– Файн? – отозвалась Дин, когда я влезла и застегнулась.
   – Декольте великовато. Вся грудь на улице.
   – Это же для приемов, а не за картошкой ходить, – успокоила Дин. – У тебя все еще отличная фигура.
   – Мы, конечно, мамонты, – напряглась я на тактичное «все еще», – нам, конечно, уже вымирать пора, но фигуры на жизнь пока хватает. В прошлом году была финансовая яма, так я месяц работала натурщицей. Конечно, не без понта и не без фотографий этой акции в желтой прессе.
   – А ты вообще с чего имеешь деньги, с живописи? – спросила она.
   – Работы сейчас плохо продаются. Золотые дни галеристов позади. Алименты на дочек. Потом целый год сдавала комнату французскому студенту, заодно девчонки язык шлифовали.
   – В процессе шлифовки не забеременели?
   – Сначала возбудились, сколькими гелями он моется и сколькими дезодорантами брызгается, а потом, когда пришлось выметать из-под его кровати обертки от сникерсов и пакеты от сока, любовь ушла. До сих пор после него тараканов не выведу. – Я закурила и начала разглядывать себя в зеркале. Такого платьица у меня по жизни еще не было. Валера упадет, когда приедет.
   – Нравится? – спросила Дин.
   – Со страшной силой. Ты не куришь?
   – В Америке сейчас это… дурной тон.
   – Америка сама по себе дурной тон, – начала было я, но осеклась, да и потом мысли о том, как Димка ходил по магазинам, выбирая это платье, настроили на более сентиментальный лад. – Знаешь, когда мы с Димкой учились в школе, а родители были на работе, мы обожали наряжаться и играть во взрослых. Например, я напяливала платье Димкиной мамаши, вставала на ее каблуки, надевала шляпу, на которую она пришивала пластмассовый цветок из галантереи. Ты уже не застала их, тогда еще не было матерчатых искусственных цветов, а продавались такие отлитые, как мыльницы, ромашки всякие, розы, фундаментальные, как кефирные бутылки…
   – Я знаю, они воткнуты в твою картину «Школьные годы чудесные», там мать бьет ребенка пластмассовыми цветами, – почему-то раздраженно откликнулась она.
   – Точно. А где ты ее видела?
   – У брата.
   – А писал, подлец, что продал!
   – Это было давно, может, теперь и продал.
   – Так вот, я обряжалась мамашей, а он – Михаилом Моисеевичем, в таком беретике, ранец брал вместо портфеля, а очки у них были одинаковые. Он приходил домой и говорил: «Родная, не кричи на меня, у меня болит голова!» А я орала: «Нечего было столько работать, за письменным столом портки протирать! Здоровье надо беречь, на природе гулять, газоны садить! Иди есть, я тебе суп налила!» Димка-отец говорил: «Родная, я не хочу суп. Я устал, я хочу прилечь». А я, Димкина мать, отвечала: «Без супа нельзя! От супа вся сила! Без супа заболеешь животом и умрешь! Иди ешь, я же не буду обратно выливать». Димка-отец покорялся и отвечал: «Хорошо, я не хочу, но я съем суп. Заметь, только потому, что ты хочешь». К супу она относилась как к культовому предмету, соединявшему ее с сельским детством, и пыталась через него, через этот один и тот же невнятный и невкусный суп, насильно соединиться со своими близкими. Она колдовала над ним, как ведьма над снадобьем, в результате чего Михаил Моисеевич действительно заболел животом и умер, а Димка писал: «Мне положить на статую Свободы, но то, что здесь никто не ест суп, делает Америку уютной».
   – Интересно излагаешь, – как-то напрягшись, перебила меня Дин, – в Америке, правда, нет супа, но в Америке все все время жрут. Так и ходят то с сосиской, то с банкой пива.
   – А еще у Димкиной мамашки был любимый финт: наливает свой любимый супчик, зовет есть. Димка с отцом сидят, такие два очкарика в шахматной коме, ничего не слышат. Она говорит: «Суп остывает – раз! Суп остывает – два! Суп остывает – три!» Потом подходит и смешивает все шахматы на доске. Димка убегает плакать, а Михаил Моисеевич садится с погасшим лицом есть суп… – вспомнила я.
   – У моего брата есть версия, что ты стала художницей, чтоб переиграть его мамашу, – сказала Дин неопределенным голосом.
   – У твоего брата много версий. Зачем мне было переигрывать его мамашу, когда у меня собственная – не меньший подарок? Если б я была писательницей, я бы создала «Декамерон» о мамашах нашего поколения. – Я часто думала о том, что для них насилие было нормой жизни, и те из нас, кто перешел к новому гуманитарному стандарту, все время конфликтовали с матерями.
   – Его мать была талантливой несчастной женщиной, – доверительно сказала Дин.
   – Это была ракета средней дальности!
   – Просто они с отцом люди из разных галактик.
   – А с твоей матерью?
   – Моя мать – юная девушка, влюбленная в собственного начальника и решившаяся родить. Другой жанр. – Она закопошилась в одном из чемоданов. – А кстати, я привезла всякой ерунды, вот, смотри, смывающаяся татуировка. Давай переведем на твою красивую грудь. Как раз под это платье. – Она помотала передо мной картинкой с алым сердцем, обведенным черными ажурными узорами.
   – Это больше подходит моим девчонкам.
   – Да брось ты, в Америке в этом смысле вообще нет проблем, все как хотят, так и отрываются. Я имею друга, который ходит в красных шортах и советском матросском бушлате. Мотивирует любовью к России. Весьма уважаемый господин, индуист по профессии. – Она вырезала сердце ножницами, обмакнула в недопитый сок, подошла вплотную и начала клеить его мне в декольте. Я снова напряглась, для меня психологически невыносимо, когда кто-то, кроме дочек и сексуальных партнеров, оказывается со мной на расстоянии дыхания. Из-за этого я схожу с ума в переполненном вагоне метро и предпочитаю ему утомительный пешеходный маршрут. Я зверею, когда меня обнимают без моего желания, когда мне начинают длинно целовать руку, считая это хорошим тоном. Я глубоко убеждена в том, что у моего тела есть только один хозяин – мое желание, и завидую западным феминисткам, имеющим возможность защищаться от мужских хватаний с помощью судов.
   Дин благоухала сразу всеми флаконами, стоящими на столе, ее загорелая мужиковатая шея упиралась в мои глаза, была напряжена и густо напудрена, а кисти халата щекотали мой живот. Но дело было не в этом… дело было в том, как она держала мою грудь одной ладонью и окучивала картинку другой. Так держат женскую грудь опытные мужики и онкологи. Я мгновенно поняла то, что, не сформулированное, не давало мне покоя – она была лесбиянкой!
   Как только я осознала это, мне сразу стало спокойно. Я не люблю вторые планы и мешки с секретами. Как говорила Пупсик, у меня – «культ искренности», я чувствую себя комфортно в мире, где все вещи имеют свои имена, а все овощи – свои сезоны.
   – Супер, – оценила Дин собственную работу над моей грудью.
   Все понятно, поэтому она не Дина, а Дин. Бесконечное бессознательное соперничество с братом, воспитываемым отцом, борьба за Михаила Моисеевича с попыткой идентификации себя с мальчиком… Психоаналитические соображения помирили меня с Дин и настроили на логику шефской работы.
   – Это напоминает мою хипповскую юность. Был период, когда мы рисовали на щеках фломастерами цветы и шли на улицу Горького, где нас волокли в ментовку и били. Мы называли себя «дети-цветы». Когда нас отпускали, мы снова рисовали цветы и снова шли на улицу Горького. Такая китайская работа по демократизации общества, – припомнила я.
   – Чистый мазохизм, – усмехнулась Дин.
   – Твой брат считал так же, он был не боец, – вспомнила я с обидой. Каждый раз, когда Димка не шел со мной, мне казалось, что он предает меня.
   – Может быть, он просто не любил ходить строем, даже если строились хиппи? – усмехнулась она.
   – Тем не менее эмигрировал он строем, – не осталась я в долгу.
   У меня было несколько приятельниц-лесбиянок. Честно говоря, меня никогда не волновал вопрос чужой сексуальной ориентации, хоть с насекомым, лишь бы по согласию. Но некоторые из них сами наезжали со своей нетерпимостью и тратили часы на то, чтобы доказать низменность пристрастия к мужикам. Я понимала, что такими дискуссиями они компенсируются, но раздражалась, потому что вообще-то они должны были компенсироваться не со мной, а с психиатрами за собственные деньги.
   Мои знакомые лесбиянки вели себя по тому же алгоритму, что и мои знакомые эмигранты. Малый срок пребывания и малая уверенность в себе в новых предлагаемых обстоятельствах делали их агрессивными и заидеологизированными. Они носились со своей сексуальной ориентацией как дурак с писаной торбой. Прожившие в сексменьшинствах некоторый срок меньше демонстрировали убеждения, с одной стороны, нахлебавшись обид за них, с другой – попривыкнув к ним как к форме собственного прооперированного носа, когда уже не каждые десять минут бегают к зеркалу, а только каждые два часа. И наконец, определившиеся и разобравшиеся с комплексами вели себя достойно, не рассматривая жизнь как сплошную дискуссию «что такое хорошо и что такое плохо», а просто себе жили, не одергивали окружающих и себя не позволяли одергивать.
   – Ты лесбиянка? – спросила я Дин тоном, которым спрашивают «у тебя волосы крашеные?». Она задумалась, завертела кисточки на халате и ответила:
   – Мне нравятся женщины, – голосом, определяющим ее в третью категорию.
   – С кем ты живешь в Нью-Йорке? – осторожно поинтересовалась я.
   – У меня есть собака, замечательная колли. Ее зовут Дружба, сейчас она в собачей гостинице. Я имею всяких партнерш… и партнеров. У меня есть проблемы: связь с эмигрантами – это как резервация. А с американцами легко провести ночь, но трудно прожить даже неделю.
   – У тебя собака нормальная? А то я читала, что вы там в Америке домашних животных под наркозом истязаете, – сказала я, чтоб перевести тему.
   – У меня нормальная. Многие собакам оперируют связки, чтоб громко не лаяли. А котам под наркозом вынимают когти, говорят, от этого у них летит печень. У моей знакомой, кстати, сотрудницы Дома свободы…
   – Что такое Дом свободы? – Название показалось мне коммерческим.
   – Такая организация. Была создана во времена «холодной войны», теперь перепрофилировалась на третий мир. Что-то среднее между консервативными и либеральными правозащитными организациями. Они каждый год делают карту свободы, показывая страны, где абсолютно свободно, где абсолютно несвободно и все оттенки цветов между этими стадиями. Так вот, у этой моей знакомой кот. Он кастрирован, раскормлен, у него удалены когти и выпали зубы. Безумное создание, которое бродит по дому без всякой цели и всякого смысла, как игрушечный плюшевый мишка. Никогда не был на улице и ест только искусственную еду. Такой артефакт, а не кот, – невесело усмехнулась Дин.
   – Я бы твою подружку из Дома свободы судила.
   – Мне тоже не кажется правильным так обращаться с животным, но Америка потому и отмечена на карте другим цветом, чем Советский Союз, что там судят не те, у кого другое мнение, а настоящий суд, – процедила сквозь зубы Дин.
   Тут зазвонил телефон, и мать голосом, намекающим на то, что «хорошие дочки звонят каждый день сами, а некоторым сукам должны звонить матери», спросила:
   – Как успехи?
   – Отлично.
   – От девочек какие-нибудь новости есть?
   – Никаких.
   – Валера звонил?
   – Нет.
   – Понятно, – что подразумевало «где-нибудь там с бабой на пляже».
   – Что тебе понятно? – как всегда, поддалась я на провокацию.
   – Понятно, что не звонил, остальное тебе понятно и самой.
   – Мне понятно, что не звонил, – злобно ответила я.
   – Ты не одна? – Нюх у нее был феноменальный.
   – Не одна.
   – А кто у тебя?
   – Ты не знаешь. – Мне совсем не хотелось кормить ее новостями.
   – Ты не хочешь говорить, кто у тебя? – На старости лет мать, мало занимавшаяся мной в течение всей жизни, истерически требовала «духовной близости», которой между нами не существовало как класса.
   – Не хочу.
   – Между прочим, мать у тебя одна.
   – Я у себя тоже одна.
   – Всего хорошего. – Она бросила трубку, загнав меня в лужу чувства вины. Дистанцию, которая была между нами от того, что она выстроила ее, когда я была маленькой и психологически нуждалась в ней, она виртуозно сокращала разборками. Эмоциональная жизнь представлялась ей как сплошное выяснение отношений, и это сводило с ума, потому что отношения кончились, когда в мои шестнадцать лет она забралась в мой личный дневник и, почерпнув оттуда сведения об отношениях со студентом, заперла меня дома на неделю. В качестве мотивации было объявлено, что я малолетняя проститутка и скоро принесу в подоле. Для разборки был вызван отец, который уже давно жил не с нами, а со своей медсестрой; он молча курил и выслушивал, что если бы он не был блядуном, то и дети были бы как дети. Я еще была мала и труслива, чтобы вякать. А через год ушла из дома, поселилась у нового возлюбленного и поступила в вечернюю школу.
   Собственно, проблема отношений обнаружилась еще раньше, когда в четвертом классе, сбежав с уроков, я спряталась в кладовке при звуках поворачиваемого ключа и оказалась очевидицей появления матери с сутулым стоматологом из ее поликлиники.
   – У нас полчаса, Лена, какой чай? – сказал стоматолог, и я услышала хохоток матери и стук падающего стула. – Нет, не так, давай сзади.
   Тише индейца на охоте я выползла из кладовки и в щелку двери детской увидела стоящую на четвереньках мать с задранной юбкой и розовенькими трусами, обвивающими левую щиколотку над туфлей, увидела согнутую клетчатую спину стоматолога, его содрогающуюся голую и толстую задницу и большие малиновые уши. Я смотрела на них как загипнотизированная, а потом поплелась в чулан и плакала там до вечера. Вечером у меня поднялась температура и началась ангина с отеком горла. Отец сидел около кровати, поил меня с ложки и рассказывал истории, от которых в любой другой ситуации я бы рехнулась от смеха. Мне казалось, что я умираю, и было обидно, что не успею рассказать об увиденном Димке.
   А когда выздоровела и рассказала, он задумался и ответил, что все про это знает, что когда их кошке приносят кота, они делают точно так же, а потом бывают котята. Мысль о том, что у меня появится брат или сестра с такой же задницей и такими же ушами, как у стоматолога, казалась мне невыносимой. Мы с Димкой влезли в Малую советскую энциклопедию тридцать первого года издания и обнаружили там статью про половое размножение, начиненную словом «гамета», показавшимся нам верхом неприличия. Мы нашли статью про половую зрелость, из которой выяснили, что через три-четыре года и нас туда пустят; статью про половые извращения, из которой не поняли ни слова; и статью про половые органы, изображенные висящими в пространстве и непонятно как вставляемые в человека. Сексуальное образование, данное школьным фольклором и Малой советской энциклопедией, дало свои плоды. Дочь двух врачей, я узнала о менструации по факту ее появления, а о контрацепции после первого аборта в шестнадцать лет.
   И когда отец, заловленный на многолетних отношениях с медсестрой, объявил о намерении предпочесть их семье, мать выла и билась перед нами, вскрикивая о том, что «так-то он заплатил ей за кристальную верность!». Брату было шестнадцать, мне – пятнадцать, оба мы были изнурены двойным стандартом родительских представлений о жизни и производными от него запретами на все, что позволяло нам чувствовать себя взрослыми и полноценными. Из нашего участия в семейной разборке мать не выдоила сочувствия… Мне потом долго снилось, как она орет о кристальной верности, какие искренние у нее при этом глаза. Чуть крыша не поехала, она ведь мне в детстве всегда говорила: «Посмотри на меня, и я увижу, если ты говоришь неправду».
   – Кого это ты так тормозишь? – спросила Дин.
   – Так, – ответила я, не собираясь устраивать душевного стриптиза. – Сварю-ка еще кофе.
   – И мне, – попросила Дин, – второй день в Союзе, а уже восстанавливаются нездоровые привычки.
   – В России, – поправила я.
   – Вы действительно говорите теперь «в России»?
   – Да, мы уже привыкли, что везде свои президенты.
   – А от нас кажется, что это просто такая игра.
   – Что наша жизнь? Игра! – пропела я, и тут раздался звонок.
   Я подумала, что это соседка, алкашка Ирка, принесла продавать ворованное в больнице мясо, где ее мать, тоже алкашка, мыла посуду, но на пороге стояла Ёка.
   – Я тут мимо ехала по делу, думаю, дай зайду.
   Я страшно обрадовалась и почувствовала себя на десять лет моложе, потому что молодость – это когда приходят без звонка. Без звонка в дом теперь ходят только к девчонкам, и я завистливо реагирую на это: «Здрасьте, тетя Ира, а девочки дома?» А сама из Ясенево пилит. И если их нет, так спокойно: «Ладно, я завтра заеду». Такая шикарная небрежность ко времени и пространству, потраченным на исполнение желания.
   – Заходи, заходи.
   – Эта есть? – Ёка была симпатичной бабой с неистребимой провинциальностью и легкой восточинкой, за которую и получила кликуху как производное от Ёко Оно. Она была отлично покрашена, подстрижена и упакована в магазине для новых русских и завидно бы смотрелась, если б не напряженные усталые глаза. Я кивнула на комнату, и Ёка направилась туда деловым шагом, опередив меня. Она уставилась на Дин, сидящую на диване, а потом обернулась на меня растерянными глазами: – Господи, ну вылитый Димка! Только молоденький и блондинистый!
   – Меня зовут Дин, – сказала Дин, я увидела, как она напряглась, и поняла, как трудно общаться ей с незнакомым человеком по неготовым правилам.
   – Маргарита, – ответила Ёка и достала из сумки бутылку ликера. – Где у тебя рюмки?
   Мы преувеличенно сложно доставали рюмки, споласкивали их и резали фрукты. Дамы приглядывались и принюхивались друг к другу так трудно, что мне пришлось принести из кухни музыку.
   – Димка, наверное, теперь толстенький и лысенький, – нежно сказала Ёка.
   – Нет, худой и бритый наголо, – ответила Дин.
   – Как перед отъездом побрился, так и не обрастал? – предположила Ёка.
   – Он стал кришнаитом, – пояснила Дин.
   – Это которые в метро в простынях книжками торгуют? – спросила Ёка.
   – В Америке они в метро не торгуют, – скривила губы Дин.
   – Ну, Димка всегда был сдвинут на всю голову… Что это у тебя, Ирка, на грудях наклеено? – Ёкины глаза наконец оторвались от Дин и сконцентрировались на мне.
   – Переводная картинка. Дин проводит первичную американизацию, хочешь, и тебе переведем?
   – С ума сошла? Мне уж пора учиться, как в гроб ложиться, а не сердечки на сиськи клеить. У нас на той неделе мальчика замочили, тридцать лет, вроде и крутым не был. Осталась жена с грудным ребенком, – сказала Ёка и залпом выпила.
   – Допрыгаешься ты, Ёка, – вырвалось у меня.
   – Пролетариату нечего терять, кроме своих цепей. – Она посмотрела на часы, полезла за записной книжкой и начала набирать номер: – Ваське звоню. Он тоже не поверил, что у Димки сестра, тоже подумал, что это его очередной прикол. Алло, Вась, в натуре сестра, с порога видно, бери мотор, подъезжай. Тачку купил? Да что ты? Что ж ты молчал? Ну, давай скорей, и фоту захвати. – Она положила трубку и задумчиво прокомментировала: – Васька-то женился…
   – На ком? – спросила я.
   – Сейчас приедет – расскажет. Ну Васька, ну Васька… Главное, перезваниваемся иногда по делу, молчал как рыба об лед.
   – Ежу было понятно, что быстро женится, – сказала я и вспомнила, как прятала у себя дочку Васьки и Пупсика, когда он, изображая большего истерика, чем на самом деле, пел выходную арию обманутого мужа. – Чем больше крику, тем быстрее следующий марш Мендельсона.
   – А что, они развелись? – спросила Дин.
   – Развелись, – мрачно ответила Ёка.
   Повисла пауза.
   – А какой у вас бизнес? – торопливо спросила Дин.
   – Недвижимость. Стремный бизнес, внизу шофер с пушкой сторожит, то ли посадят, то ли подстрелят. Это тебе не Америка. На Тихонины алименты не проживешь, а мне сыну надо хату сделать, университет платный, и вообще…
   – Так вы с Тихоней тоже развелись? – удивилась Дин.
   – Все развелись. Ирка со своим тоже развелась. У нас все теперь развелись, новая реальность, – сказала Ёка, налила себе ликера и подняла рюмку: – За Димку, и чтобы у Кришны все наши грехи замолил! Он там еще на американке не женился? Все по Ирке сохнет?
   – Ёка, ну что ты плетешь? – взбесилась я. Особенностью компании было полное непонимание наших отношений, мы читались ими как такая же парочка, как и они сами. А мы были хуже! Мы были соседями, мы были гражданскими братом и сестрой.
   Повисла неловкая пауза, и Дин начала выпутываться из нее:
   – Я имею задачу собрать всю компанию, выяснить жизненный уровень и в соответствии с этим разделить сумму между вами.
   – А сумма-то какая? – без комплексов спросила Ёка.
   – Я могу назвать ее, только собрав всех вместе.
   – Ну как всех вместе? – Ека посмотрела на меня в поисках поддержки: – Мы все вместе теперь можем собраться только на похоронах… Но если за пятьсот штук долларов, то я хоть с чертом соберусь, а если за пятьсот, то столько я и сама могу на чай дать.
   – Это не есть вопрос только денег, – мягко начала Дин, – нам известно, что здесь очень изменилась жизнь и от этого рухнули самые светлые дружбы. И мне бы хотелось, то есть не мне, а брату, попытаться помочь людям простить друг друга. Потому что если он решит вернуться в эту страну, то он хотел бы знать, что ему есть куда вернуться… А деньги – это только повод.
   Мы с Ёкой в ужасе переглянулись, такого сентиментально-долларового компота нам еще не наливали.
   – Что-то я не понимаю, куда ты идеологию грузишь? Он что, решил за свои деньги нас оттуда воспитывать? – взъярилась Ёка.
   – Как нам обустроить Россию, сидя в Вермонте. Это мы уже проходили, – сказала я, отличающаяся особенной любовью к шестидесятникам, которые встали на моем сегодняшнем пути в искусстве прочнее, чем все большевики с цензурой, вместе взятые, во времена застоя.
   Пауза обняла нас крепче, чем предыдущая. Дин завозила нервными пальцами по кистям на халате и выдохнула:
   – Перед вами только исполнитель.
   – Видишь ли, деточка, – прищурилась Ёка, – они все одноклассники, золотая юность, престижная английская школа, а я – сбоку припеку. Я в компании работала взрослой женой Тихони, – Ёка была старше нас на пять лет, в юности это казалось огромной разницей, – теперь у него Пупсик жена. Так что давай мою долю, а свои сантименты пусть едят вместе.
   – Тихоня женился на Пупсике? – спросила Дин потрясенно и уронила шелковые кисти из накладных когтей.
 
   – Димка же исчез на три года. Он же ничего не знает, он думает – «друзья, прекрасен наш союз», а тут– пепелище, – подытожила я.
   – Эти три года были очень трудными, – нахмурилась Дин.
   – Ясное дело, от легкой жизни «Харе Кришна» не запоешь, – предположила Ёка. – Мы тоже были не в раю… Но как он умудрился денег заработать? Он же всегда был не от мира сего.
   – То есть вы, Маргарита, не хотите встречаться с Пупсиком и Тихоней? – спросила Дин.
   – Я тоже не хочу, – промямлила я.
   – Ой, чуть не забыла, – вскочила Дин, полезла в чемодан и подала Ёке пакет. Из пакета заструилось желтое, расшитое цветами и птицами кимоно. – Это вам.
   – Спасибо, – сказала Ёка в легком ошеломлении, повертела, потискала и понюхала кимоно, изучила этикетки, впрыгнула в него с неожиданной проворностью и начала пританцовывать перед зеркалом. – Ну Димка, ну Димка! Он всегда говорил: «Ёко Оно, когда я стану богатым, я подарю тебе кимоно, и ты обучишься японской чайной церемонии!» Вот это память…
   – В эмиграции память становится лучше, вспоминаешь все незаконченные разговоры, все несделанные подарки, – сказала Дин голосом провинциальной актрисы, переигрывающей эмигрантскую тоску на сотом спектакле. – Он столько рассказывал обо всех вас, что мне кажется, я всех давно знаю.
   Ёка сложила ножки и ручки как благовоспитанная японка, что на ее хабалистой внешности сидело как на корове седло, и поникшим голосом сказала:
   – А я ведь, девки, много кимоно видала последнее время, разных… Спрашивается, почему сама себе не купила? А потому что дура… Потому что экономить на себе привыкла. Мне психолог сказала, что любовь к себе нельзя купить, – мрачно произнесла Ёка, и я вспомнила ее злобную мать, перевезенную в Москву уборщицу, проходившую всю жизнь в непотребных обносках с заплатанными кошелками и какими-то вечными астрономическими по совковым временам сбережениями «на черный день».
   – Ты теперь и психологами не брезгуешь? – удивилась я.
   – У меня один при фирме, очень выгодно. Как у кого запой или депрессуха, так вместо меня он колотится, да и у меня проблем завались, а подруг не стало. Только ему и поплачешь.
   – И сколько у вас стоит личный психолог? – спросила Дин.
   – Тебе так устрою, а вообще – коммерческая тайна, – буркнула Ёка. – У тебя муж, дети есть?
   – Я имею бойфренда.
   – Этого вашего не понимаю. Живете в одной хате?
   – Нет.
   – Тогда тебе не врубиться. Я ведь Тихоню мальчиком взяла. Они все говорили – «московская прописка, московская прописка»! Да я с пропиской могла покруче найти. Я институт кончала – Тихоню на первый курс сунула. Я из его комнатенки на пятом этаже без лифта – трехкомнатную сварила. Он за пять лет учебы ни одного чертежа сам не смог сделать, такой же конструктор, как я космонавт; так я его даже в аспирантуру пихнула. А на что мы жили? Ирка знает, я и беременная, и с малышом к маме в Армавир перлась, детскими вещами спекулировать, пока он в потолок плевал. Всю жизнь за моей спиной. А тут вдруг Пупсик начала подкатывать: «Ты, Тихоня, такой талантливый, из тебя может получиться журналист!» А у ней папашка – секретарь Союза журналистов. Тихоня и сообразил, что можно быстро из грязи в князи…