастье.
– И поймаем… Дай срок, не увернешься.
– Н-но-о?.. Перестань, Пал Митрич, пужать, а то как раз застращаешь мужика. Робок я больно, того гляди, занеможется…
Охота у нас вышла неудачная. Гуси сильно сторожились и не допускали даже на два выстрела, несмотря на самое усиленное старание. Кончилось тем, что они поднялись и улетели по направлению к одному из степных «озеринок».
– Как же это так, Павел Митрич: вы его выслеживаете, то есть Ваську, а он бывает у вас в конторе, и мы сейчас едем к нему же в гости?
– Это ничего не значит: хлебцем вместе, а табачком – врозь. Он свою линию ведет, а мы свою… Я ему давно, черту, говорю: «Васька, не уйдешь ты от моих рук». Да… У нас это просто.
Через час показалась и Васькина мельница, выглянувшая на нас из-за крутого мыса. Уй был перегорожен широкой плотиной, и река красиво разлилась в плоских берегах, затянутых камышом. Самая мельница «раструска» имела довольно жалкий вид и стояла даже без крыши, как приготовленный к постройке сруб. В десяти шагах от нее красовалась вросшая в землю избенка, – она была также без крыши. Покачнувшийся плетень и соломенный навес дополняли хозяйственную обстановку мельника.
– Ишь, подлец, какое место убойное облюбовал! – ругался Павел Митрич, свешиваясь в седле по-киргизски на один бок. – Он у нас, как бельмо на глазу сидит, потому рабочим до его мельницы с промыслов рукой подать… А гусей мы у него все-таки залобуем!
Мы нашли Ваську дома. Он сидел в своей избенке перед самоваром в обществе какого-то башкира и того самого мужичонки-хищника, которого Павел Митрич недавно представлял в контору с такой помпой.
– В гости к тебе приехали, – заявил Павел Митрич, входя в избу. – Ну, здравствуй…
– Мы гостям завсегда рады, Павел Митрич, – степенно ответил Васька, протягивая свою невероятной величины длань. – Милости просим, господа почтенные… Уразайка, поставь-ка нам самоварчик!
Башкир молча поднялся и, расставив широко руки, бережно вынес самовар из избы. Это был высокий и ражий детина с удивительно плоской рожей, на которой два узких черных глаза точно заблудились. Одетый в национальные лохмотья, он казался еще могучее самого Васьки.
В избушке было голо, как на ладони. Только на стене висело дрянное тульское ружье, да в углу валялся татарский азям. Единственная лавка и стол в переднем углу составляли всю меблировку.
– Ну и дворец у тебя! – говорил Павел Митрич, отыскивая место, куда бы положить свою фуражку. – Не стесняешь себя мебелью-то…
– А на что она мне, ваша мебель: и так хорошо. Кому надо, так и моей избушкой не брезгует. Тоже и нас добрые-то люди не обегают, Пал Митрич…
– Вижу, вижу… Это мой хищник-то? – ткнул Павел Митрич на сидевшего у стола мужика.
– Он самый, Пал Митрич… Надо же и ему куда-нибудь деться, вот он и пришел ко мне.
– Так, добрый ты человек… А башкыра где подцепил?
– Башкыра? – переспросил Васька и, почесав могучий затылок, улыбнулся. – А это мой приятель будет… На байге-то тогда он самый оглоблей меня и хлестнул. И здоров же из себя, Пал Митрич, а мне любопытно… Вот чаем его накачиваю за ловкую ухватку, что Ваську умел садануть оглоблей… Илюшка, ты бы вышел из избы, а то Палу Митричу и глядеть-то на тебя обидно, – прибавил Васька, обращаясь к молча сидевшему хищнику. – Выдь на улицу да погляди, где у меня лошадь запропастилась…
Мужик покорно вышел из избы, пряча рваную шапку за спиной, точно он ее только что украл.
– А мы за твоими гусями пришли, – говорил Павел Митрич, довольный оказанной любезностью.
– Что же, доброе дело, а гуськи точно что есть… К самой мельнице третьева дни подплывали… Жирные они сейчас…
Рука у Васьки еще плохо зажила, и он обходился пока одной левой. Сегодня он имел вообще такой степенный вид, а кудрявые волосы были даже расчесаны и намазаны коровьим салом. Ситцевую розовую рубаху Васька как-то по-детски подвязал гарусным пояском, а на ногах у него красовались мягкие татарские сапоги с расшитыми зеленой бухарской шагренью задками. Вообще щеголь хоть куда, а деревенские бабы от Васьки «решились ума», как говорила Ульяна, качая своей маленькой головой. Держался он просто, но с достоинством человека, видавшего лучшие дни. За чаем сначала разговор плохо вязался, и Васька больше отмалчивался, разглаживая свою кудрявую бороду.
– Ну, а как ты нынче насчет женского пола? – шутил Павел Митрич, подмигивая. – Прежде большой охотник был…
– Пустой это предмет, Пал Митрич, – строго ответил Васька и даже благочестиво отплюнулся. – Прямо сказать: страм…
– Не любишь? Ха-ха… – заливался Павел Митрич, вытирая лицо платком. – Помнишь, видно, как дробью стреляли…
Васька скосил глаза на меня и укоризненно покачал своей головой: эх, дескать, Пал Митрич, разбалакался не к месту при чужом человеке!
– Ничего, быль молодцу не укор, – успокаивал его Павел Митрич. – Да и дело самое житейское… Он тебя где стрелил-то?
– Кто?
– Ну, перестань прикидываться.
– Да я что, мне все равно… А только к тому говорю, что меня, может, сколько разов и дробью и пулей стреляли, так и перепутать не мудрено.
– Я про Маланьина мужа говорю, в Умете.
– А… Что же, было дело, Пал Митрич. Я, значит, в клети с Маланьей-то со своим делом, а муж шасть домой. Ну, зима, я в полушубке был, а он забежал в избу, ухватил ружье со стены да как полыхнет меня прямо в брюхо – против сердца метил, да обнизил… Только и всего…
– У него и теперь весь заряд в животе сидит, – объяснил мне Павел Митрич, заливаясь смехом. – Из пушки не прострелишь…
– К ненастью чувствую ее, дробь-то, как она по брюху начнет перекатываться, – серьезно объяснял Васька. – В таком роде, как горох… Ежели бы у меня была кость жидкая, так прямо бы насквозь, а то стерпел.
– Так ты бежать из клети, а Маланьин муж тебя прямо в упор: бац?!. – переспрашивал Павел Митрич. – Ох, согрешишь с тобой, Васька… Ты расскажи-ка нам, как сам-то кыргыза порешил под Троицком.
– Опять ты напрасно, Пал Митрич: ничего я не знаю…
– Да перестань отпираться! Этакая глупая привычка, точно ты у следователя.
– Лошадь у меня в те поры действительно была хорошая, Пал Митрич, – заговорил Васька с серьезным видом, – а про кыргыза, вот как перед истинным Христом, не покаюсь… Сам ничего не знаю! Тогда я с гуртом из степи шел, ну, под Троицким остановились пожировать. Хорошо. Я – в Троицк, да там и заболтался.
– Вожжа под хвост попала?
– Около того… Только ночью ко мне подручный и прискакал: «Кыргызы гурт отвивают»… Ну, я сейчас пал на лошадь, левольвер за пазуху и качу. Ах, хороша была лошадь, Пал Митрич! До гурта-то больше десяти верст я с небольшим в полчаса сделал. Пастухи мечутся, как угорелые, и объяснить ничего не могут, а только показывают, куда кыргызы моих баранов отогнали. Ночь – глаза выколи… Я за ними один бросился, потому надеюсь, что лошадь меня вполне оправдает. И действительно нагнал. Кричу: стой!.. Их трое, и все конные… Лопочут по-своему, а я понимаю ихний-то разговор; кунчать башка мне хотят. Ах, псы! Я сейчас на них да из левольвера… Убил кого, нет, ничего не знаю, а баранов привел всех назад. Только всей моей и причины было, что больно уж лошадь хороша у меня была…
– Одним словом, порешил, Васька… Нехорошо отпираться: дело прошлое.
– Ничего не знаю, Пал Митрич. Напраслиной обносите меня, как вот и насчет вашего золота…
– Ну, уж насчет золота-то мы сами знаем, что знаем, а тебе быть на веревочке. Уж это, брат, верно, как в аптеке…
– Ловите, а поймаете – ваше счастье.
– И поймаем… Дай срок, не увернешься.
– Н-но-о?.. Перестань, Пал Митрич, пужать, а то как раз застращаешь мужика. Робок я больно, того гляди, занеможется…
Охота у нас вышла неудачная. Гуси сильно сторожились и не допускали даже на два выстрела, несмотря на самое усиленное старание. Кончилось тем, что они поднялись и улетели по направлению к одному из степных «озеринок».
V
В последний раз я видел Ваську накануне отъезда, когда он поздно вечером пришел пьяный к матери с своей обычной просьбой о деньгах. Повторилась с небольшими вариациями уже известная читателю сцена.
– Да у меня припасено для тебя? – кричала визгливо Ульяна. – Тогда пожалела, дала, а ты, может, и руку нарочно сам извел…
– Мамынька…
– Уйди с моих глаз долой!..
Чтобы удержаться и не дать двугривенного, Ульяна придумала новое средство: она оставила Ваську сидеть в избе одного, а сама ушла куда-то в соседи. Васька сидел на лавке, раскачиваясь из стороны в сторону, и время от времени повторял:
– Мамынька… а мамынька!.. Мамы-нька…
Мне надоело слушать эти возгласы, и я вышел сказать, что старухи нет дома. Васька с удовольствием посмотрел на меня мутными глазами и проговорил:
– А помнишь гусей-то?.. Пытал меня тогда Пал Митрич, насчет золота пытал, а оно тут было… было на двух ногах и из избы ушло… Вот как у нас!.. Я, может, этого ихнего золота в год-то через свои руки пропущу не один пуд, а только у Васьки ничего нет… Плевать мне и на ихнее золото!.. Да… Будет, шабаш… Брошу станицу и уйду куда глаза глядят. Надоело… Мамынька, а?..
– Да нет ее, ушла.
– Уйду, брошу все… – бормотал Васька, мотая головой. – Все одно, где ни пропадать…
– Отчего ты на одном месте не хочешь устроиться?
– А тошно мне… устраивался сколько разов: одежду справлю, лошадь заведу, денег накоплю, а потом и прорвет. Для чего?.. Не с деньгами жить, а с добрыми людьми… Сила во мне непреоборимая ходит, ну и тоскуешь, потому как есть деваться мне некуда. Вот еще к месту своему тянет… мать-старуху тоже жаль… Плачется она на меня, а мне ее жаль. Мамынька родимая, прости ты меня, дурака!.. Земля меня не носит – вот я какой проклятый человек!
Васька сидел у стола, облокотившись на него руками. С последними словами он уронил свою кудрявую голову на руки и глухо зарыдал. В окно глядела ясная месячная ночь, и где-то далеко перекликались журавли.
Через год мне случилось проезжать через Умет. Я велел ямщику везти меня к Ульяне.
– Да нету ее, твоей Ульяны, – ответил ямщик.
– Как нету?
– А уж так… По осени-то другая половина Умета выгорела, ну и ее изба тоже. Захудала сильно старуха, а силы уж нету. Так кой-как перебивалась, сердяга: где день, где ночь. А по весне-то к святым местам ушла.
– А Васька где?
– Васька? И его нету…
– Тоже ушел куда-нибудь?
– Ушел-то он действительно ушел из станицы: ни слуху ни духу… А Ульяна одно твердит: воротится к своему месту. Чуяло ее сердце, что близко он. Подснежником и объявился Васька по весне…
– Каким подснежником?
– А по весне, значит, когда снег тает, так мертвяки и оказываются, ну, мы их подснежниками зовем, потому как из-под снегу они объявляются. Так и Васька… Недалеко от мельницы нашли его. Как был в полушубке, так и лежит на правом боку. Уж кто его достиг – ничего неизвестно… Много у нас таких подснежников объявляется по веснам. Ну, Ульяна-то сильно горевала, а потом к святым местам и ушла…
– Да у меня припасено для тебя? – кричала визгливо Ульяна. – Тогда пожалела, дала, а ты, может, и руку нарочно сам извел…
– Мамынька…
– Уйди с моих глаз долой!..
Чтобы удержаться и не дать двугривенного, Ульяна придумала новое средство: она оставила Ваську сидеть в избе одного, а сама ушла куда-то в соседи. Васька сидел на лавке, раскачиваясь из стороны в сторону, и время от времени повторял:
– Мамынька… а мамынька!.. Мамы-нька…
Мне надоело слушать эти возгласы, и я вышел сказать, что старухи нет дома. Васька с удовольствием посмотрел на меня мутными глазами и проговорил:
– А помнишь гусей-то?.. Пытал меня тогда Пал Митрич, насчет золота пытал, а оно тут было… было на двух ногах и из избы ушло… Вот как у нас!.. Я, может, этого ихнего золота в год-то через свои руки пропущу не один пуд, а только у Васьки ничего нет… Плевать мне и на ихнее золото!.. Да… Будет, шабаш… Брошу станицу и уйду куда глаза глядят. Надоело… Мамынька, а?..
– Да нет ее, ушла.
– Уйду, брошу все… – бормотал Васька, мотая головой. – Все одно, где ни пропадать…
– Отчего ты на одном месте не хочешь устроиться?
– А тошно мне… устраивался сколько разов: одежду справлю, лошадь заведу, денег накоплю, а потом и прорвет. Для чего?.. Не с деньгами жить, а с добрыми людьми… Сила во мне непреоборимая ходит, ну и тоскуешь, потому как есть деваться мне некуда. Вот еще к месту своему тянет… мать-старуху тоже жаль… Плачется она на меня, а мне ее жаль. Мамынька родимая, прости ты меня, дурака!.. Земля меня не носит – вот я какой проклятый человек!
Васька сидел у стола, облокотившись на него руками. С последними словами он уронил свою кудрявую голову на руки и глухо зарыдал. В окно глядела ясная месячная ночь, и где-то далеко перекликались журавли.
Через год мне случилось проезжать через Умет. Я велел ямщику везти меня к Ульяне.
– Да нету ее, твоей Ульяны, – ответил ямщик.
– Как нету?
– А уж так… По осени-то другая половина Умета выгорела, ну и ее изба тоже. Захудала сильно старуха, а силы уж нету. Так кой-как перебивалась, сердяга: где день, где ночь. А по весне-то к святым местам ушла.
– А Васька где?
– Васька? И его нету…
– Тоже ушел куда-нибудь?
– Ушел-то он действительно ушел из станицы: ни слуху ни духу… А Ульяна одно твердит: воротится к своему месту. Чуяло ее сердце, что близко он. Подснежником и объявился Васька по весне…
– Каким подснежником?
– А по весне, значит, когда снег тает, так мертвяки и оказываются, ну, мы их подснежниками зовем, потому как из-под снегу они объявляются. Так и Васька… Недалеко от мельницы нашли его. Как был в полушубке, так и лежит на правом боку. Уж кто его достиг – ничего неизвестно… Много у нас таких подснежников объявляется по веснам. Ну, Ульяна-то сильно горевала, а потом к святым местам и ушла…