Кроме того, проявлением творческой метаязыковой рефлексии является «художественное освоение» различных положений о языке и речи в эстетически организованных текстах (художественных, художественно-публицистических, фольклорных, игровых). Ср. пример, в котором эстетической интерпретации подвергается грамматическая омонимия:
   А историческая необходимость… исторически необходимо только одно: чтобы добро побеждало зло. Но за это у нас, слава Богу, отвечает грамматика: предложение «добро побеждает зло» справедливо всегда, оно в обе стороны справедливо (Е. Клюев. Андерманир штук).
   Наконец, с творческим уровнем метаязыкового сознания связана научно-лингвистическая, исследовательская рефлексия, которая носит творческий характер и создает приращения в виде нового научного знания о факте языка / речи.
   Творческий характер исследовательской деятельности получил закрепление в языке в форме устойчивого сочетания научное творчество. Показательно, что приоритет в разработке психологии творчества в России принадлежит ученым-филологам А. А. Потебне, Д. Н. Овсянико-Куликовскому и др. В целом ряде работ отмечаются черты, которые роднят научное творчество и художественное: роль природной одаренности и развитого воображения; наличие вдохновения; диалектическое сочетание напряженной интеллектуальной деятельности (в том числе на бессознательном уровне) и фактора случайности; необходимость этапа «озарения», «инсайта», умение выйти за рамки стереотипа и т. п. [Грузенберг 2010; Рубинштейн 1958; Сорокин 2000 и др.]. Интересный опыт сближения поэтического творчества (Велимира Хлебникова) и научного творчества филолога (М. В. Панова, В. П. Григорьева) представлен в статье Вл. Новикова «Роман с языком в поэзии и науке» [Новиков 2006].
   Будучи «добытым» в процессе творческой рефлексии, лингвистическое знание усваивается коллективным и индивидуальным метаязыковым сознанием и воспроизводится уже в процессе стандартизованной рефлексии, которая действует на втором уровне метаязыкового сознания.
   Все три формы творческой рефлексии о языке (обыденная, научная и эстетическая) имеют собственные предпосылки. Так, А. Н. Ростова отмечает, что «определяющим фактором формирования метаязыкового сознания на уровне обыденного сознания выступают потребности реального повседневного общения, на уровне теоретически систематизированного сознания – внутренние закономерности развития науки» [Ростова 2000: 47]. Стимулом для эстетической метаязыковой рефлексии служит необходимость реализации эстетического замысла конкретного произведения.
   Следует отметить, что, хотя в литературе не обсуждался специально вопрос о выделении этого специфического уровня метаязыкового сознания, различия между «обычной» и творческой рефлексией комментировались учеными. Так, отмечалось, что рефлексия говорящего носит не только пассивный, репродуктивный характер (воспроизведение имеющегося знания), но и активный, предполагающий «собственные находки говорящего, мысль которого обнаруживает в его языковых действиях и языковой памяти какие-то соположения, аналогии, повторяющиеся приемы и модели – от параномастических и этимологических словесных сопоставлений до найденных и взятых на вооружение риторических приемов, интонаций, синтаксических оборотов» [Гаспаров 1996: 17].
   В. Г. Костомаров и Б. С. Шварцкопф проводили четкую границу между оценками речи в художественных и нехудожественных текстах, хотя и интерпретировали эту разницу лишь с позиции достоверности / недостоверности. Исследователи подчеркивали, что для изучения массовых представлений о языке «гораздо интереснее не сознательные рассуждения о языке, особенно обусловленные композиционными и иными заданиями, а действительно «случайно-естественные» мнения, отражающие и выражающие языковой опыт, так сказать, в чистом виде» [Костомаров, Шварцкопф 1966: 24]. Другими словами, подчеркивается, что в художественных текстах характер оценок обусловлен стилистическим заданием и эти оценки не являются «случайно-естественными».
   В работах, так или иначе затрагивающих проблему сопоставления научного и наивного взгляда на язык, как уже отмечалось выше, научная рефлексия рассматривается как явление более высокого уровня, чем рефлексия обыденная. О возможности творческого озарения при действиях с языковым материалом говорит А. Н. Ростова [Ростова 2000: 39]. На качественно новый характер рефлексии при решении творческих задач указывают и психологи [Семенов, Степанов 1983; Зак 1990; Борисов 1990 и др.].
   Таким образом, вывод о возможности выделения третьего, творческого уровня метаязыкового сознания подготовлен многими наблюдениями ученых.
   Совокупность рефлексивов, обнаруживаемых в конкретном типе дискурса и отражающих определенный вид метаязыкового сознания, интерпретируется исследователями как та или иная лингвистика (или «лингвистика»): научная, обыденная, «любительская» и т. д.
   Схема 1 отражает особенности как индивидуального, так и коллективного (общественного) метаязыкового сознания. Однако, подобно всем другим способам представления не наблюдаемого непосредственно феномена, она имеет условный и упрощенный характер и не отражает всей сложности взаимоотношений между разными формами метаязыкового сознания. В связи с этим необходимо сделать ряд примечаний к данной схеме.
   Первое. Следует отметить отсутствие четкой границы между бессознательной рефлексией и осознанной (собственно рефлексией), поскольку «всякое осознанное содержание обычно включает в себя не до конца и не полностью осознанные зависимости и соотношения, т. е. имеет место непрерывность осознанного и неосознанного как одно из фундаментальных свойств психического как процесса» [Залевская 1999: 35].
   Второе. Тезис о разграничении «наивного» и научного метаязыкового сознания нуждается в уточнении. Научное знание и обыденные представления можно (и следует) разделять в плане гносеологическом, но не всегда возможно эти сферы разграничить в плане онтологическом. Так, исследователи указывают, что «наивное и научное переплетаются самым причудливым образом и различению не поддаются» [Слышкин 2001: 87]. В специальной литературе отмечалось, что между этими вариантами метаязыкового сознания нет непроходимой границы, или, точнее, граница представляет собой достаточно широкую зону «опосредующих звеньев» и чрезвычайно подвижна. Так, Н. Д. Голев указывает, что на выделенном им пятом уровне метаязыковой рефлексии («повышенном» уровне теоретизирования) рядовой носитель языка может пользоваться метаязыком науки, опираться на знания, полученные в процессе обучения; это явление квалифицируется как «этап перехода от стихийно-теоретической метаязыковой рефлексии к профессиональной» [Голев 2009 а: 14]. Высказывалось мнение, что в противопоставлении «научное – наивное» особое место должны занять «языковые рефлексии И. Ньютона, создавшего проект искусственного языка, Г. Лейбница, предложившего варианты формирования философского языка» [Резанова 2009 а: 121] и т. п., а также «мощное направление лингвофилософского осмысления языка, не опирающееся непосредственно на позитивную, эмпирически определенную лингвистическую традицию» [Там же: 122]. В связи с этим З. И. Резанова предлагает различать научное метаязыковое сознание и научное лингвистическое метаязыковое сознание – два самостоятельных феномена, которые, однако же, находятся в сложных отношениях: они не только противопоставлены, но и демонстрируют взаимодействие, взаимовлияние и взаимопроникновение [Там же: 121–126].
   Отсутствие непроницаемой границы между наукой и обыденным знанием обусловлено не только тем, что «в обыденном сознании в рудиментарном или зачаточном состоянии присутствуют 'дички' всех бывших, существующих и будущих научных теорий, верных и ошибочных» [Воркачев 2004: 84], но и спецификой самого «языковедного мышления», поскольку «научный стиль мышления потенциально заложен в языковом сознании, первичном по отношению к теоретическому мышлению» [Зубкова 2006: 173]. Таким образом, обыденное сознание, усложняя способы осмысления языка, способно приближаться к научному; в то же время научное сознание также способно на «ответное движение»; ср. следующее замечание: «Весьма характерными являются и проявления русской метаязыковой ментальности в общественных и научных дискуссиях по поводу судеб русского языка, его «порчи», необходимости борьбы за чистоту и т. п. Нередко в накале этих дискуссий профессиональная наука органично сливается с обыденными представлениями о языковом строительстве и не отделяется от них концептуально» [Голев 2008 а: 9].
   Исследователи неоднократно указывали, что в роли носителя «наивного» метаязыкового представления может выступать и лингвист – когда высказывается по проблеме, не входящей непосредственно в круг его научных интересов [Шмелёв 2009: 36], или когда предметом обсуждения становятся вопросы, затрагивающие его «личные взаимоотношения» с языком, вкусы и пристрастия [Кронгауз 2008]. Вообще для личности ученого-лингвиста характерна «конкуренция» профессионального и обыденного сознания, отмеченная многими специалистами [Крысин 1994: 28; Успенский 1994: 53; Караулов 2007: 260 и др.]. Таким образом, граница между обыденным метаязыковым и профессионально-лингвистическим сознанием проходит и «внутри» индивидуального сознания профессионального языковеда.
   Интересно заметить, что стратегии метаязыкового мышления «стихийного лингвиста» нередко похожи на способы научного осмысления языка. В частности, метаязыковые контексты в художественных произведениях часто напоминают процедуру и/или данные лингвистических экспериментов. Различие в том, что задание испытуемому даёт не организатор опроса, а сама коммуникативная практика говорящего. При этом «стимулами» в таком естественном эксперименте выступают слова, актуальные для данного дискурса. Так, следующий пример демонстрирует использование «стихийным лингвистом» метода с в о б о д н ы х а с с о ц и а ц и й:
   – Я буквально на секунду. Я хотел спросить тебя как представителя target group: какие ассоциации вызывает у тебя слово «парламент»? / Гусейн не удивился. Чуть подумав, он ответил: / – Была такая поэма у аль-Газзави. «Парламент птиц»… (В. Пелевин. Generation «П»).
   Вопросно-ответные формы рефлексива напоминают методику интервьюирования (1), а «наивные» толкования – метод субъективных дефиниций (2):
   (1) – А какая она, мамона… грешная? Это чего, мамона? / – Это вот самая она, мамона, – смеется Горкин и тычет меня в живот. – Утроба грешная. (И. Шмелёв. Лето Господне); (2) Компетентность – судя по смыслу, слово это должно обозначать какой-нибудь крепкий напиток (Н. Лейкин. Из записной книжки отставного приказчика Касьяна Яманова).
   Используемую в экспериментах методику верификации признаков можно проиллюстрировать примером из рассказа Г. Горина «Случай на фабрике № 6». Младший технолог Ларичев берет у рабочего Клягина частные уроки, чтобы научиться ругаться:
   – Ну, например, «сука»… <…> / – А как это употреблять? / – Да так и употребляйте. / – Нет, вы не поняли. Я хочу понять какую-то закономерность. Это слово употребляется в отношении одушевленного или неодушевленного предмета? / – Не знаю я. / – Ну, хорошо… Вот, например, отвертка… Она может быть этим… тем, что вы сказали? / – Отвертка? – удивился Клягин. – При чем здесь отвертка? / – Я в качестве примера. Вот, скажем, у рабочего вдруг потерялась отвертка… Может он ее так назвать? / – Если потерялась, тогда конечно… / – А если не потерялась? / – А если не потерялась, тогда чего уж… Тогда она просто отвертка!.
   Характерные для творческой манеры И. Гончарова сопоставления близких по значению слов имеют коррелятом метод семантического дифференциала:
   Что такое, наконец, так называемая тогдашняя роскошь перед нынешним комфортом? Роскошь — порок, уродливость, неестественное уклонение человека за пределы естественных потребностей, разврат. Разве не разврат и не уродливость платить тысячу золотых монет за блюдо из птичьих мозгов или языков или за филе из рыбы, не потому, чтоб эти блюда были тоньше вкусом прочих, недорогих, а потому, что этих мозгов и рыб не напасешься? Или не безумие ли обедать на таком сервизе, какого нет ни у кого, хоть бы пришлось отдать за него половину имения? Не глупость ли заковывать себя в золото и каменья, в которых поворотиться трудно, или надевать кружева, чуть не из паутины, и бояться сесть, облокотиться? <…> Тщеславие и грубое излишество в наслаждениях – вот отличительные черты роскоши. Оттого роскошь недолговечна: она живет лихорадочною и эфемерною жизнью <…> Рядом с роскошью всегда таится невидимый ее враг – нищета <…> Не таков комфорт: как роскошь есть безумие, уродливое и неестественное уклонение от указанных природой и разумом потребностей, так комфорт есть разумное, выработанное до строгости и тонкости удовлетворение этим потребностям. Для роскоши нужны богатства, комфорт доступен при обыкновенных средствах <…> Роскошь старается, чтобы у меня было то, чего не можете иметь вы, комфорт, напротив, требует, чтоб я у вас нашел то, что привык видеть у себя (И. Гончаров. Фрегат «Паллада»).
   Третье. Современное представление о соотношении обыденного лингвистического знания и науки не должно исчерпываться положением о простой иерархии этих форм. Преодолевая стереотипы сциентизма, мы должны признать, что каждый из этих вариантов знания «отражает одну и ту же языковую реальность, но отражает по-разному, исходя из разных предпосылок и условий, используя разные способы отражения и преследуя различные цели» [Ростова 2000: 47; выделено нами – М. Ш.]. Следовательно, каждый из этих вариантов должен признаваться социально ценным; в структуре общественного сознания они дополняют друг друга. В социуме каждый из вариантов выполняет собственные, частично пересекающиеся, но не совпадающие функции. Имея общую онтологическую природу (будучи инструментами отражения языковой реальности), описываемые варианты метаязыкового сознания характеризуются разными стимулами проявления и развития. Обыденное сознание ориентировано на потребности повседневной коммуникации (достаточно разнообразные и непростые), а для научного сознания стимулом является стремление к открытию законов и закономерностей. Если для обыденных суждений о языке / речи «точкой отсчета» является индивидуальный и коллективный опыт речевой деятельности, то «основы научной теории во многом определяются результатами исследовательской работы предшественников, «включенностью» в определенным образом ориентированную парадигму – историзм, психологизм, структурализм, социализм, антропоцентризм и т. д.» [Ростова 2000: 47].
   Исходя из такого представления о «стихийном» знании, мы должны согласиться с тем, что установление ошибочности обыденных представлений не является главной целью изучения «наивной» картины языка. И научная, и «наивная» модели языка есть результат членения и систематизации объекта, который дан нам в непосредственном ощущении в виде некой аморфной массы, и «только внимательность и привычка могут помочь нам различить составляющие ее элементы» [Соссюр 1977: 136]. При этом «ни уровневое членение языкового целого, ни разграничение языковых категорий и классов, ни синтагматическое членение языковых единиц не являются и не должны быть жестко заданными» [Зубкова 2006] и могут варьироваться в зависимости от целей и методов анализа. Результат вычленения и группировки составляющих элементов отчасти обусловлен объективными свойствами самих элементов, а отчасти – особенностями позиции и личности (в том числе коллективной) наблюдателя. Взгляд на язык рядового носителя – это позиция пользователя, который не обязан разбираться в тонкостях «устройства», и особенности его «метаязыковой категоризации» (как одного из аспектов языковой категоризации действительности) детерминированы прежде всего потребностями и опытом повседневной коммуникации.
   Четвертое. Обсуждая вопрос об «общественном статусе» обыденного метаязыкового сознания как формы коллективного сознания, следует определить круг носителей этого сознания, речевая деятельность которых может в полной мере продемонстрировать содержание «стихийной» лингвистики и особенности «наивных лингвистических технологий».
   С представлением об обыденном метаязыковом сознании связано понятие «рядовой носитель языка», которое приобретает различное содержание в трактовке разных исследователей. Так, З. И. Резанова отмечает, что понятие рядовой носитель языка может определяться «относительно места соответствующей личности в культуре» или же «относительно знаний позитивной научной лингвистической парадигмы» [Резанова 2009 а: 124]. Первая точка зрения отталкивается от общеязыкового значения слов обыденный, рядовой, научный как качественных определителей, в частности – учитывает присущие этим словам в неспециальном употреблении коннотации. Согласно этой точке зрения, «научное» и «обыденное» противопоставлено как «правильное» и «неправильное», «зрелое» и «наивное», «интеллектуальное» и «интуитивное», «современное» и «отсталое», «авторитетное» и «достойное пренебрежения». Прилагательное рядовой противопоставляется определениям выдающийся, элитарный и несет негативную оценку определяемого. В ряде авторитетных лингвистических работ выражение рядовой носитель языка – без обсуждения значения – используется именно для противопоставления «заурядного» и «выдающегося» носителя[28]. Очевидно, что в рамках такого подхода термины обыденное (наивное) сознание и рядовой носитель языка неприложимы к персонам и группам, которые пользуются общественным авторитетом – прежде всего, к писателям.
   Вторая точка зрения на соотношение научного и обыденного (наивного) метаязыкового сознания основана на понимании этих форм сознания как своеобразных «регистров», которыми способна владеть одна и та же языковая личность[29]. В этом случае определения обыденный, наивный и научный лишены оценочности и функционируют как относительные прилагательные. Согласно второй точке зрения рядовые носители языка, носители обыденного метаязыкового сознания противопоставлены профессиональным лингвистам, носителям научно-лингвистического сознания. При этом определение рядовой не является оценочным и не свидетельствует о низком качестве метаязыковой способности. К рядовым носителям относится и «языковая личность с развитым метаязыковым сознанием… познающая творческая личность, нацеленная на самовыражение и взаимопонимание в коммуникативной деятельности» [Зубкова Л. Г, Зубкова Н. Г. 2009: 267]. Все «наивные» пользователи языка (а не только носители элитарной речевой культуры) обладают тем психическим образованием, которое Ю. Н. Караулов определил как «любовь к языку» (amor linguae) и которое является неотъемлемым свойством языковой личности [Караулов 2007: 259–262].
   В то же время следует учитывать, что писатель, являясь рядовым носителем языка, занимает особое место в социуме, его мнение влияет на формирование «языкового вкуса эпохи». Известен вклад российских писателей в формирование русского литературного языка, в развитие языка художественной литературы; публичные дискуссии «шишковистов» и «карамзинистов», «славянофилов» и «западников», выступления писателей по вопросам русского языка[30] и т. п. привлекали внимание общества к проблемам языкового развития и языкового строительства. В. И. Даль резко возражал тем, кто считал, что в развитии языка «частные усилия» не играют роли [Даль 1860: IV]. Активное обсуждение новой лексики в текстах известных писателей становилось фактором скорейшего освоения инноваций языком (см. работы Э. Л. Трикоз).
   Известен целый ряд попыток отечественных литераторов обогатить лексику русского языка, активизировав его внутренние ресурсы (А. Шишков, В. Даль, А. Солженицын) в противовес заимствованиям. Эти попытки интересны в аспекте изучения обыденного метаязыкового сознания по двум причинам. Во-первых, они иллюстрируют достаточно устойчивое в русской лингвокультуре противоречие между бытийным и рефлексивным уровнями метаязыково го сознания, а именно – на бытийном уровне рядовой носитель языка охотно усваивает иноязычные элементы (в противном случае не понадобилось бы так активно бороться с этим явлением), предпочитает их «родным» при полной семантической эквивалентности, находит для них семантическую специализацию и т. п.; на рефлексивном же уровне русские неизменно осуждают засилье иноязычных слов, которые угрожают самобытности русского языка[31]. Во-вторых, предлагая собственные дериваты, писатели образуют их по интуитивно ощущаемым словообразовательным моделям русского языка, которые вполне реальны для коллективного бессознательного. Такие дериваты довольно часто представляют собой потенциальные слова и демонстрируют «зону ближайшего развития» лексической системы. Так, В. И. Даль, образуя слова, многие из которых «диковаты на слух», обосновывает возможность таких слов существованием четырех типов существительных, которые могут образоваться от каждой видовой пары глаголов и характеризуются определенными формальными и семантическими признаками [см.: Даль 1860: IX]. Созданный А. Солженицыным «Русский словарь языкового расширения» [Солженицын 1990] «вполовину придуманных, но ярких и смелых слов, не нарушающих принципа русского слова» [Колесов 2003: 45; выделено автором], также демонстрирует интуитивное постижение ряда словообразовательных закономерностей языка.
   Словарями В. Даля и А. Солженицына далеко не исчерпываются факты деятельности отечественных писателей в области лексикографии. Так, П. Вяземский писал о намерении составить словарь, который сегодня можно было бы назвать лингвокультурным: «Мне часто приходило на ум написать свою Россияду. домашнюю, обиходную, сборник, энциклопедический словарь всех возможных руссицизмов, не только словесных, но и умственных и нравных… В этот сборник вошли бы все поговорки, пословицы, туземные черты, анекдоты, изречения. Много нашлось бы материалов для подобной кормчей книги, для подобного зеркала, в котором отразились бы русский склад, русская жизнь до хряща, до подноготной» [цит. по: Русские писатели 2004: 119].
   Н. В. Гоголь оставил солидное лексикографическое наследство, которое является предметом пристального внимания специалистов [см., напр.: Виноградов 1970; Степанов 2004; Приёмышева 2009; Одекова 2009 а; Бокарева 2010]. В работе над «Вечерами на хуторе близ Диканьки» Н. В. Гоголь пользовался записями в «Книге всякой всячины», которую вел в 1826–1832 годах. В эту книгу, в частности, был включен «Лексикон малороссийский», который стал первым лексикографическим опытом молодого автора. В дальнейшем заметки о словах появлялись в записных книжках и эпистолярных текстах Гоголя, а в 1891 были опубликованы собранные писателем «Материалы для словаря русского языка». Над этими материалами Гоголь работал много лет, «занимаясь русским языком, поражаясь более и более меткостью и разумом его» [Цит. по: Русские писатели 2004: 136]. По замыслу автора, этот словарь «выставил бы… лицом русское слово в его прямом значении, осветил бы его, выказал бы ощутительней его достоинство… и обнаружил бы отчасти самое происхождение» [Там же]. В этот лексикографический труд Гоголь предполагал включить (помимо уже зафиксированных ранее словарями единиц) областные слова, украинизмы, архаические и церковнославянские слова, а также некоторые термины и профессионализмы [см.: Виноградов 1970: 31–32; 46].
   Заслуживает внимания и лексикографическая деятельность А. Н. Островского [см.: Николина 2006 б; Приёмышева 2009]; подготовленные писателем «Материалы для словаря русского народного языка» используются в современных лингвистических исследованиях как источник ценного исторического и диалектного материала [Ганцовская, Верба, Малышева 2006: 67–70]. Н. Г. Чернышевский, будучи одним из лучших учеников И. И. Срезневского, составил по его поручению словарь к Ипатьевской летописи, который в 1853 г. был опубликован в «Известиях II отделения Академии Наук».