У Янека Гольдштайна тоже ни братьев, ни сестер не было. Он был сыном Бернарда Гольдштайна, создателя и начальника бундовской полиции. Мать Янека, Люция, отличалась необыкновенной красотой, темноволосая, высокая… Я даже не могу сказать, как она выглядела, но помню, что была потрясающе красива. Чем она занималась? Кажется, была портнихой. Но не уверен, не помню. Янек жил на улице Новолипье, 12. Я бывал в этой квартире и во время войны, когда уже было гетто, потому что отец Янека, Бернард, продолжал там жить. Янек был чертовски способный и прекрасно говорил по-еврейски. Не знаю, откуда – его отец ни на одном языке толком не говорил, изъяснялся на каком-то собственном воляпюке. Янек большей частью сидел дома, в школу ходил редко – неохота ему было – и целыми днями спал. Потом поступил в гимназию Асколи; ему, как и мне, постоянно твердили, что он не сдаст выпускных экзаменов и все такое прочее, а он сдал блестяще. Когда началась война, Янек с мамой мотались по свету с японской визой консула Тиуне Сугихары. В конце концов мать очутилась в Южной Америке, а он остался в Японии, где был директором в какой-то большой фирме.
   У Рубина Лифшица была младшая сестра. Их отец был очень популярным зубным врачом. Мы и к Рубину ходили домой, но редко, потому что там всегда толпились пациенты. Его мама, Эстуся, дружила с моей мамой, обе были членами JAF, еврейской – разумеется, бундовской – женской организации. После маминой смерти Эстуся занялась мной и моими делами, устроила меня в гимназию Купеческого собрания, оплачивала учебу, если нужно было, ходила в школу, словом, опекала меня. Пока мама была жива, а я учился в «Спуйне», мама все это делала сама. У Лифшицев жила няня Рубина. Рубин с отцом и, если не ошибаюсь, сестрой тоже бежали от немцев на восток. Рубин каким-то образом попал в Канаду, где стал летчиком; участвовал в войне как штурман авиации. Погиб в первый день по окончании войны, совершая последний полет из Лондона в Брюссель. Вроде бы его самолет упал в море.
   Йоселе Фишман, кажется, тоже жил на Новолипье. Точно не скажу, потому что дома у него не бывал. Родителей его я не помню. Во время войны Йоселе не было в гетто и даже в Польше. Не знаю, где он был, но после войны объявился. Работал в ООН, но не как польский гражданин. Занимался организацией сельскохозяйственного обучения.
   Йоселе Зигельбойм был сыном Шмуля Зигельбойма. Жил с матерью. Отец его тогда жил в Лодзи, уже с другой женой. Йоселе в сентябре ушел из Варшавы и, как Маюс, через Японию попал в Америку.
   Это были мои самые близкие друзья. Мы объединились в ФИРАЗИМОПЭ – ударение на последний слог! – это была наша детская партия. Название состояло то ли из букв, то ли из слогов наших фамилий – сейчас я не могу его расшифровать. У Маюса был велосипед, и на этом велосипеде ФИРАЗИМОПЭ разъезжала по двору. Маюс, Янек, я и Рубин составляли костяк партии, важнейшую ее часть. У нас существовала строгая иерархия, и Йоселе Фишман и Йоселе Зигельбойм посвящались не во все секреты.
   В нашем классе учились Хендуся Химельфарб и ее брат-близнец. Хендуся впоследствии работала в санатории Медема[16] и пошла с детьми в вагоны, а ее брат-близнец бежал в сентябре на восток и во Львове во время советской оккупации умер от тифа. Может быть, я что-то путаю, но так мне помнится. Жили они на Твардой.
   В той же самой школе, но классом ниже учился Влодек Бергнер. Я лучше помню его по лагерям «Скифа»[17], чем по школе, потому что у него был горн, и он играл на нем все, что играют в лагерях – побудку, вечернюю зорю, тревогу. Года за два до войны Влодек уехал в Австралию. В конце концов он оказался в Израиле с австралийской женой; оба они художники. В Израиле Влодек пользуется большой популярностью.
   Члены ФИРАЗИМОПЭ продолжали встречаться даже, когда закончили среднюю школу и все учились в разных гимназиях.
   Мы договорились в первую же субботу после окончания войны встретиться под часами на углу улиц Лешно и Пшеязд. Какой будет эта война и наше будущее, мы совершенно не представляли. Теперь я вижу, что не только нам, молодым, не хватало воображения – взрослым серьезным людям тоже. Что сделали большинство семей, когда началась война? Разделились. Кого-нибудь, обычно женщину, оставляли дома, а мужчины с детьми бежали на восток. Возможно, считалось, что женщинам ничего не грозит и они пересидят войну, охраняя квартиру и имущество, а опасность угрожает только мужчинам?
   Началась война, и я остался один. Мои друзья уехали. В пустой школе на Кармелицкой я нашел стеклограф. Потом там устроили столовую для детей и организовали подпольное обучение. В гетто я жил на Дзельной, недалеко от школы. Часто мимо нее проходил, но никогда не интересовался тем, что делается внутри.

Как я к ним втерся…

   Пока не началась война, я был никто. Мальчишка с аттестатом зрелости в кармане. Наглый. Невоспитанный. Жил я у Лихтенштайнов. Был членом Цукунфта. Служил в фирме «Ogoldwicht» – за 52 злотых в месяц. Мне велели складывать длинные колонки цифр, а я всегда делал ошибки. Потом меня выставили, и я стал секретарем Комитета помощи евреям, которых из Германии выгнали в Польшу. В канун начала войны я в пустом поезде вернулся из отпуска в Варшаву. Я по-прежнему был никто, но теперь еще и безработный. Лихтенштайнов уже не застал, они бежали в Вильно.
   Я пошел к доктору Хеллеровой, которая знала мою маму. Она взяла меня на работу посыльным в больницу Берсонов и Бауманов. Я все еще оставался никем – кто такой посыльный в давным-давно сложившейся иерархии больницы? На меня там вообще не обращали внимания. Не прошло и нескольких дней, как меня вызвал Абраша Блюм. Кто он такой, я знал, это точно. К тому же незадолго до войны у него родился ребенок с непроходимостью пищевода. Доктор Хеллерова поставила диагноз, и ребенка, которому было не больше пяти дней от роду, прооперировал доктор Вильк. Так что и в больнице я его, конечно, видел. Мы встретились с Блюмом на Дзельной, напротив Павяка. Он передал мне весточку от Лихтенштайнов: они хотят, чтобы я приехал к ним в Вильно. Я сказал, что не поеду. А поскольку был наглецом, вместо объяснений спросил: «А вы-то сами едете в Вильно?»
   В школе ЦИШО на Кармелицкой, 29 я нашел стеклограф. Он просто стоял себе в шкафу. Нужно было найти ему применение. У меня была знакомая, Рутка, главная лаборантка в фотоателье Дагера. Фирма «Дагер» имела ателье и лабораторию на улице Заменгофа и шикарный магазин на Белянской. А с дочкой владельца я ездил в лагеря «Скифа»; у нее были чудесные толстые косы до пояса, ты видела на фотографиях. Так вот, у Рутки в подвале на Заменгофа был радиоприемник. Она слушала передачи, а потом от руки писала сводки последних новостей. Я стал переписывать их на машинке и размножать на этом стеклографе. Не помню, как получилось, что вместо сводок начал выходить «Бюллетень». Стася нарисовала заставку, и этот заголовок сохранился до самого конца. Когда стали выпускать «Бюллетень», точно сказать не могу, но наверняка очень рано. В гетто он был газетой Бунда. Передовые всегда писал Ожех.
   И тогда я стал у руководства Бунда посыльным.
   С Морисом Ожехом до войны я, естественно, не был знаком. Хотя кто он такой, конечно, знал. Важная особа; было ему уже не меньше пятидесяти.
   Берека Шнайдмиля я и до войны должен был знать. По крайней мере, в лицо, потому что он руководил молодежной милицией Цукунфта. Учил этих ребят самообороне и как пользоваться «штальруткой». (Это была небольшая, кажется, латунная, во всяком случае из желтого металла, трубка, которую легко было спрятать в кулаке: если умело ее встряхнуть, благодаря трем скрытым внутри пружинам она раздвигалась и превращалась в длинную палку; отличное было оружие. Его изобрели и применяли венские шуцбундовцы[18].) У противника были кастеты и бритвенные лезвия, а точнее, прикреплявшиеся чуть выше колена деревяшки, из которых торчали лезвия. Их обладатели чаще всего «патрулировали» Новый Свят и Краковское Предместье и каждого встречного еврея угощали пинком вооруженного таким образом колена. Они любили издеваться над еврейскими детьми, которые в начале сентября приходили за учебниками в книжный Гебетнера и Вольфа на Краковском Предместье – сегодня там магазин научной литературы им. Пруса. Так вот, Берек вряд ли меня знал, но я его знал. Всегда прекрасно одетый – синяя блуза, портупея и красный галстук, – он был значительно старше меня, уже отслужил в армии и окончил военное училище.
   К Бернарду Гольдштайну, хоть он и был отцом моего друга, я относился с огромным уважением: в Бунде он был важной и популярной персоной.
   Шмуля Зигельбойма я знал, его сын входил в нашу компанию. Зигельбойм приехал из Лодзи в первые же дни сентября 1939-го и во время обороны Варшавы организовал еврейские рабочие батальоны. Он был крупный профсоюзный деятель. Один из бундовских лидеров, оставшихся в городе. Всегда много писал, в том числе для «Бюллетеня», пока не покинул гетто и Польшу. Уехал он в декабре 1940-го. В гетто я иногда встречал его у Эстеры Ивинской.
   Эстеру Ивинскую, сестру Альтера, я знал еще с довоенных времен. Она была маминой подругой. Кажется, она устроила меня в «Ogoldwicht». Всегда меня отчитывала, когда я к ней приходил. А поскольку была превосходным адвокатом по политическим делам и пользовалась большим уважением, я покорно выслушивал ее поучения. Вскоре после Зигельбойма она уехала в Бельгию по паспорту своей сестры, бельгийской гражданки.
   Стеклограф, который я нашел на Кармелицкой, Бунд использовал для выпуска «Бюллетеня». Я занимался технической стороной – размножением и распространением: ведь я был всего лишь посыльный, мальчишка, а они все – опытные и авторитетные деятели.
   Однажды разнесся слух – впоследствии оказавшийся ложным, – будто кто-то где-то ведет себя подозрительно и, возможно, доносит. Руководители Бунда приказали на всякий случай временно прервать все контакты. А я как раз делал «Бюллетень», номер был почти готов, и я, по своей наглости, втихую, втайне от них, его закончил. Но не знал, куда девать – распространение тоже было приостановлено. А мне жаль было эти 500 экземпляров со свежими новостями с фронта, ведь они с каждым днем теряли актуальность.
   Я не знал, как быть, но в конце концов придумал. Решил устроить вечеринку – «лабу», как говорили в Бунде. Купил колбасы, пол-литра водки и пригласил Бернарда, Берека и Абрашу. Еще была Стася, она умела готовить некий напиток, типа чая. Очень вкусный, по цвету – чай, но что это было на самом деле и как она его готовила, не знаю. Была, наверно, еще какая-нибудь выпивка – что такое пол-литра водки? И вот, на этой вечеринке, я сказал, что у меня есть 500 экземпляров «Бюллетеня» и две связные: Мириам Шифман, начальница всех распространительниц (это у нее когда-то в пролетке лопнули трусы, набитые листовками), и Зося (проверь, ее фамилия есть на памятнике убитых в Зелёнке[19]). Сказал, что их необходимо распространить, иначе весь наш труд пойдет насмарку: уже через день «Бюллетень» будет годиться только на выброс. Вроде бы спросил разрешения, хотя точно не помню, возможно, я им это сообщил уже постфактум. Так или иначе, я свое дело сделал: «Бюллетень» был распространен.
   Вскоре, однако, работа прервалась. Вышла целая история. Глава Цукунфта Хенох Рус добивался, чтобы начальство разрешило возобновить выпуск «Бюллетеня». И услышал в ответ: «Чего ты без конца спрашиваешь? Вот Марек не спрашивал и сделал. Если хотеть, все можно сделать».
   Рус был человек солидный, не то что я. Раньше никто со мной не считался. Мое дело было печатать листовки и бегать по поручениям начальства. Но, видно, я каким был наглецом, таким и остался. И со времени этой истории с «Бюллетенем» мог делать что хотел, и никто не вмешивался. Тогда, пожалуй, ко мне и начали прислушиваться. Я сам к ним втерся.
   У Хеноха Руса был маленький ребенок. И этот ребенок заболел. Я привел из больницы врача, который сказал, что требуется переливание крови. Подходящей группы крови не оказалось. А мне как раз сделали анализ и выдали справку, что у меня группа «0», поэтому я предложил взять кровь у меня. Тогда считалось, что кровь группы «0» можно переливать всем. Это была трагическая сцена: ребенку перелили мою кровь, а у него случился шок, и он умер. Мы тогда не знали почему. Только потом, много позже, выяснилось, что результаты анализа перепутали и мне дали чужую справку, а на самом деле у меня группа AB. Потом была акция, и всех хватали и отправляли на Умшлагплац. Рус пришел ко мне и сказал: «Я тебе благодарен за то, что мой ребенок из-за твоей крови умер в постели, а не пошел в вагон».
   Вспоминаю я себя, посыльного в больнице, и думаю: как же так получалось? Сколько раз, когда возникала нужда, я приходил к врачам, и они меня слушались, отправлялись туда, куда я просил, – я, совсем еще мальчишка, никто, посыльный; видно, я был страшный нахал – не знаю, почему они, серьезные люди, слушались такого сопляка. Все эти врачи работали в больнице и, чтобы выполнить мою просьбу, должны были выйти оттуда тайком – им запрещено было покидать больницу – и отправиться в какую-то чужую квартиру. Они рисковали «за так», не ради денег, просто потому, что я попросил. Интересно, почему? Ведь тогда в гетто такое случалось на каждом шагу. За каждой дверью были больные, нуждающиеся в помощи врача. Так почему же они меня слушались и шли туда, куда я просил? Почему ради меня рисковали?
   И еще я не перестаю удивляться, почему главный врач дала мне талон на жизнь, ведь в больнице я был всего лишь посыльным.

О Бернарде Гольдштайне

   Для меня, во всяком случае до начала войны, Бернард Гольдштайн был в первую очередь отцом Янека, моего одноклассника, а потом уже крупным деятелем Бунда, большим авторитетом, создателем и начальником бундовской милиции.
   В гетто мы подружились. Бернард не мог выходить на улицу, потому что его разыскивали немцы. Я приходил к нему всегда около полудня, и мы играли в «красного короля» (это карточная игра, не буду сейчас тебя учить, но все евреи умеют в нее играть). Еще приходили Абраша Блюм и Берек Шнайдмиль. Не знаю, почему они меня позвали, наверно, недоставало четвертого. Это было на Новолипье, в доме номер 12. Потом, в том же составе, мы отправлялись обедать на Дзельную, 31 к пани Буксовой. Она кормила нас супом и не помню чем еще. В гетто был голод. После войны эта Буксова влюбилась в Фалька, и они собирались пожениться, но нашлась жена Фалька и его увела. А Буксова осталась на бобах и поехала в Австралию одна.
   Бернард вышел на арийскую сторону задолго до начала восстания. Его уже не было в гетто, когда я вступил в ЖОБ. Но до того он мне говорил: «Всегда организовывай все так, чтобы казалось, будто людей много». Я ему отвечал, что людей нет, откуда же я их возьму? А Бернард мне на это: «Я поступал так: брал несколько человек и, когда возникала необходимость, перевозил их в пролетке с места на место, чтобы они всегда оказывались там, где что-то происходило или должно было произойти». Это Бернард организовал на Пасху 1940 года защиту от инспирированного немцами погрома в гетто, куда для этого привезли людей из-под Варшавы. (До войны он так же созвал грузчиков с Птасьей улицы, которые дышлами от своих тележек отдубасили погромщиков.) Я описал это в своей книжке «Гетто борется»:
   «Во время пасхальных праздников 1940 года был организован погром, продолжавшийся несколько дней. Немецкие летчики завербовывают польских подонков, платя им по 4 злотых за «рабочий день». Первые три дня они бесчинствуют безнаказанно. На четвертый день бундовская милиция проводит ответную операцию. Результат – четыре серьезные уличные схватки: Сольная – Хале Мировске, Крохмальная – Гжибовская площадь, Кармелицкая – Новолипье, Низкая – Заменгофа. Операцией из укрытия руководит товарищ Бернард».
   Но Бернард категорически не соглашался с тем, что городская партизанская война с немцами в гетто должна носить особый характер. Он не понимал, что в гетто абсолютно другие условия борьбы.
   Бернард был из тех людей, с которыми не соскучишься. На арийской стороне с арийскими документами прятались две девушки. Они жили и работали у мужа с женой, которые ни о чем не подозревали. Девушки пекли пирожные, и одна из них (вторая была горничной) эти пирожные продавала, разнося по варшавским квартирам. Если ей не удавалось продать всё, она перед самым комендантским часом влетала к знакомым и навязывала им остатки. Чаще всего непроданные пирожные съедал Бернард.
   С Бернардом связаны десятки историй, когда ситуация часто складывалась драматически, но благодаря его невозмутимости, а также молниеносной реакции и темпераменту на первый взгляд могла показаться забавной, а то и просто комической; на самом же деле это свидетельствовало о его хладнокровии и отваге. В гетто, а тем более на арийской стороне Бернарду выходить на улицу было очень опасно. Его лицо и могучую фигуру знала вся Варшава, поскольку до войны он руководил акциями ППС[20] и Бунда. Никогда не известно было, на что нарвешься: кто-то из тех, что его узнавали, мог сотрудничать с немцами. Поэтому Бернард носил длинную буйную бороду, закрывающую лицо. Потеряв в результате доноса квартиру, он поселился у девушек, которые пекли пирожные. Хозяева ни в коем случае не должны были об этом знать, так что он жил под кроватью. Но иногда ему требовалось выйти в туалет. Однажды ночью, когда он туда крался, пол громко заскрипел, разбудил хозяина, и тот выскочил из спальни в коридор. Увидев здоровенного мужика с длинной развевающейся бородой, он начал кричать: «Призрак, у меня в доме бородатый призрак!» Через минуту к мужу присоединилась перепуганная жена, однако Бернард уже пришел в себя и галантно ей объяснил: «Прошу прощения, но я сюда пробрался, чтобы полюбоваться вашей прославленной красотой!» И, поцеловав ей руку, побежал прямиком в уборную.
   Таких историй не перечесть. Но прежде всего я хочу сказать, что Бернард Гольдштайн был очень значительной персоной. Однако не потому, что выполнял какие-то важные функции в еврейской партийной и профсоюзной жизни, и даже не потому, что успешно занимался защитой евреев от антисемитских выходок, от подрывающих рабочее движение разборок среди коммунистов, а в первую очередь потому, что был добрым и отзывчивым человеком, готовым вступиться за каждого обиженного. Особенно наглядно это стало видно в гетто, где он служил помощью и советом всем голодным, беспомощным, не сумевшим приспособиться к новой, трагической действительности. Были и такие, кому он подарил жизнь: благодаря его заботам эти люди уцелели. Некоторым членам боевых групп и политическим деятелям Бернард помог пережить – и психически, и физически – трудные военные времена.
   Несмотря на постоянно грозящую ему опасность, Бернард всегда говорил, что предпочитает думать о красивых девушках, нежели о том, что его кто-то может выдать. В гетто его разыскивали немцы, на арийской стороне ему не раз грозили доносы, а после войны, когда немцы ушли, коммунисты так рьяно за ним охотились, что в конце концов схватили. Он попал в лапы УБ[21]; похоже было, его вот-вот передадут НКВД. И вдруг, совершенно неожиданно, охранник, который его сторожил, открыл дверь и, чуть ли не вслепую осыпая ударами и пинками, фактически вышвырнул из участка прямо на улицу. Кто был этот охранник, неизвестно. Полагаю, он знал, что Бернард всегда помогал людям.
   Пусть Бернард Гольдштайн будет образцом для тех, кто попал в беду, пусть служит примером того, как надо себя вести в трудных и даже экстремальных ситуациях и как оказывать помощь всем, кто в ней нуждается.
   Польшу он покинул нелегально, вместе с Зигмунтом Зарембой[22], чьи подчиненные благополучно довезли их почти до самой границы.

Любовь в гетто

   Пани Тененбаумова, медсестра из больницы Берсонов и Бауманов, была приятельницей адвоката Беренсона. Каждый день она кормила его обедом. После обеда адвокат засыпал, и тогда приходила ее дочка, воспитанная семнадцатилетняя девочка, чистенькая, гладко причесанная, в белой крахмальной блузке. Она помогала маме убираться.
   Закончилась Большая акция, и 44 тысячи человек получили талоны на жизнь. В их числе и пани Тененбаумова. Когда все, у кого были талоны, перешли на сторону «жизни», кто-то заметил, что пани Тененбаумова лежит в кровати, а на столике стоят пустые пузырьки от люминала; там же было письмо и ее талон на жизнь. В этом письме пани Тененбаумова написала, что свой талон отдает дочке, а сама кончает с собой. Не стану подробно рассказывать, как врачи спорили, надо ли спасать пани Тененбаумову. Одни считали, что надо, другие – что нет, потому что такова ее воля. И стало так.
   В общем, Деда – так звали дочку пани Тененбаумовой – получила талон на жизнь. Робкая, застенчивая девочка осталась одна. И вдруг она влюбляется в какого-то парня. Видимо, у нее было и немного денег, потому что парень нашел им на арийской стороне жилье. Девочка буквально расцвела. Три месяца счастливо прожила с ним в квартире на арийской стороне. На ней это прямо было написано – великая любовь. Все, кто ее тогда видел, все без исключения, говорили, что она просто лучилась счастьем. Марысе, которая ее навещала, она сказала, что это самые счастливые месяцы ее жизни. Благодаря теплу, которое дарил ей этот парень, она забыла о гетто. Счастье длилось три месяца. Потом – возможно, у них кончились деньги – хозяева выдали обоих.
 
   В промежутке между январской акцией и апрелем[23] мы возвращались к себе из пекарни (каждый пекарь должен был отдавать нам по 40 буханок хлеба, и происходило это обычно на рассвете, по окончании выпечки). Шли через шестой этаж большого дома с большими квартирами. Все двери в квартирах, в том числе и выходящие на черную лестницу, для нашего удобства были не заперты (входишь в парадную дверь, проходишь через всю квартиру и выходишь из кухонной двери на черный ход, а оттуда – в следующую квартиру). В коридорах и прихожих были расставлены кровати.
   Я увидел Злотогурского. Огромного роста был мужик. Мне запомнился его большой загорелый торс (наверно потому, что до лета было еще далеко, и непонятно, как он умудрился загореть). На плече у него лежала светлая головка хрупкой семнадцатилетней девушки. Она спала, прижавшись к нему, а на ее лице была блаженная улыбка и покой. Спустя несколько дней они вместе попали в какую-то дополнительную облаву, и обоих увезли в Треблинку[24].
 
   Женщина-врач, сорок лет; муж – тоже врач, офицер авиации. Когда началась война, муж пропал. Она не знала, что с ним случилось. Сейчас известно, что он погиб в Катыни. На второй день войны она пришла в больницу на свое рабочее место и больше уже его не покидала. Одиночество очень ее тяготило. И тут у нее завязался роман с парнем на пятнадцать лет ее моложе. Он внезапно заболел, она взяла его к себе в кровать и каким-то чудом спасла. Несколько дней спала с ним в одной постели. Потом она говорила, что впервые в своем одиночестве нашла кого-то, была с кем-то и теперь будет стараться, чтобы у нее всегда кто-нибудь был.
   Во время Варшавского восстания она опять осталась одна. У нее был пузырек с четырьмя граммами (колоссальная доза!) морфия. Она выпила эти четыре грамма, а когда уже стала пошатываться, кто-то заметил и насильно влил ей в рот кружку мыльной воды. Ее вырвало. В середине ночи она проснулась, уже в полном сознании.
   И тогда началась ее великая любовь с парнем на двадцать лет ее моложе. Они были вместе с последних дней восстания до ноября, когда ее вывели с Жолибожа[25] – счастливую, улыбающуюся, готовую всем помочь. Закончилась война, она поселилась в Лодзи. Однажды к ней кто-то пришел: дверь была открыта, и этот человек подумал, что в квартире никого нет. Но оказалось, что пани доктор лежит в кухне, укрывшись с головой одеялом. То ли спит, то ли дремлет. И вдруг она садится и заявляет: «Я тут больше одна не останусь». И это говорит такой смелый человек, как она. «Я боюсь, я должна отсюда бежать».
   Неизвестно каким образом она добралась до Австралии. Там тоже была одна. Врач, большой специалист в своей области. По Тихому океану плавал пароход с еврейскими детьми, который ни одно государство не хотело к себе пускать. Пароход стоял на рейде, в двенадцати милях от берега. Местные жители на лодках подплывали к нему и забирали по нескольку детей. Эта женщина тоже вышла на берег. Взяла двух мальчиков и девочку. Один мальчик стал архитектором, работал в Шанхае, другой – ученым-кораблестроителем, а девочка – высококвалифицированной лаборанткой. Когда один из сыновей этой женщины вырос, она влюбилась в него и прожила с ним много счастливых лет. В письме потом написала: хотя она уже знает, что случилось с ее мужем, которого она очень любила, остаться в живых ей помогла любовь. Любовь и тепло сына, ставшего ее любовником. Умерла она девяноста с чем-то лет.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента