Но это было потом. Пока же "Мои показания" прочел К. известный литератор. Книга ему очень понравилась.
   - Что вы хотите с ней делать дальше?
   Я сказал, что передал ее на Запад, а сейчас хочу отдать в какой-нибудь журнал потому-то и потому-то. Тогда он сам договорился с редакцией одного из журналов, что они примут рукопись, но постараются хранить ее так, чтобы она не попалась на глаза никому из заведомых стукачей.
   Прошло не больше недели, и мне передали, что меня просят поскорее зайти в редакцию и забрать рукопись. Оказывается за это время ее прочли несколько сотрудников редакции. Они высоко оценили книгу и, как мне передали: "мужество автора"; "автор решился пожертвовать собой, буквально жизнью, но зачем он тогда тянет за собой и других? В конце концов, пострадает наш журнал". Конечно, я сразу же забрал рукопись - но никак не мог взять в толк, почему может пострадать журнал, принявший неизвестную рукопись у неизвестного автора и не напечатавший ее. Мне потом объяснили, что по каким-то не то писаным, не то неписаным законам редакция обязана крамольные, вроде моей, рукописи передавать в КГБ. Они же, порядочные сотрудники редакции, не хотели быть доносчиками, но и боялись оставить рукопись у себя, они даже не зарегистрировали ее.
   К моему сожалению, эти люди в своем страхе за журнал готовы были даже приписать мне какую-то неискреннюю, хитрую тактику - будто я пытался свалить ответственность за распространение книги на редакцию журнала, сделать вид, что это от них книга попала в самиздат. Может, им уже приходилось иметь дело с такими бесчестными авторами. Не знаю, поверили ли они, что ничего подобного у меня и в мыслях не было, я не собирался заваливать таким образом не только порядочных людей, но и подонков. Объясняться было тем труднее, что переговоры велись через третьих лиц. Сам я только пришел за рукописью - и, несмотря на эти подозрения относительно меня, никакого недоброжелательства со стороны сотрудников редакции не почувствовал. "Мы с большим волнением читали ваше повествование", - сказали мне, а на прощание угостили яблоком. (Это был мой второй гонорар за книгу. Первый гонорар, вернее аванс, я получил в грибном лесу за турбазой: в густой траве, где не видно было никаких человеческих следов, нагнувшись за грибом, я вдруг нашел десятку. Она была мокрая, мятая, как старый потрепанный осенний лист, но все же годилась в дело. Я купил себе на нее кирзовые сапоги).
   С рукописью под мышкой и с яблоком в руке я прямо из этой редакции направился в редакцию "Москвы" - мне сказали, что здесь никто не смутится необходимостью доноса и, значит, я никого не подведу. И никто меня им не рекомендует, я действительно иду сам по себе. С этого дня - со второго ноября - завертится круговерть.
   Вот и Арбат. Редакция "Москвы" - по правой стороне от метро.
   - Почему экземпляр такой плохой? - недовольно, но не враждебно спрашивает секретарша, записывая в карточку мои данные. Я что-то бурчу в ответ. Им действительно достался самый последний экземпляр, а не тот, что я только что забрал из другой редакции. Ничего, ничего, прочтут. Меньше всего меня заботили удобства тех, к кому отсюда попадет моя книга.
   - Это что, роман, повесть?
   - А я не знаю. Ну, ладно, пусть будет повесть.
   - Художественная или документальная?
   - Документальная, документальная.
   Секретарша записала все сведения и сунула мою рукопись в стол - не прочитав ни строчки даже на первой странице!
   - Приходите за ответом что-нибудь через месяц. Или мы можем прислать ответ по почте.
   Где будет рукопись через месяц? И где буду я сам?
   Всех друзей беспокоила моя участь. Вначале мне советовали публиковать книгу на Западе под псевдонимом и не соваться с ней ни в какие редакции. Сколько споров было у нас на эту тему! Уговаривали меня коллективно и поодиночке, в доме и специально выводя погулять по ночной Москве. Все предсказывали: этого тебе не простят. Предсказывали все виды расправы: от закрытого суда ("а в лагере прикончат") до "случайного" убийства в драке или несчастного случая. Между прочим, это показывает, какова среди населения, в частности среди интеллигенции, репутация КГБ, какую славу создала себе эта организация к 1967 году.
   Я не соглашался на псевдоним не из-за безумной смелости, а по трезвому расчету: в книге говорится о конкретных местах, людях, фактах, об определенном времени, по всему этому заинтересованные лица легко установят автора. Не говоря уже о том, что какие ж это "показания" - под псевдонимом!
   После того как я отдал книгу в "Москву" и пришел Указ об амнистии - как и следовало ожидать, бесполезный для политических, - друзья и даже малознакомые люди стали убеждать меня скрыться, так сказать, перейти на нелегальное положение. Помню, Н. часа два водила меня по двору (разговоры такого рода велись не в доме - мы опасались прослушивания квартир) и уговаривала, ни дня не медля, завтра же сесть в поезд и уехать на Северный Кавказ - там у ее мужа есть друзья, они меня спрячут: "Ты что, не понимаешь? Тебя же просто убьют! Кому нужен твой героизм, подумаешь, герой нашелся!" И. нашел мне надежное убежище и даже, кажется, работу где-то на северо-западе, К. предлагал укромное местечко в Архангельской области. И все единодушно сходились на одном: в Александров я не должен показываться даже за вещами, там просто пристукнут из-за угла в первый же вечер.
   Идея капитально скрыться меня не привлекала. Во-первых, если станут искать, то - я знаю, как это бывает, - объявят всесоюзный розыск и, вероятнее всего, рано или поздно найдут. А тогда любой "укромный уголок" ничем не лучше моего Александрова. Во-вторых, я написал свидетельские показания и хочу сохранить за собой возможность подтвердить их лично, вот он я, он самый Анатолий Марченко, - кто говорит, что "Мои показания" фальшивка? Другое дело, надо постараться протянуть на свободе подольше, пусть книга будет опубликована, получит известность, а власти успеют подумать, а то ведь у них в первую очередь срабатывает хватательный рефлекс.
   Итак, я не поехал в Александров, а в Москве попытался устроиться уединенно, что называется, не мельтешить в глазах. Дело, правда, бездоходное, я для себя нашел: решил без спешки еще раз перепечатать свою книгу, на ходу научаясь машинописи. Первые экземпляры все разошлись, а мой собственный, оставленный для себя, трагически погиб: я дал его почитать одному знакомому, очень хорошему человеку, сделавшему мне много добра, а он во время какого-то переполоха (как выяснилось, напрасного) сжег на всякий случай рукопись.
   Вот теперь времени у меня хватало. Друзья снабжали меня книгами. Кроме того, я стал практически готовиться к будущему аресту и суду. Сочинил для суда свое последнее слово и выучил его наизусть, а текст отдал спрятать: ведь на суд никого не пустят, так чтобы после стало известно, что я там скажу. Еще одна забота - обзавестись среди московских знакомых "родственником", который после ареста имел бы право хлопотать обо мне, договариваться с адвокатом, добиваться свидания. Одна очень славная незамужняя знакомая, Ира Белогородская, вызвалась быть моей "невестой". Мы пошли с ней в ЗАГС и подали заявление о браке - таким образом, наши "отношения" были формально зафиксированы.
   До десятых чисел декабря я прожил спокойно. То ли меня еще не искали, то ли не могли найти (маловероятно: ведь я не прятался), а может, и следили, но я этого не замечал.
   Лариса с Саней уехали в Мордовию на очередное свидание, а я напросился остаться в их квартире присмотреть за собакой.
   Числа 10-15 декабря сижу я в пустой квартире и тюкаю потихоньку на машинке. Мне показалось, что кто-то скребется в окно (работал-то я без слухового аппарата[1], поэтому скорее угадал, а не услышал). Я резко отдернул штору и увидел за окном молодого человека, упитанного, прилизанного, торжественно одетого, как с дипломатического приема. Поодаль за деревом прятался второй, в отличие от первого одетый небрежно и даже неряшливо. По губам его читалось:
   - Откройте дверь!
   - Будете через окно входить?
   - Откройте! Открывайте!
   - Хозяев дома нет. Без них я никого не пущу. А тех, кто ломится в окно, тем более.
   - Откройте дверь!
   - Еще чего! Кто вы такой?
   - Говорят вам, откройте!
   - Кто вы?
   Он медленно, как бы нехотя, лезет во внутренний карман своего черного пиджака. Достал красную книжечку и показывает мне ее лицевой стороной. И я читаю золотом на красном фоне под золотым гербом: Комитет государственной безопасности при Совете Министров СССР. "Ну вот и началось!" мелькнуло у меня.
   [И опять лагерь... Сост.]
   Меня вызывают в штаб к начальнику лагеря для "знакомства".
   - Как вас сюда направили с таким сроком? - недоумевает он.
   - Мне не объясняли и у меня не спрашивали.
   - Год сроку, да пока доехал, остается всего семь месяцев!
   Начальник просматривает мои бумаги и натыкается на медицинскую справку об ограничениях в труде:
   - И зачем присылают таких! Мне волы нужны, у меня лесоповал. Куда я вас поставлю?
   Я молчу. К начальнику из угла подходит офицер и что-то шепчет, низко наклонившись над самым столом. Начальник слушает внимательно, посматривая на меня с любопытством.
   Больше не задавал он мне вопросов.
   В этот же день состоялось еще одно знакомство - с кумом, старшим лейтенантом Антоновым. Кум зовет - иди, не моги отказаться. Разговор был тягучий, противный и угрожающий. "Ты не надейся, Марченко, здесь отсидеться. Тебе сидеть да сидеть, сгниешь в лагере. От меня на свободу не выйдешь, если не одумаешься. Здесь не Москва, помни!.." - и тому подобное. Я сказал:
   - Вы мне прямо скажите, что вам от меня надо?
   - Я прямо и говорю. Не понимаешь? Думай, думай, пока время есть. А надумаешь - приходи. Вместе напишем, я помогу.
   - Что я хотел, то без вас написал.
   - Смотри, Марченко, пожалеешь.
   Через неделю после прибытия меня вызвали в штаб, и прокурор из Перми Камаев предъявил мне две казенные бумаги: по ходатайству Антонова, ныробского кума, против меня возбуждено уголовное дело по статье 190-1; вторая бумага - постановление об аресте, о взятии меня под стражу. Как будто я и так в зоне не под стражей! Нет - теперь меня будут держать в следственной камере при карцере.
   Ну, так: Антонов слов на ветер не бросает!
   Первое, что я сделал, - заявил и устно, и письменно, что Антонов намеренно сфабриковал дело, что он обещал мне это еще в первый же день в Ныробе.
   - Марченко, подумайте, что вы говорите! - Камаев старается держаться "интеллигентно", разъясняет, опровергает меня без окриков. Он прокурор, он объективен, он не из лагеря, а "со стороны". Это человек лет тридцати-тридцати пяти, аккуратный, белозубый, приветливый, его даже шокирует моя враждебность.
   - Зачем Антонову или мне фабриковать на вас дело? У нас есть закон, мы всегда действуем по закону...
   - Да, да, лет тридцать назад миллионы соотечественников были все шпионы и диверсанты - по закону, знаю.
   - Что вы знаете?! Зря при советской власти никого не сажали, не расстреливали. Заварил Хрущев кашу с реабилитацией, а теперь партия расхлебывай!
   - И это говорит прокурор!
   - Скажите, и вас ни за что посадили? Не занимались бы писаниной, сюда не попали бы!
   - Между прочим, у меня обвинение не за писанину, а за нарушение паспортных правил.
   - Мало ли что в обвинении. Книжки писать тоже с умом надо. Писатель! восемь классов образования!
   - У вашего основоположника соцреализма, помнится, и того меньше.
   - Что вы себя с Горьким сравниваете! Он такую школу жизни прошел настоящие университеты!
   - В вашем уголовном кодексе эти университеты теперь квалифицируются соответствующей статьей: бродяжничество.
   - Марченко, Марченко, сами вы себя выдаете: "ваш Горький", "ваш кодекс", - передразнивает меня Камаев. - Сами-то вы, значит, не наш!
   - Так в этом, что ли, мое преступление? "Наш" - "не наш"? Это какая же статья?
   - Знаете законы, сразу видно. - Камаев переходит на сугубо официальный тон. - Оперуполномоченный Антонов получил сигналы, что вы систематически занимаетесь распространением клеветы и измышлений, порочащих наш строй. Можете ознакомиться, - он вынимает из папки несколько бумажек и протягивает мне.
   Это "объяснения" заключенных из Ныроба. В каждом говорится, что Марченко на рабочем объекте и в жилой зоне распространял клевету на наш советский строй и на нашу партию. Таких "улик" можно получить не три, а тридцать три, сколько угодно.
   В уголовном лагере, и на работе, и в жилой зоне идет непрерывный пустейший треп. Зэки без конца спорят на все темы, в том числе и на политические. Здесь можно услышать что угодно: от сведений, составляющих государственную тайну, и до живых картинок об интимных отношениях между членами правительства или Политбюро. У каждого, конечно, самая "достоверная информация". Попробуйте усомниться! Лагерная полемика не знает удержу, и в пылу спора из-за пустяка то и дело в ход идут кулаки. Лучше всего не ввязываться в эти диспуты. Даже когда спорящие обращаются к вам как к арбитру, остерегайтесь! Вы знаете, что все они несут чушь, но если попробуете им противоречить, опровергать их, то они объединятся против вас. Только что они готовы были друг другу перервать глотку. Сейчас они сообща перервут ее вам!
   Эта картина знакома мне еще по Карлагу, по пятидесятым годам. Здесь, в Ныробе, в конце шестидесятых, я наблюдал и слышал то же самое. Иногда спорящие обращались ко мне.
   Я обычно отмахивался или говорил, что не знаю. На это непременно следовал ответ: - Е... в рот, а еще читает все время!
   Вот я лежу в бараке на своей кровати, читаю. В проходе несколько зэков спорят до хрипоты, со взаимными оскорбительными выпадами. Один из них трясет мою кровать за спинку:
   - Глухой, ну вот ты скажи, ведь в натуре Ленин был педерастом?
   Что сказать на это?
   У меня не раз, бывало, возникала мысль, уж не провокация ли это? Да только я слишком хорошо знал лагерь и его обитателей: такой треп обычен везде и всегда в тюрьмах и лагерях.
   - Глухой, ты вот до х... читаешь. Скажи, ведь точно, что Фурцеву все правительство ...?
   Меня выручает сосед справа, Виктор:
   - Да кому она там нужна? Она только в газетах такая красивая да молодая! А Брежневу девочек приводят! Комсомолок!
   - Слушай, - говорю я тому, кто спрашивал, - ты вот болтаешь от нечего делать что тебе в башку взбредет, а когда тебя возьмут за жопу, то будешь валить на любого, лишь бы самому отвертеться!
   - А у меня образования всего лишь десять классов! Сейчас за болтовню сажают только с высшим образованием! - и это с полной убежденностью, что так оно и есть на самом деле.
   Доказывать и рассказывать, что посадить могут любого, независимо от образования? Что я сидел с такими, у кого образование пять-шесть классов и кто угодил в политлагерь по 70-й статье за анекдоты? Вот как раз и будет с моей стороны агитация, пропаганда, клевета, измышления - весь букет хоть на 190-1, хоть и на 70-ю.
   Если учесть, что уголовный лагерь живет по принципу: "умри ты сегодня, а я завтра", - то в такой атмосфере сфабриковать обвинение по ст. 190-1 оперу ничего не стоит. Всегда он может подобрать нескольких провокаторов, которые, кто за посылку, кто за свидание или досрочное освобождение, дадут любые показания на кого угодно. Главное, из-за безответственного трепа почти каждый зэк у кума на крючке, каждого есть чем шантажировать. Это было проделано Антоновым при фабрикации моего обвинения, о чем мне позднее скажут сами зэки.
   Липовое мое дело, состряпанное Антоновым, оказывается непробиваемым: масса "свидетельских" показаний - "Марченко неоднократно говорил", "всегда клеветал", "я сам слышал", а других доказательств не требуется. Статья 190-1, предусматривающая как письменные, так и устные "измышления", позволяет судить за слово, за звук, не оставивший материального следа. Так что, друг, если двое говорят, что ты пьян, иди и ложись спать!
   Конечно, при низком уровне общей и юридической культуры Антонова и его свидетелей (какое там низкий - нулевой! со знаком "минус"!) в деле повсюду торчат ослиные уши, а Камаев мог бы их заметить. Свидетельские показания не стыкуются между собой, то есть не подкрепляют друг друга. Один свидетель показывает, что Марченко такого-то числа января месяца говорил то-то и то-то, а другой сообщает о другом высказывании и уже в другое время. И как они помнят в мае, какого числа и что именно сказал я в январе? Большинство показаний носит общий оценочный характер: "клеветал", "измышлял", "порочил". А те, которые содержат конкретный "материал", поневоле вызывают у меня смех. Вот показания: "Марченко утверждал, что Пастернак в "Докторе Живаго" правильно изобразил советских женщин, что у них ноги кривые и чулки перекручены". Мозги перекручены у этого парня или у Антонова, который, наверное, ему диктовал. Ни с кем в лагере я не говорил ни о Пастернаке, ни о Синявском, тем более не повторял газетную чушь. А свидетеля этого я помню: недавно он с пеной у рта доказывал соседу, что в Соединенных Штатах - язык американский, а английский - это в Англии, и дураку ясно.
   Я указываю Камаеву на несуразность в показаниях.
   - Что же, все вас оговаривают?
   - Может, и не все, только в дело попали нужные Антонову свидетельства.
   - Вы хотите сказать, что были и другие? Марченко, в дело вносятся все свидетельские показания, все протоколы нумеруются. Таков закон, - важно говорит Камаев.
   Я объяснил Камаеву и то, что насчет "Доктора Живаго" мне приписывают ерунду - я как раз недавно читал роман, помню, что там есть и чего нет. А вот свидетель, конечно, не читал и несет Бог весть что от моего имени.
   Когда месяца полтора спустя я знакомился со своим делом - стал искать там эти показания и не нашел.
   - Где же они? - спрашиваю Камаева.
   - На месте, конечно, где им быть. Да зачем вам, вы же их хорошо помните.
   Снова листаю дело - их нет. Нет и других показаний, будто я "восхвалял американскую технику и клеветнически утверждал, что американцы переплюнут наших и первыми будут на Луне". Когда мы говорили об этом с Камаевым, я сказал, что, хотя показания эти ложные, я действительно высокого мнения об американской технике и думаю, что они первыми высадятся на Луне. Разговор был в мае-июне. А ко времени знакомства с делом, в конце июля, как раз американские космонавты прошлись по лунной поверхности. И вот я не нахожу в деле и этого протокола. Где же он?
   - Найдем, найдем, сейчас найдем, - бормочет прокурор, листая дело и косясь на присутствующего здесь московского адвоката, Дину Исааковну Каминскую, а я уже по лицу его вижу: знает он, что ничего не найдет. - Нет. Значит, таких показаний не было. Вы что-то перепутали, Марченко!
   Вот так. "Таков закон".
   Между прочим, пока я сидел в следственной камере на Валае, мне пришлось узнать Камаева еще в одном воплощении. Зэки в карцере и ПКТ (внутрелагерная тюрьма) пронюхали, что здесь прокурор по надзору, и стали требовать его посещения: были у них жалобы. Каждый день я слышал крики: "Прокурора сюда! Зови прокурора!" - и в ответ могучую матерщину надзирателей. А однажды в коридоре раздался голос самого Камаева (пришел-таки!):
   - А! Раз... вашу мать, прокурора вам?!
   Печатается по изданию (отрывки): Марченко Анатолий. Живи как все. М., Весть - ВИМО, 1993.
   Комментарий
   ----------------
   [1]А. Марченко потерял слух в результате болезни в детстве и затем менингита в заключении. С 1966 года он пользовался слуховым аппаратом. Ред.