При словах тещи Лампрехт опустил глаза. Казалось, он на минуту потерял почву под ногами, утратил свою гордую самоуверенность, смелость и сознание того, что он богат и силен, – он стоял, словно пристыженный строгим выговором, низко опустив голову и до крови кусая губы.
   – Ну что же, Болдуин! – воскликнула советница и наклонилась, всматриваясь, будто пыталась понять, отчего он так тихо стоит в оконной нише. – Разве тебя не радует такое лестное мнение о тебе при дворе?
   Шуршание шелковых гардин, когда он отходил от окна, заглушило вырвавшийся у него глубокий вздох.
   – Герцог, кажется, больше ценит в других эти благородные качества, чем в себе самом, – он женился во второй раз, – произнес он с горечью.
   – Подумай, что ты говоришь! – накинулась на него с испугом старая дама. – Слава Богу, что мы одни и нас никто не слышит! Нет, я просто не понимаю, как ты можешь позволять себе подобную критику, – прибавила она, качая головой. – Да и здесь совсем другое дело! Первая супруга герцога была очень болезненна.
   – Прошу вас, не горячитесь, матушка, и оставим этот разговор.
   – Оставим этот разговор! – передразнила она его. – Тебе хорошо говорить. Ты застрахован от искушения. После Фанни тебя никто не может заинтересовать. Что же касается герцогини Фредерики, то, напротив, она была…
   – Зла и дурна.
   Господин Лампрехт сказал это только для того, чтобы перевести разговор на другую тему, не касающуюся его лично.
   Она опять неодобрительно покачала головой.
   – Я бы не позволила себе таких выражений – блеск высокого происхождения украшает и примиряет со многим. Кроме того, как я уже сказала, здесь большая разница: герцога не связывало никакое обещание, он был свободен и имел право вступить во второй брак.
   Сказав это, она опять откинулась на спинку кресла и спокойным, мягким движением руки отодвинула от лица кружева своего чепчика, потом сложила руки на коленях и задумчиво опустила глаза.
   – Вообще, ты не можешь судить о подобных дилеммах, милый Болдуин. Фанни была твоей первой и единственной любовью, и мы с радостью отдали за тебя нашу дочь. Твои родители плакали от счастья, когда ты с нею обручился; они называли тебя своей гордостью, потому что сердце твое всегда стремилось ко всему высокому и никакие заблуждения молодости не могли заставить тебя увлечься чем-то низким. – Она вдруг замолчала, тяжело вздохнув, и устремила печальный взор в пространство. – Один Бог знает, какой заботливой, верной своему долгу матерью была я всегда, не хуже твоих родителей, и вот теперь должна быть свидетельницей того, как мой сын сбивается с пути. Герберт доставляет мне много огорчений в последнее время.
   – Ваш примерный сын, матушка? – воскликнул Лампрехт.
   – Гм-м, – откашлялась советница и даже приподнялась в раздражении. – Да, он еще остался примерным сыном во многих отношениях.
   – Великая цель его жизни – при дворе, это я всегда говорил. Он будет подниматься все выше и выше, пока не обгонит всех других и не признает выше себя только главу государства.
   – Ты этого не одобряешь?
   – Боже сохрани! Я так не сказал, хорошо, если у него хватит на это сил. Но сколько людей отказываются от своих убеждений, лицемерят, льстят сильным мира сего, чтобы из низкопоклонствующих лакеев с довольно ограниченными умственными способностями превратиться впоследствии во влиятельных людей!
   – Ты так презрительно отзываешься о верности, преданности и самоотверженности, – сказала сердито старая дама. – Но спрошу тебя: неужели ты можешь быть настолько зол и дерзок, чтобы не признавать достойным одобрения стремление к высшим сферам? Я ведь прекрасно знаю, как тебе приятны приглашения в аристократические дома, и не припомню, чтобы ты когда-нибудь противоречил господствующим там мировоззрениям.
   На это резкое, но справедливое замечание господин Лампрехт ничего не возразил. Он упорно смотрел на висевший перед ним на стене пейзаж и спросил после короткой паузы:
   – В чем же вы упрекаете Герберта?
   – В унизительном волокитстве, – вспылила советница. – Не будь это слишком грубо и вульгарно, я бы сказала, чтоб эта Бланка Ленц провалилась в преисподнюю. Мальчик постоянно стоит у окон галереи и смотрит на пакгауз. А вчера сквозняк на лестнице принес к моим ногам розовый листок, который, вероятно, выпал из тетради влюбленного юноши и на котором был написан, как и следовало ожидать, пламенный сонет Бланке. Я просто вне себя!
   Лампрехт стоял все в той же позе, повернувшись спиной к теще, но вдруг взмахнул сжатой в кулак рукой, словно стегнул кого-то воображаемым хлыстом.
   – Молокосос! – проворчал он, когда теща в изнеможении замолчала.
   – Не забудь, что этот молокосос еще и знатного происхождения, – тут же заметила она, подняв палец.
   Лампрехт резко засмеялся:
   – Простите, милая матушка, но я не могу, при всем моем желании, считать опасным обольстителем безбородого сына господина советника, несмотря на ореол его рождения.
   – Предоставь об этом судить женщинам, – раздраженно сказала советница. – Я имею основание думать, что во время своих ночных прогулок он бродит под деревянным балконом этой Джульетты.
   – Он осмеливается? – перебил Лампрехт, и его красивое лицо до неузнаваемости исказилось от гнева.
   – Осмеливается по отношению к дочери маляра? Ты бог знает что говоришь! – воскликнула, в свою очередь, глубоко возмущенная старуха. Но зять не стал выслушивать потока ее раздраженных слов, который должен был за этим последовать, а отошел к окну и начал так сильно барабанить пальцами по стеклу, что оно зазвенело.
   – Скажи мне, бога ради, Болдуин, что с тобой? – спросила советница несколько смягченным, но все же раздосадованным тоном, идя следом за ним.
   – Как вы этого не понимаете, матушка? – спросил он вместо ответа. – В моих владениях, даже в моем собственном доме, мальчишка, школьник вызывает на свидания, а я, по-вашему, не должен возмущаться? Не будем сердиться, матушка! – сказал он спокойнее, презрительно пожимая плечами. – С подростком, который должен бы знать только свой греческий и латынь, нетрудно справиться. Разве я говорю неправду?
   – Вот видишь, мы с тобой одного мнения, хотя ты слишком жёсток в выражениях, – с видимым облегчением воскликнула советница.
   – Чтобы жениться на дочери живописца по фарфору… Возможно ли? Его превосходительство наш будущий министр… – рассмеялся Лампрехт.
   – Карьера Герберта вызывает у тебя сегодня едкую насмешку. Но чему быть – того не миновать, – сказала она колко. – Оставим это, однако, теперь главное, чтобы он хорошо выдержал экзамен. И наша священная обязанность устранить все, что может его отвлечь, и, конечно, прежде всего надо удалить его от объекта этой несчастной любви в пакгаузе. Я вообще не понимаю, почему эта девушка так зажилась в Тюрингии, – продолжала советница. – Сначала говорили, что она вернется в Англию и приехала только на четыре недели к своим родителям отдохнуть. Но прошло уже шесть недель и я, как ни слежу, не вижу никаких приготовлений к отъезду. Таких родителей надо хорошенько проучить, Господи прости! Девушка буквально ничего не делает целыми днями: поет и читает, прыгает туда-сюда да втыкает цветы в свои рыжие волосы, а мать восхищается ею и в поте лица наглаживает каждый день на галерее ее светлые платья, чтобы принцесса была обольстительно-кокетливо одета. И к этому-то блуждающему огоньку устремлены все мысли моего бедного мальчика! Она непременно должна уехать отсюда, Болдуин!
   Листы книги зашуршали под быстро переворачивающими их пальцами.
   – Не отправить ли ее в монастырь?
   – Убедительно прошу тебя оставить шутки, когда мы говорим о серьезном и даже оскорбительном деле. Мне все равно, куда она отправится, говорю только, что она должна уехать из нашего дома.
   – Из чьего дома, матушка? Это, насколько мне известно, дом Лампрехтов, а не имение моего тестя, к тому же живописец Ленц живет довольно далеко, на том дворе.
   – Да, вот это и непонятно, – прервала она его, делая вид, что не слышала предыдущего замечания. – Не помню, чтобы пакгауз когда-нибудь был обитаем.
   – Но теперь там живут, милая матушка, – сказал он с хорошо разыгранным хладнокровием, небрежно бросая книгу на маленький столик.
   Дама пожала плечами.
   – К сожалению, да. И еще для этих людей там стены оклеили новыми обоями. Ты начинаешь баловать своих рабочих.
   – Живописец – не заурядный рабочий.
   – Какая разница? Он красит чашки и трубки и заслуживает, по-твоему, жить в доме хозяина, в отличие от других? Ведь в Дамбахе места достаточно.
   – Когда год тому назад я нанимал Ленца, он поставил мне непременное условие, чтобы я позволил ему жить в городе, потому что у его жены хроническая болезнь, которая требует иногда немедленной врачебной помощи.
   – Вот оно что! – Советница на минуту замолчала, потом заявила коротко и решительно: – Согласна, против этого ничего нельзя возразить. С меня было бы довольно, если бы эта кокетка перестала порхать по галерее и голос ее не раздавался бы во дворе. Ведь есть же в городе квартиры для бедных людей!
   – Вы бы желали, чтобы я ни с того ни с сего выгнал Ленца из его тихого убежища только потому, что у него красивая дочь? – В глазах Лампрехта сверкнул мрачный огонь, когда он взглянул на старуху. – Все мои люди подумали бы, что Ленц в чем-то провинился, а я этого не желаю и ни за что не сделаю, выкиньте подобные мысли из головы, матушка!
   – Но, боже мой, надо же что-то делать, так не может продолжаться! – воскликнула она почти с отчаянием. – Мне остается только пойти к ним самой и постараться уговорить девушку уехать. Я не постою даже за деньгами, если понадобится.
   – Вы действительно думаете так сделать? – В его голосе послышался испуг. – Вы будете смешно выглядеть, а главное, подорвете этим странным поступком мой авторитет как хозяина. Можно будет подумать, что судьба моих служащих зависит от ваших частных интересов. Я этого не потерплю. – Он приостановился, почувствовав, что зашел слишком далеко в разговоре с чувствительной дамой. – Я всегда считал за счастье, что родители моей покойной жены живут у меня в доме, – прибавил он уже с бо́льшим самообладанием. – Ваша власть в нашем домашнем обиходе была всегда полной и безграничной, я остерегался в чем-нибудь ущемить ваши права, но требую, чтобы вы не вторгались в мою область. Простите, милая матушка, но между нами могут возникнуть по этому поводу неприятности, что было бы нежелательно для нас обоих.
   – Ты горячишься понапрасну, мой милый, – холодно перебила советница, заставив его замолчать движением руки. – В сущности же ты отстаиваешь так упорно только свой каприз, потом тебе будет совершенно все равно, где и как живет живописец Ленц с семейством. Я тебя хорошо знаю. Но, как бы то ни было, я уступаю. Конечно, у меня не будет с этих пор ни минуты покоя, я всегда буду настороже.
   – Вы найдете во мне самого верного союзника, будьте покойны, матушка, – сказал он с сардонической улыбкой. – Даю вам слово, что не будет больше ни ночных прогулок, ни высокопарных сонетов. Я как полицейский буду следовать по пятам за влюбленным юношей, положитесь на меня.
   Дверь в галерею чуть слышно отворилась, в зале раздались быстрые, вприпрыжку, шаги.
   – Можно войти, папа? – послышался голосок Маргариты, и пальчики ее что есть силы застучали в дверь.
   Лампрехт отворил и впустил обоих детей.
   – Дитендорфское печенье вы съели еще вчера, лакомки этакие, а теперь не осталось никаких сладостей.
   – Нам ничего и не надо, папа. У нас внизу есть сладкий пирог, – сказала девочка. – Тетя Софи просит дать ей ключ от комнаты в конце коридора, которая всегда заперта.
   – Оттуда только что смотрела во двор женщина из красной гостиной, – добавил Рейнгольд.
   – Что за бессмыслица, и что должен значить этот вздор о женщине из красной гостиной? – сердито спросил Лампрехт, не сумев, однако, скрыть напряженного ожидания ответа.
   – Это только рассказывает глупая Бэрбэ, папа! Она страшно суеверна, – ответила Маргарита и поведала о том, что видела, как в окне появился большой просвет посредине спущенных гардин и в образовавшейся широкой темной щели показались белые пальцы и голова со светлыми волосами. Тетя Софи уверяет, что это был отблеск солнца, но она, Маргарита, этому не верит.
   Господин Лампрехт отвернулся во время рассказа и опять взял отброшенный было миниатюрный томик, чтобы поставить его на книжную полку.
   – Конечно, это было солнце, глупышка, тетя Софи совершенно права, – сказал он и, поставив наконец с необыкновенной аккуратностью книгу на место, повернулся к девочке. – Рассуди сама хорошенько, дитя мое, – продолжил он и постучал, улыбаясь, пальцем по ее лбу. – Ты приходишь ко мне за ключом от запертой комнаты, и он действительно у меня, висит вон в том шкафу вместе с другими ключами. Как же могло попасть туда какое-нибудь существо, ведь не через дверную же щель?
   Девочка стояла молча и задумчиво смотрела прямо перед собой. Видно было, что она не убеждена, на ее круглом упрямом личике было ясно написано: «Что ни говори, я это видела собственными глазами!»
   Советница многозначительно покачала головой, бросив выразительный взгляд на зятя, и прижала руки к груди.
   – Только бы за всем этим не скрывалось чего-нибудь между Гербертом и теми людьми! Одна мысль об этом приводит меня в бешенство.
   – Черт возьми! Неужели вы думаете, что такое возможно? – сказал Лампрехт, поглаживая бороду. – Тут действительно понадобятся глаза и уши Аргуса. Вечные россказни нашей прислуги мне и так надоели до тошноты. О доме пойдет дурная слава. Я нахожу, что сделали большую ошибку, оставив флигель пустующим, из-за этого с годами и укреплялись бабьи слухи. Но я положу этому конец. Можно было бы поселить там сейчас же несколько рабочих с фарфорового завода, но им придется ходить по галерее мимо моих дверей, а я не выношу шума. Однако, чтобы скорее покончить с этим, я сам поселюсь на некоторое время в комнатах госпожи Доротеи.
   – Это, конечно, было бы радикальным средством, – заметила, улыбаясь, советница.
   – Надо сделать еще запирающуюся дверь, которая отделила бы коридор от галереи, тогда эти трусы, приходя наверх, не будут коситься за угол и выдумывать какие-то видения. Я этим обязательно займусь.
   Лампрехт взял бонбоньерку с письменного стола.
   – Ну, вот вам, все-таки вы получили конфеты, – сказал он, высыпая их в руки детям. – А теперь идите вниз. Папе надо много писать.
   – А ключ, папа? Разве ты забыл? – спросила маленькая Маргарита. – Тетя Софи хочет там открыть окна. Она говорит, что дождя не будет, так пусть ночью хорошенько проветрится, а завтра будут мыть полы в комнатах и в коридоре.
   Лампрехт покраснел от досады.
   – Это вечное мытье становится просто невыносимым! – воскликнул он, нервно проводя рукой по густым волосам. – Недавно в галерее было настоящее наводнение, у меня еще и сейчас шумит в ушах, так там скребли мочалками. К чему все это? Пойди вниз, Гретхен, и скажи тете, что это еще успеется, я сам поговорю с ней.
   Дети убежали, и советница натянула пелерину, намереваясь уйти. Она довольно холодно простилась с зятем – мучившая ее забота не исчезла, живописец тверже, чем когда-либо, сидел в пакгаузе, а всегда рыцарски вежливый зять оказался несносно упрямым. Вот и теперь, несмотря на почтительный поклон при прощании, в глазах его не было и тени раскаяния или сознания своей вины – они выражали только нетерпеливое желание поскорее остаться одному. Она вышла, шурша платьем, видимо рассерженная.
   Лампрехт неподвижно стоял посреди комнаты, ожидая, когда хлопнет дверь галереи и маленькие ноги в золотистых башмаках протопают по ступеням. Когда наконец замер последний звук на лестнице, он одним прыжком очутился возле письменного стола, схватил миниатюру, прижал ее к груди, потом к губам, провел ладонью несколько раз по рисунку, словно хотел стереть с нее взгляд старой дамы, и запер в ящик стола. Все это было делом нескольких секунд, затем комната опустела, розовый свет погас, и она стала мало-помалу наполняться легкими вечерними тенями.

Глава 4

   В общей комнате[3] тетя Софи привольно расположилась у окошка и занялась починкой поврежденной скатерти «Брак в Кане». Ей нелегко было привести в первоначальный вид черты лица распорядителя пира, чтобы не было заметно штопки. Рядом, с домашними уроками устроились Маргарита и Рейнгольд.
   Под окном со стороны рынка подрались две маленькие нищенки. Маргарита достала из кармана полученные от отца конфеты, наклонилась через подоконник и высыпала их в подставленные фартучки нищенок.
   – Умница, Гретель! – сказала тетя Софи. – Вы в последнее время и так слишком много едите сладкого, а для бедных детей это большая редкость.
   Относительно того, что дети ели в последнее время слишком много лакомств, тетя была совершенно права. Им даже опротивели сладости.
   Как переменился папа! Раньше они проводили целые часы у него наверху; он катал их на спине, показывал и объяснял картинки, рассказывал сказки, делал бумажные кораблики, а теперь? Теперь, когда они приходили, он все бегал взад-вперед по комнате, часто смотрел на них сердито, говорил, что они ему мешают, и отправлял вниз. Иногда он забывал о присутствии детей, хватался за голову, топал ногами, потом, опомнившись, совал им в руки и карманы сладости и приказывал уходить, так как ему надо писать, много писать. Глупое писание, уже от этого одного оно всякому опротивеет!
   Вследствие неприятных мыслей и особенно полного ненависти заключения перо было глубоко всажено в чернильницу, и на бумаге появилась громадная клякса.
   – Ах ты, несчастная! – побранила ее, поспешно подходя, тетя Софи.
   Промокательная бумага была под рукой, но, когда стали искать перочинный ножик, прежде чем тетя Софи успела что-либо сообразить, девочка уже выбежала из комнаты, чтобы попросить у папы его ножик.
   Через несколько мгновений она стояла в сильном смущении наверху, около его комнаты.
   Дверь была заперта, ключ вынут, и через замочную скважину девочка могла видеть, что никто не сидел на стуле за письменным столом. Что же это такое? Значит, папа сказал неправду, что ему надо много писать? Он вовсе не писал, его даже не было дома!
   Девочка осмотрелась в обширной галерее: она была ей хорошо знакома, но в эту минуту показалась какой-то новой, другой. Она часто бегала и играла тут с Рейнгольдом, но никогда не бывала здесь одна.
   Теперь же Маргарита оказалась в одиночестве, около нее не было маленького брата, который оттаскивал бы ее назад за юбку или испуганно кричал, чтобы она вернулась.
   Она шла все дальше по коридору и только хотела остановиться перед одним из шкафов, как вдруг явственно услышала, будто кто-то поворачивает дверную ручку совсем рядом с ней. Малютка прислушалась, с радостным удивлением приподняла плечи, тихонько рассмеялась и скользнула в темное место между двумя шкафами, откуда наискосок была видна дверь в противоположной стене. Интересно будет посмотреть, какие глаза сделает тетя Софи, когда она ей расскажет, что это было вовсе не солнце. Тогда наконец она поверит Гретель, что то была Эмма, – как она ни притворяется, что боится, а все ж таки это она была там, в комнате. Ее надо напугать, да хорошенько, ей будет поделом.
   В эту минуту дверь неслышно отворилась и с ее высокого порога на пол коридора ступила маленькая ножка, потом кто-то весь в белом скользнул в узкую щель приоткрытой двери.
   Правда, не было видно ни белого фартука с нагрудником, ни кокетливо подобранного платья горничной с оборками – фигура была с головы до ног окутана густой вуалью, обшитый кружевом край которой волочился даже по полу. Но это все же была Эмма, желавшая всех напугать, – у нее были такие маленькие ножки в хорошеньких башмачках с высокими каблучками и бантиками. Броситься на нее! Вот будет славно!
   Ловко, как котенок, девочка выпрыгнула из своей засады, помчалась за поспешно удаляющейся фигурой, набросилась на нее сзади всей тяжестью своего тела и обхватила обеими руками, причем правая ручка сквозь вуаль попала в мягкие волны падающих ниже талии волос. Маргарита крепко вцепилась в них и так грубо дернула в наказание за глупую шутку, что закутанная голова пригнулась к спине.
   Раздался испуганный и вслед за тем жалобный крик боли. Все случилось потом с такой поразительной быстротой, что малютка никогда впоследствии не могла дать себе в этом отчет. Она почувствовала только, что ее схватили, резко встряхнули, потом ее маленькое тельце было отброшено, словно мячик, на довольно большое расстояние, почти к началу коридора.
   Здесь она лежала некоторое время, ошеломленная, с закрытыми глазами, и когда наконец подняла веки, то увидела смотревшего на нее отца. Но она едва узнала его, испугалась и опять невольно закрыла глаза, инстинктивно чувствуя, что может совершиться нечто ужасное, – вид у отца был такой, как будто он хотел задушить или растоптать ее.
   – Встань! Что ты тут делаешь? – заговорил он с ней не своим голосом, резко схватив и поставив на ноги.
   Она молчала, страх и неслыханно грубое обращение сковали ее уста.
   – Ты слышишь меня, Грета? – спросил он, несколько овладев собой. – Я хочу знать, что ты тут делала.
   – Я пошла сначала к тебе, папа, но дверь была заперта, и тебя не было дома.
   – Не было дома? Что за вздор! – сердито сказал он, направляя ее к выходу. – Дверь вовсе не была заперта, ты просто не сумела ее открыть. Я был здесь, в красной гостиной, – он показал на дверь, мимо которой тащил ее, – когда услышал твой крик.
   – Но ведь я не кричала, папа, – сказала Маргарита, подняв на отца широко открытые удивленные глаза.
   – Не ты? А кто же мог кричать? Не будешь же ты меня уверять, что здесь был еще кто-нибудь, кроме тебя!
   Он сильно покраснел от гнева и нетерпения и смотрел на нее с угрозой. Он думал, что она солгала! Правдивую девочку до глубины души оскорбило подобное предположение.
   – Я ни в чем не желаю уверять тебя, папа. Я говорю правду! – храбро заявила она, глядя в его пылающие гневом глаза. – Это правда, здесь наверху кто-то был, какая-то девушка, она вышла из той комнаты, знаешь, где я видела в окне голову со светлыми волосами. Да, она вышла из той комнаты, и на ней были башмачки с бантиками, я слышала, как стучали ее каблуки по полу, когда она убегала.
   – Какое-то безумие!
   Он опять шагнул по коридору. Розовое вечернее облачко уплыло дальше, и в высокое маленькое окошко смотрело сразу поблекшее небо. Серые сумерки спустились в длинный коридор.
   – Видишь ли ты там что-нибудь, Грета? – спросил он, стоя позади и тяжело надавливая обеими руками на плечи ребенка. – Нет? Опомнись же, дитя. Ведь девушка, о которой ты говоришь, не могла убежать через галерею – мы загораживали ей дорогу, а все двери заперты, я это хорошо знаю, потому что у меня от них ключи. Ей оставалось только вылететь через окошко там, наверху, но разве это возможно?
   Видимо, успокоившись, он взял дочь за руку, подвел к одному из окон галереи и, вынув носовой платок, стал вытирать с ее лица слезы, вызванные предшествующим испугом. При этом взгляд его выражал сочувствие.
   – Понимаешь ли ты теперь, какой была дурочкой? – спросил он, улыбаясь и заглядывая ей в глаза.
   Она порывисто обвила его шею своими маленькими ручками.
   – Я так люблю тебя, так люблю, папа! – уверяла она со всем жаром горячего детского сердца, прижавшись худеньким загорелым личиком к его щеке. – Но не думай, что я солгала. Я не кричала, это она! Я думала, что это Эмма, и хотела напугать ее. Но у Эммы не такие длинные волосы, я только сейчас сообразила. Рука моя еще пахнет розами от косы, которую я держала, – от девушки пахло, как от чудесной розы. Да, это была не Эмма, папа. Через маленькое окошко, конечно, никто не может вылететь, но, может быть, дверь на лесенку, знаешь, которая ведет на чердак пакгауза, была не заперта.
   – Упрямая девчонка! – воскликнул отец в сердцах; его лицо становилось все мрачнее. – Бабушка права, говоря, что тебя плохо воспитывают. Чтобы настоять на своем, ты выдумываешь всякие небылицы. Кому нужно прятаться в полном крыс и мышей чулане только для того, чтобы напугать и подразнить такую маленькую девочку, как ты? Я знаю, ты проводишь слишком много времени с прислугой, и она забила тебе голову своими бабьими сказками, о которых ты потом грезишь целый день. Кроме того, ты ведешь себя как сорванец, а тетя Софи слишком мягка и снисходительна. Бабушка давно просила меня положить этому конец, и я исполню ее просьбу. Года два под чужим руководством сделают тебя кроткой и воспитанной.
   – Я должна уехать? – воскликнула девочка.
   – Только на два года, Грета, – сказал он мягче. – Будь благоразумна! Я не могу тебя воспитывать, бабушка, при ее расстроенных нервах, не может быть постоянно с тобой и выносить твой буйный нрав, а тетя Софи… На ней лежит все хозяйство, и ей некогда заниматься тобой как следует.
   – Не делай этого, папа! – перебила она его с твердой решимостью, удивительной для ребенка. – Да это и не поможет – я вернусь!
   – Увидим.
   – Ах, ты не знаешь, как я могу бегать! Помнишь, ты подарил господину в Лейпциге нашего Волчка, и однажды утром добрый старый пес очутился у нас перед дверями, полумертвый от усталости и страшно голодный? Он истосковался, перегрыз веревку и убежал – я сделаю то же.