Манн Томас
Тристан

   Вот он, санаторий «Эйнфрид»! Прямые очертания его продолговатого главного корпуса и боковой пристройки белеют посреди обширного сада, украшенного затейливыми гротами, аллейками и беседками, а за шиферными его крышами плавно, сплошным массивом, поднимаются к небу хвойно-зеленые горы.
   По-прежнему возглавляет это учреждений доктор Леандер. У него черная раздвоенная борода, курчавая и жесткая, как конский волос, идущий на обивку мебели, очки с толстыми, сверкающими стеклами и вид человека, которого наука закалила, сделала холодным и наделила снисходительным пессимизмом; своей резкостью и замкнутостью он покоряет больных – людей слишком слабых, чтобы самим устанавливать себе законы и их придерживаться, и отдающих ему свое состояние за право находить опору в его суровости.
   Что касается фрейлейн фон Остерло, то она ведет хозяйство поистине самозабвенно. Боже мой, как деловито бегает она вверх и вниз по лестницам, как торопится из одного конца санатория в другой! Она властвует на кухне и в кладовой, роется в бельевых шкафах, командует прислугой и ведает питанием, руководствуясь соображениями экономии, гигиены, вкуса и внешнего изящества, она хозяйничает с неистовой осмотрительностью, и во всей ее бурной деятельности кроется постоянный упрек всей мужской части человечества, ни один представитель которой до сих пор не догадался жениться на ней. Впрочем, на щеках ее двумя круглыми малиновыми пятнами неугасимо горит надежда стать в один прекрасный день супругой доктора Леандера…
   Озон и тихий, тихий воздух… Что бы ни говорили завистники и конкуренты доктора Леандера, легочным больным следует самым настоятельным образом рекомендовать «Эйнфрид». Но здесь обитают не только чахоточные, здесь есть и другие пациенты, мужчины, дамы, даже дети: доктор Леандер может похвастаться успехами в самых различных областях медицины. Есть здесь страдающие желудочными болезнями,– например, советница Шпатц, у которой, кроме того, больные уши, есть пациенты с пороком сердца, паралитики, ревматики, есть разного рода нервнобольные. Один генерал-диабетик, непрестанно ворча, проедает здесь свою пенсию. Некоторые здешние пациенты, господа с истощенными лицами, не могут совладать со своими ногами – ноги у этих господ то и дело дергаются, что наводит на самые грустные размышления. Пятидесятилетняя дама, пасторша Геленраух, которая произвела на свет девятнадцать детей и уже совершенно ни о чем не способна думать, тем не менее не может угомониться и вот уже целый год, снедаемая безумным беспокойством и жуткая в своем оцепенелом безмолвии, бесцельно бродит по всему дому, опираясь на руку приставленной к ней сиделки.
   Время от времени умирает кто-нибудь из «тяжелых», которые лежат по своим комнатам и не появляются ни за столом, ни в гостиной, и никто, даже их непосредственные соседи, ничего об этом не узнают. Глубокой ночью воскового постояльца уносят, и снова жизнь в «Эйкфридё» идет своим чередом – массажи, электризация, инъекции, души, ванны, гимнастика, потогонные процедуры, ингаляции, – все это в различных помещениях, оборудованных новейшими приспособлениями…
   Право же, здесь всегда царит оживление. Швейцар, стоящий у входа в боковую пристройку, звонит в колокол, когда прибывают новые пациенты, и торжественно одетый доктор Леандер вместе с фрейлейн фон Остерло провожает отъезжающих до экипажа. Каким только людям не давал приюта «Эйнфрид»! Есть тут даже писатель, эксцентричный человек, он носит фамилию, звучащую, как название минерала или драгоценного камня, и, живя здесь, похищает дни у господа бога…
   Кроме доктора Леандера, в «Эйнфриде» имеется еще один врач – для легких случаев и для безнадежных больных. Но его фамилия Мюллер, и вообще он не стоит того, чтобы о нем говорили.
   В начале января коммерсант Клетериан – фирма «А.-Ц. Клетериан и Кш» – привез в «Эйнфрид» свою супругу; швейцар зазвонил в колокол, и фрейлейн фон Остерло встретила приехавшую издалека чету в приемной, которая помещалась в нижнем этаже и, как почти весь этот старый, величественный дом, являла собой удивительно чистый образец стиля ампир.
   Тотчас же вышел доктор Леандер, он поклонился, и началась первая, поучительная для обеих сторон беседа.
   Клумбы в саду были по-зимнему покрыты матами, гроты – занесены снегом, беседки стояли в запустении; два санаторных служителя несли чемоданы приехавших – коляска остановилась на шоссе, у решетчатой калитки, потому что к самому дому подъезда не было.
   – Не спеши, Габриэла, take care[1], мой ангел, не открывай рот, – говорил господин Клетериан, ведя жену через сад; и к этому «take care» при одном взгляде на нее с нежностью и трепетом присоединился бы в душе всякий, – хотя нельзя отрицать, что господин Клетериан с таким же успехом мог бы сказать это и по-немецки.
   Кучер, привезший их со станции, человек грубый, неотесанный и не знающий тонкого обхождения, прямо-таки, рот разинул в беспомощной озабоченности, когда коммерсант помогал своей супруге вылезти из экипажа; казалось даже, что оба гнедых, от которых в тихом морозном воздухе поднимался пар, скосив глаза, взволнованно наблюдали за этим опасным предприятием, тревожась за столь хрупкую грацию и столь нежную прелесть.
   Как ясно было сказано в письме, которое господин Клетериан предварительно послал с Балтийского побережья главному врачу «Эйнфрида», молодая женщина страдала болезнью дыхательного горла, – слава богу, дело тут было не в легких! Но если бы даже она страдала болезнью легких все равно эта новая пациентка не могла бы выглядеть прелестнее, благороднее и бесплотнее, чем сейчас, когда она, покойно и устало откинувшись на высокую спинку белого кресла, сидела рядом со своим коренастым супругом и прислушивалась к разговору.
   Ее красивые бледные руки, украшенные только простым обручальным кольцом, лежали на коленях, в складках тяжелой и темной суконной юбкиузкий серебристо-серый жакет, с плотным стоячим воротником, был сплошь усеян накладными бархатными узорами. Но от тяжелых и плотных тканей невыразимо нежная, миловидная и хрупкая головка молодой женщины казалась еще более трогательной, милой и неземной. Ее каштановые волосы, стянутые в узел на затылке, были гладко причесаны, и только одна –вьющаяся прядь падала на лоб возле правого виска, где маленькая, странная, болезненная жилка над четко обрисованной бровью нарушала своим бледно-голубым разветвлением ясную Чистоту почти прозрачного лба. Эта голубая жилка у глаза тревожно господствовала над всем тонким овалом лица. Она становилась заметнее, как только женщина начинала говорить; и даже когда она улыбалась, эта жилка придавала ее лицу какое-то напряженное, пожалуй, даже угнетенное выражение, внушавшее смутный страх.
   Тем не –менее она говорила и улыбалась. Говорила непринужденно и любезно, несколько приглушенным голосом и улыбалась усталыми, казалось готовыми вот-вот закрыться глазами, на углы которых, по обе стороны узкой переносицы, ложилась густая тень, и красивым, широким ртом бледным, но как бы светившимся потому, может быть, что губы ее были очень уж резко и ясно очерчены. Изредка она покашливала. Тогда она подносила ко рту платок и затем рассматривала его.
   – Не надо кашлять, Габриэла, – сказал господин Клетериан. – Ты ведь помнишь, darling[2], что доктор Гинцпетер решительно запретил тебе кашлять, нужно только взять себя в руки, мой ангел. Вся беда, как я уже сказал, в дыхательном горле,– повторил он.– Когда это началось, я и впрямь подумал, что неладно с легкими, и бог знает как испугался. Но дело тут не в легких, нет, черт побери, таких вещей мы не допустим, а, Габриэла? Хе-хе!
   – Несомненно, – сказал доктор Леандер и сверкнул очками в ее сторону.
   Затем господин Клетериан спросил кофе, – кофе и сдобных булочек; звук «к», казалось, образуется у него где-то глубоко в глотке, а слово «булочка» он произносил так, что у каждого, кто его слышал, должен был появиться аппетит.
   Он получил все, что спрашивал, получил также комнаты для себя и для своей супруги, и они пошли устраиваться.
   Между прочим, наблюдение над больной доктор Леандер взял на себя а не поручил доктору Мюллеру.
   Новая пациентка привлекла всеобщее внимание в «Эйнфриде», и господин Клетериан, привыкший к успехам жены, с удовлетворением принимал все знаки расположения, ей оказываемого. Когда генерал-диабетик увидел в первый раз, он на мгновение перестал ворчать, господа с испитыми лицами в ее присутствии улыбались и усиленно старались справиться со своими ногами, а советница Шпатц тотчас же взяла на себя роль ее старшей подруги. Да, она производила впечатление, эта женщина, носившая фамилию господина Клетериана! Писатель, уже несколько недель живший в «Эйнфриде», удивительный субъект, фамилия которого звучала как название драгоценного камня, побледнел, когда она прошла мимо него по коридору, – он остановился и, казалось, прирос к месту, хотя она давно уже удалилась.
   Не прошло и двух дней, как все санаторное общество узнало ее историю.
   Родилаеь она в Бромене, что, впрочем, было заметно по некоторым милым Ошибкам в ее произношении, и там же два года назад дала согласие стать женой, коммерсанта Клотсриана. Он увез ее на Балтийское побережье, в свой родной город, аде она, месяцев десять назад, в страшных мучениях и с опacносттью для жизни, подарила ему сына и наследника, поразительно живого и удачного ребенка. Но после тех ужасных дней силы так и не вернулись к, ней, если; разумеется, у нее вообще когда-либо были силы, Едва она поднялась после родов, до предела измученная, до предела ослабевшан, как у нее во время кашля показалась кровь – о, совсем немного крови, так, чуть-чуть, – но лучше ей вообще бы вовсе не показываться, а самое тягостное было, что неприятное это происшествие вскоре повторилось. Ну, против этого, конечно, имелись средства, и доктор Гинцпетер; домашний врач, пустил их в ход. Больной был предписан полный покой, она должна была глотать кусочки льда, против позывов кашля ей прописали морфий, а на сердце воздействовали всевозможными успокоительными лекарствами. Выздоровление, однако, не наступало, и в то время как мальчик, Антон Клетериан-младший, великолепный ребенок, с невероятной энергией и бесцеремонностью завоевывал и утверждал свое место в жизни, его молодая мать, казалось, угасала медленно и тихо… Всему причиной было, как уже говорилось, дыхательное горло – эти два слова в устах доктора Гинцпетера звучали на редкость утешительно, успокаивающе, почти весело. И хотя с легкими было все в порядке, доктор в конце концов нашел, что более мягкий климат и пребывание в лечебном заведении крайне желательны для скорейшего исцеления, а добрая слава санатория «Эйнфрид» и его главного врача определили остальное.
   Так обстояли дела, и Господин Клетериан самолично рассказал все это каждому, кто желал его слушать. Говорил он громко, небрежно и добродушно, как человек, пищеварение и кошелек которого находятся в полном порядке, быстро шевеля выпяченными губами, – манера, свойственная жителям северного побережья. Некоторые слова он выпаливал с такой быстротою, что они походили на маленький взрыв, и при этом смеялся, словно от удачной шутки.
   Среднего роста, широкий, крепкий, коротконогий, с полным красным лицом, водянисто-голубыми глазами, белесыми ресницами, большими ноздрями и влажными губами, он носил английские бакенбарды, «девался по-английски и явно пришел в восторг, застав в «Эйнфриде» английское семейство – отца, мать и троих очень красивых детей с их nurse [3], – семейство, которое пребывало здесь единственно потому, что не ведало, где же ему еще пребывать, и с которым он по утрам завтракал на английский манер. Он вообще любил хорошо поесть и выпить, показал себя настоящим знатоком кухни и погреба и чудесно развлекал санаторное общество рассказами об обедах, которые давались у него на родине в кругу его знакомых, а также описаниями некоторых изысканных, неизвестных здесь блюд.
   При этом глаза его принимали ласковое выражение и сужались, а в голосе появлялись какие-то нёбные и носовые звуки, сопровождавшиеся легким причмокиванием. Что он но является принципиальным противником и других земных радостей, выяснилось в тот вечер, когда один из пациентов «Эйнфрида», писатель по профессии, стал в коридоре свидетелем его не вполне дозволенных шуток с горничной, и это маленькое комичное происшествие вызвало у писателя донельзя брезгливую гримаску.
   Что касается супруги господина Клетсриана, то она была явно предана ему всей душой. Улыбаясь, следила она за его словами и движениями – не с высокомерной снисходительностью, с которой страждущие подчас относятся к здоровым, а с той участливой радостью, которую встречают у добродушных больных уверенные действия людей, чувствующих себя весьма неплохо.
   Господин Клетериан пробыл в «Эйнфриде» недолго. Он привез сюда свою супругу и через неделю покинул санаторий, удостоверившись, что она хорошо устроена и находится в надежных руках. Два дела одинаковой важности звали его на родину: его цветущее дитя и его процветающая фирма. Итак, обеспечив жене самый лучший уход, он вынужден был уехать.
   Шпинель была фамилия писателя, который уже несколько недель жил в «Эйнфриде». Детлеф Шпинель звали его, и внешность у него была необычная.
   Представьте себе брюнета лет тридцати с небольшим, хорошо сложенного, с заметно седеющими у висков волосами, на круглом, белом, чуть одутловатом лице которого нет даже намека на бороду. Лица он но брил – это сразу бросалось в глаза, – мягкое, гладкое, мальчишеское, оно только кое-где было покрыто реденьким пушком. И выглядело это очень странно. Блестящие, светло-карие глаза господина Шпинеля выражали кротость, нос у него был короткий и, пожалуй, слишком мясистый. Пористая верхняя губа его выдавалась, вперед, как у римлянина, у него были крупные зубы и громадные ноги. Один из господ, не умевших справляться со своими ногами, остряк и циник, прозвал его за глаза «гнилой сосунок», но это было скорее зло, чем метко… Одевался господин Шпинель хорошо и по модо – в длинный черный сюртук и пестрый жилет.
   Он был нелюдим и ни с кем но общался. Лишь изредка находили на него приливы общительности и любвеобилия, избыток чувств, и случалось это, когда господин Шпинель впадал в эстетический восторг, восхищаясь каким-нибудь красивым зрелищем – сочетанием двух цветов, вазой благородной формы или освещенными закатом горами. «Как красиво! – говорил он, склонив голову, растопырив руки и сморщив губы и нос. – Боже, поглядите, как красиво!» В такие мгновения он готов был заключить в объятия самую чопорную особу, будь то мужчина или женщина…
   На столе у него, на самом виду, постоянно лежала книга его собственного сочинения. Это был не очень объемистый роман с весьма странным рисунком на обложке, напечатанный на бумаге одного из тех сортов, которые употребляются для процеживания кофе, шрифтом, каждая буква которого походила на готический собор. Фрейлейн фон Остерло как-то в свободную минуту прочитала роман и нашла его «рафинированным», а это слово встречалось в ее суждениях тогда, когда нужно было сказать «безумно скучно». Действие романа происходило в светских салонах, в роскошных будуарах, битком набитых изысканными вещами – гобеленами, старинной мебелью, дорогим фарфором, роскошными тканями и всякого рода драгоценнейшими произведениями искусства. В описание этих предметов автор вложил немало любви, и, читая их, сразу можно было представить себе господина Шпинеля в мгновения, когда он морщит нос и говорит: «Боже, смотрите, как красиво!» Удивительно было то, что никаких других книг, кроме этой одной, он не написалу-а писал он явно со страстью. Большую часть дня он проводил в своей комнате за этим занятием и отсылал на почту на редкость много писем – почти ежедневно одно или два, – сам же, как это ни смешно и ни странно, получал их крайне редко…
   За столом господин Шпинель сидел напротив жены господина Клетериана. К первому после их приезда обеду он явился с некоторым опозданием.
   Войдя в просторную столовую, помещавшуюся в первом этаже пристройки, он негромко сразу со всеми поздоровался и прошел к своему месту, после чего доктор Леандер без долгих церемоний представил его вновь прибывшим. Господин Шпинель поклонился и не без смущения принялся за еду, причем его белые, красиво вылепленные руки, торчавшие из очень узких рукавов, несколько аффектированно орудовали ножом и вилкой. Вскоре он почувствовал себя свободнее и стал потихоньку поглядывать то на господина Клетериана, то на его супругу. Господин Клетериан в продолжение обеда несколько раз обращался к нему с вопросами и замечаниями относительно условий жизни в «Эйнфриде» и местного климата, жена его мило вставляла словечко-другое, и господин Шпинель учти-во отвечал им. Голос у него был мягкий и довольно приятный; но говорил он с некоторым усилием и захлебываясь, словно зубы его мешали языку.
   Когда после обеда все перешли в гостиную и доктор Леандер, обратившись к новым постояльцам, пожелал, чтобы обед пошел им на доброе здоровье, супруга господина Клетериана осведомилась о своем визави.
   – Как зовут этого господина? – спросила она. – Шпинелли? Я не разобрала его фамилию.
   – Шпинель… не Шпинелли, сударыня. Нет, он не итальянец, и родом он всего-навсего из Львова, насколько мне известно…
   – Что вы сказали? Он писатель? Или кто? – поинтересовался господин Клетериан; держа руки в карманах своих удобных английских брюк, он подставил ухо доктору и раскрыл рот, как иные делают, чтобы лучше слышать.
   – Не знаю, право, – он пишет… – ответил доктор Леандер. – Он издал, кажется, книгу, какой-то роман, право, не знаю…
   Это повторное «не знаю» давало понять, что доктор Леандер не очень-и дорожит писателем и снимает с себя всякую ответственность за нет
   – О, ведь это же очень интересно! – воскликнула супруга господина Клетериана. До сих пор ей ни разу не приходилось видеть писателя.
   – Да, – предупредительно ответил доктор Леандер, – он пользуется, кажется, некоторой известностью…
   Больше они о писателе не говорили.
   Но немного позднее, когда новые постояльцы ушли к себе и доктор Леандер тоже собирался покинуть гостиную, господин Шпинель задержал его и, в свою очередь, навел справки.
   – Как фамилия этой четы? – спросил он, – Я, конечно, ничего не разобрал.
   – Клетериан, – ответил доктор Леандер и пошел дальше.
   – Как его фамилия? – переспросил господин Шпинель.
   – Клетериан их фамилия, – сказал доктор Леандер и пошел своей дорогой. Он отнюдь не дорожил писателем.
   Мы уже как будто дошли до возвращения господина Клетериана на родину? Да, он снова был на Балтийском побережье, с ним были его коммерческие дела, с ним был его сын, бесцеремонное, полное жизни маленькое существо, стоившее матери стольких страданий и легкого заболевания дыхательного горла. Что касается самой молодой женщины, то она осталась в «Эйнфриде», и советница Шпатц взяла на себя роль ее старшей подруги. Это, однако, не мешало супруге господина Клетериана находиться в добрых отношениях и с прочими пациентами, – например, с господином Шпинелем, который, ко всеобщему удивлению (ведь до сих пор он ни с одной живой душой не общался), сразу же стал с ней необычайно предупредителен и услужлив и с которым она не без удовольствия болтала в часы отдыха, предусмотренные строгим режимом дня.
   Он приближался к ней с невероятной осторожностью и почтительностью и говорил не иначе как заботливо понизив голос, так что тугая на ухо советница Шпатц обычно не разбирала ни одного его слова. Ступая на носки своих больших ног, он подходил к креслу, в котором, с легкой улыбкой на лице, покоилась супруга господина Клетериана, останавливался в двух шагах от нее, причем одну ногу он отставлял назад, а туловищем подавался вперед, и говорил тихо, проникновенно, с некоторым усилием и слегка захлебываясь, готовый в любое мгновение удалиться, исчезнуть, лишь только малейший признак усталости или скуки промелькнет на ее лице. Но он не был ей в тягость; она приглашала его посидеть с ней и с советницей, обращалась к нему с каким-нибудь вопросом и затем, улыбаясь, с любопытством слушала его, потому что иногда он говорил такие занимательные и странные вещи, каких ей никогда еще не доводилось слышать.
   – Почему вы, собственно, находитесь в «Эйнфриде», господин Шпинель? – спросила она. – Какой курс лечения вы здесь проходите?
   – Лечения?.. Хожу на электризацию. Да нет, это сущие пустяки, не стоит о них и говорить. Я вам скажу, сударыня, почему я здесь нахожусь…
   Ради здешнего стиля.
   – Вот как, – сказала супруга господина Клетериана, подперев рукой подбородок, и повернулась к господину Шнниелю с преувеличенно заинтересованным видом; так подыгрывают ребенку, когда он собирается что-нибудь рассказать.
   – Да, сударыня, «Эйнфрид» – это чистый ампир. Говорят, когда-то здесь бил замок, летняя резиденция. Это крыло – позднейшая пристройка, но главное здание сохранилось нетронутым. Иногда вдруг я чувствую, что никак не могу обойтись без ампира, временами он мне просто необходим, чтобы сохранить сносное самочувствие. Ведь так понятно, что среди мягкой и чрезмерно удобной мебели чувствуешь себя иначе, чем среди этих прямых линий столов, кресел и драпировок… Эта ясность и твердость, эта холодная, суровая простота, сударыня, поддерживают во мно собранность и достоинство, они внутренне очищают меня, восстанавливают мои душевные силы, возвышают нравственно, без сомнения…
   – Да, это любопытно, – сказала она. – Впрочем, я наверное смогу это понять, если постараюсь.
   Он отвечал, что не стоит стараться, и оба они рассмеялись. Советница Шпатц тоже рассмеялась и нашла, что все это любопытно, но она не сказала, что сможет это понять.
   Гостиная в «Эйнфриде» была просторная и красивая. Высокая белая двустворчатая дверь обычно стояла распахнутой в бильярдную, где развлекались господа с непокорными ногами и другие пациенты. С другой стороны застекленная дверь открывала вид на широкую террасу и сад.
   Сбоку от нее стояло пианино. Был здесь и обитый зеленым сукном ломберный стол, за которым генерал-диабетик и сщо несколько мужчин играли в вист. Дамы читали или занимались рукодельем. Комната отапливалась железной ночью, по уютнее всего было беседовать у изящного камина, где лежали поддельные угли, оклеенные полосками красноватой бумаги.
   – Рано вы любито вставать, господин Шпинель, – сказала супруга господина Клетериана. – Мно случалось уже два или три раза видеть, как вы выходите из дому в половине восьмого утра.
   – Я люблю рано вставать? Ах, вовсе нот, сударыня. Я, видите ли, рано встаю потому, что, собственно, люблю поспать.
   – Ну, вам придется это пояснить мне, господин Шпинель.
   Советница Шпатц тоже потребовала пояснения.
   – Как вам сказать… если человек любит рано вставать, то ему, помоему, и незачем подниматься ранним утром. Совесть, сударыня… скверная это штука! Я и мно подобные, мы всю жизнь только о том и печемся, только тем и озабочены, чтобы обмануть свою совесть, чтобы ухитриться доставить ей хоть маленькую радость. Бесполезные мы существа, и и мне подобные, и, кроме редких хороших часов, мы всегда уязвлены и пришиблены сознанием собственной бесполезности. Мы презираем полезное, мы знаем, что оно безобразно и низко, и отстаиваем эту истину так, как отстаивают лишь насущно необходимые истины. И тем не менее мы вконец истерзаны муками совести. Мало того, вся наша внутренняя жизнь, наше мировоззрение, наша манера работать… таковы, что они воздействуют на наш организм самым нездоровым, самым губительным и разрушительным образом, и это еще ухудшает положенно. Тут-то и появляются на сцену всевозможные успокоительные средства, без которых мы бы просто но выдержали. Многие из нас, например, чувствуют потребность в упорядоченном, строго гигиеническом образе жизни. Ранний, немилосердно ранний подъем, холодная ванна, прогулка по снегу… Благодаря этому мы хоть немножко, хоть какой-нибудь час бываем довольны собой. А дай я себе волю, я бы, поверьте, полдня пролежал в постели. Если я рано встаю, то это, собственно, лицемерие.
   – Нет, отчего же, господин Шпинель! Я нахожу, что это сила воли…
   Не правда ли, госпожа советница?
   Госпожа советница согласилась, что это сила воли.
   – Лицемерие или сила воли, сударыня! Кому какое слово больше нравится. Я, право, на все смотрю настолько грустно, что…
   – Вот именно. Ну, конечно же, вы слишком много грустите.
   – Да, сударыня, мне часто бывает грустно.
   …Дни стояли прекрасные. В ослепительной яркости морозного безветрия, в голубоватых тенях, ясные и чистые, белели земля, горы, дом и сад, и надо всем этим поднимался безоблачный свод нежно-голубого неба, в котором, казалось, пляшут мириады сверкающих пылинок и блестящих кристаллов. Супруга господина Клетериана чувствовала себя в эти дни сносно; жара у нее не было, она почти не кашляла и ела без особого отвращения. Целыми часами, как ей было предписано, сидела она на террасе в морозную солнечную погоду. Сидела среди снегов, закутанная в одеяла и меха, и с надеждой вдыхала чистый, ледяной воздух, полезный для ее дыхательного горла. Иногда она видела, как прохаживается по саду господин Шпинель, тоже тепло одетый, в меховых сапогах, придававших уже просто фантастические размеры его ногам. Он осторожно ступал по снегу, и в положении его рук была какая-то настороженность, какое-то застывшее изящество; подходя к террасе, он почтительно здоровался с госпожой Клетериан и поднимался на несколько ступенек, чтобы завязать разговор.