Я украдкой раздобыл дома иголку с белой ниткой и живо принес девочке. Она успела уже привести в порядок смятое платье и пригладить волосы.
   - Как вас зовут? - спросил я ее.
   - Шурой зовут, - сказала она, - а ты отвернись, пожалуйста.
   Через несколько минут все было пришито.
   - Слушай, мальчик, - прошептала она, наклоняясь к самому моему уху. Если ты кому-нибудь скажешь, что я слетела сверху, я тебе...
   Она подумала немного, а потом сказала:
   - Я с тобой навсегда поссорюсь...
   Она опять подумала, потом схватила мою руку и поднесла ее к моему лбу.
   - Перекрестись, что никому не скажешь.
   Я был очень испуган и готов был поклясться всем святым, что никому не скажу. Но перекреститься я не мог. В нашей семье никто никогда не крестился.
   - Я не умею, мне нельзя, - сказал я ей.
   - Как не можешь? - Спросила она гневно. - Ты что, креститься не умеешь? Разве ты собака или кот, а не человек?
   И она громко рассмеялась.
   - Ну ладно, - сказала она потом и стала озабоченно рыться в кармане платья.
   - Вот что, мальчик. Хочешь, я тебе подарю зеркальце? Видишь, тут круглая крышечка, она отодвигается и опять задвигается. А когда я пойду в город, я тебе куплю пистолет и пистоны или коробку папирос.
   Я отказался от зеркальца, пистолета и папирос. Я поклялся ей, как умел, что до самой своей смерти никогда никому не скажу о ее падении.
   Тогда девочка взяла меня за плечи и сказала, улыбаясь сквозь слезы:
   - Ты очень хороший мальчик. Я тебя люблю. - И она крепко поцеловала меня в щеку.
   Она выстирала в бочке мой платок и разостлала на траве сохнуть.
   Так я познакомился с Шурой.
   Это была та самая Шура Ястребова, из-за которой в продолжение многих лет шла потом между тремя дворами ожесточенная война.
   ВТОРОГОДНИК БАЛАНДИН
   Толстый преподаватель истории и географии в синем сюртуке с золотыми пуговицами и золотыми наплечниками шел вприпрыжку по коридору гимназии. Впереди него бесшумно скользил, низко наклонив голову, батюшка в рясе. Перед батюшкой мчался во весь опор высокий и стройный немец, размахивая левой рукой, а правой прижимая к груди классный журнал в гладком черном переплете.
   Все они шли из учительской в классы. Двери комнат по обе стороны коридора были широко открыты, а у дверей стояли дежурные ученики. В начале коридора - усатые молодые люди, дальше - подростки, а еще дальше пухлые мальчики. Вот исчез немец, и за ним быстро закрылись двери одной из комнат. Там сразу стало тихо, между тем, как в соседних комнатах еще хлопали крышками парт и ревели, как в зверинце.
   Преподаватель географии подошел ко второму классу. Чистенький мальчик, смуглый, почти черный, встретил его у дверей и шаркнул ножкой:
   - Здравствуйте, Павел Павлыч.
   - А, Курмышев! - ласково прогудел Павел Павлович и погладил мальчика широкой ладонью по стриженой голове.
   Павел Павлович влетел в класс, подпрыгивая, как на рессорах. В комнате было светло и весело. Тридцать семь гимназистов с шумом поднялись со своих мест, в последний раз стукнув крышками парт. Павел Павлович тяжело взобрался на кафедру, блестевшую, как новенький цилиндр, и раскрыл журнал.
   Курмышев стоял у кафедры, как стрелочник у паровоза. Он читал листок:
   - Отсутствующие - Барабанов, Гарбуз, Зуюс, Мироносицкий, Панчулидзе, Расторгуев и Цыпкин.
   Павел Павлович взял в пухлые пальцы перо и что-то записал в журнал.
   Не успел Курмышев добраться до своей парты, как с кафедры прозвучал густой бас Павла Павловича:
   - Курмышев!
   Курмышев вернулся к кафедре.
   - Откройте окошко, - сказал Павел Павлович.
   Курмышев влез на подоконник и с треском открыл окно. Окна открывались в первый раз этой весной. Подул ветер и зашелестел географическими картами. В класс ворвался из сада посторонний голос:
   - Мишенька! Мишенька! Вернись! - кричала в саду женщина.
   В классе засмеялись.
   Павел Павлович грозно посмотрел на класс и сказал:
   - Если так, господа, сидите при закрытых окнах. Курмышев!
   Курмышев, который еще не успел слезть с подоконника, захлопнул окно.
   - Теперь Павлушка рассердился - резать будет, - сказал Курмышеву мальчик на передней парте. - Он свежий воздух любит, а в классе духота.
   И правда, Павел Павлович сидел на кафедре и тяжело дышал.
   - Чем это у вас здесь пахнет? - сказал он, нюхая воздух. - Дежурный!
   - Не знаю, Павел Павлыч, - сказал Курмышев.
   - Говорите, что у кого на завтрак. У тебя? - ткнул он пальцем мальчика на первой парте.
   - Пирог.
   - У тебя?
   - Жареная печенка.
   - У тебя?
   - Бутерброд с колбасой.
   - У тебя?
   - Яичница, - сказал смущенно толстый мальчик, сидевший в конце класса на "Камчатке". Весь класс захохотал.
   - Яичница! - передразнил Павел Павлович, - завтракали бы дома, а то превращают класс в кухмистерскую. Яичница!
   Классу стало весело.
   - Дудкин суп в класс принес! - крикнул кто-то.
   Павел Павлович встал во весь рост.
   - Кто это сказал? - спросил он.
   Все молчали.
   - Кто сказал про суп?
   Никто не отзывался.
   - В таком случае Дудкина вон из класса, пока виновный не сознается.
   Дудкин направился к двери.
   - А ну-ка вернись! - закричал Павел Павлович, когда Дудкин уже закрывал за собой дверь.
   Дудкин вернулся.
   - Ты что это сделал ногой, когда выходил?
   - Ничего, Павел Павлович.
   - Это у него походка такая, Павел Павлович, - крикнул с места Баландин.
   - Я тебе покажу, как коленца выкидывать, - сказал Павел Павлович. Сейчас же ступай вон до конца урока. И ты, Баландин, тоже.
   Рыжий, веснушчатый Баландин встал и медленно пошел между партами, незаметно задевая на ходу товарищей.
   - Быстрее! - крикнул Павел Павлович.
   - Я быстрее не могу, - буркнул Баландин. Он вышел наконец из прохода между партами и, описывая дугу, медленно направлялся к выходу.
   Гимназисты давились от смеха.
   - Ну и Баланда! Вот так рыжий!
   Павел Павлович пристально смотрел на Баландина, Баландин на Павла Павловича. Вдруг Баландин упал на пол.
   - Что это? - спросил Павел Павлович. - Ты издеваешься, что ли?
   Баландин встал, сморщил гримасу и стал тереть колено.
   - Я подскользнулся, Павел Павлович.
   - Поскользнулся? Вот ты у меня поскользнешься в последней четверти! Иди-ка отвечать за весь год.
   Этого никто не ждал. В классе затихли.
   - Павел Павлович, - сказал Баландин серьезно, - вы ведь обещали не спрашивать меня эту неделю. Я ведь обещал вам подготовиться к следующему понедельнику. Я лучше выйду из класса, Павел Павлович.
   Павел Павлович злорадно улыбался.
   - Нет, дорогой мой, все равно перед смертью не надышишься.
   Стоя, он раскрыл толстый журнал и, с шумом перелистывая страницы, стал читать:
   - Баландин... Отсутствовал... Отсутствовал... Отсутствовал. Ел на уроке... Свистел... Сидел на полу... Отказался от ответа по причине желудочного расстройства... Отказался отвечать ввиду смерти бабушки... Явился в гимназию в порванных брюках...
   Павел Павлович раскрыл другой журнал - потоньше, и прочел:
   - Баландин... Три с минусом... Четыре с минусом... Два с минусом... Единица... Единица... Единица...
   - Павел Павлович, - сказал Баландин, - спросите меня послезавтра.
   - Так, - сказал Павел Павлович, усаживаясь на блестящий венский стул. Послезавтра? Это мне нравится. А может быть, послепослезавтра, господин Баландин, а может быть, послепослепослезавтра? Нечего разговаривать, извольте отвечать.
   Баландин успокоился, сжал губы и шагнул к карте. Карта была немая - без надписей.
   - Какие вы знаете полуострова? - спросил Павел Павлович, раскачиваясь на стуле.
   Баландин, глядя в сторону, угрюмо пробормотал:
   - Кольский, Канин, Скандинавский, Ютландия, Пиренейский...
   - Недурно для начала, - сказал Павел Павлович, - а не укажете ли вы мне на карте полуостров Канин?
   Баландин повернулся к огромной разноцветной карте и обвел рассеянным взглядом все части света.
   - Возьмите указку и покажите.
   Баландин взял тонкую палочку, покрутил ею в нерешительности, а потом куда-то ткнул.
   - Это интересно, - сказал Павел Павлович, торжественно вставая со стула и подходя к краю кафедры. - Покажите еще раз полуостров Канин.
   Баландин ткнул в другое место карты.
   Павел Павлович радостно улыбнулся.
   - Вот оно что. Значит этот полуостров переезжает с места на место, ведет кочевой образ жизни. А скажите! - спросил он. - Сколько в острове полуостровов?
   - В острове полуостровов? Два, - сказал Баландин,
   - Совершенно верно, два. Два будет у вас в последней четверти и в годовой.
   Баландин положил указку и равнодушно пошел на место.
   ----
   Курмышев и Баландин жили на одном дворе. Курмышев в доме, выходившем на улицу. Баландин - в небольшом флигеле. Отец Курмышева был судья, а у Баландина отца не было.
   Когда гимназистов распустили на лето, Курмышев вернулся из гимназии, сбросил пальто и ранец и выбежал на двор.
   Было еще свежо. Курмышев разбежался, перепрыгнул через скамейку, потом поднял с земли камень и запустил в небо. Потом подозвал к себе сонную лохматую собаку, стал теребить ее за уши. Собака завизжала и вырвалась.
   Курмышев подошел к флигелю и стукнул в последнее окошко справа.
   - Заходите, господин Курмышев, - сказала пожилая женщина в очках и в красных сережках, открывая форточку.
   Курмышев вбежал в темную переднюю. Там в углу кудахтали куры.
   - Пожалуйте, господин Курмышев, - говорила женщина, отворяя дверь. Жоржик, к тебе пришли!
   Баландин вскочил в соседней комнате с кровати, на которой он валялся одетый, и бросился к товарищу. Лицо у него было красное и [изрядно] помятое.
   - Кончили курс и теперь гулять? - говорила женщина, мать Баландина. Ну, гуляйте, гуляйте, молодые люди.
   - Она ничего не знает про меня, - шепнул Баландин. - Молчи!
   За столом сидел растрепанный и небритый мужчина и читал какую-то бумажку.
   - Сведения об успехах, поведении, прилежании и внимании, - читал он, ученика второго класса Баландина Георгия. Закон божий три, география... тут что-то неразборчиво... тоже три... А тут и совсем разобрать нельзя... Переводится в третий класс... Кто это у вас сведения пишет?
   - Помощник письмоводителя, - сказал Курмышев.
   - Молчи! - шепнул ему прямо в ухо Баландин.
   - Так, - сказал отчим, - а почему у тебя, обормот, все тройки? Хоть бы одну четверку принес?
   - Ну уж и на том спасибо, - сказала женщина, - хорошо, что не сел во втором классе.
   - Не сел, - угрюмо проворчал отчим, - ему бы в его годы в четвертом быть, а не во втором, попробовал бы он у меня сесть.
   Баландин взял бумажку, сложил ее и сунул в ящик стола.
   - Шагаем? - сказал он Курмышеву.
   - Шагаем!
   И оба выскочили на двор.
   - Курмышев, - сказал Баландин шепотом, когда они очутились на противоположном конце двора. - Мне сведения Дудкин исправил, он хорошо пишет. Только молчи. Я отчима не боюсь, - ну пусть он меня зарежет, повесит, - мне не страшно. Мне только маму жалко.
   - А как же ты... - сказал Курмышев, - как же ты осенью?
   - Погоди, - прервал его Баландин, - мы выйдем на улицу, тогда скажу.
   Оба мальчика вышли за ворота. Курмышев шел, весело перепрыгивая через лужи, Баландин шагал, не глядя под ноги.
   - Как же ты от домашних скрывать будешь? - спросил Курмышев. - Ведь каждую неделю подпись нужна в дневнике? Да и книги у тебя будут те же самые, что в этом году.
   - Ничего, - сказал Баландин отчаянно, - осенью я из дому убегу... Скоплю пять рублей и уеду в Одессу. Там в порту работать буду или на корабль наймусь. А потом, когда большой буду, мать к себе возьму.
   - Тише, - прошептал Курмышев, а потом снял фуражку и сказал громко: Здравствуйте, Павел Павлович.
   По улице шагал, обходя лужи, Павел Павлович. В пальто он оказался еще толще. Форменные пуговицы и кокарда блестели на солнце. Он тяжело отдувался и осторожно передвигал толстые ноги в новеньких галошах.
   - Здравствуй, Курмышев, - широко улыбаясь, сказал Павел Павлович. Потом он перевел взгляд на Баландина и перестал улыбаться.
   Баландин смотрел в землю.
   Я заснул в библиотеке за столом, заставленным со всех сторон книжными шкафами. Библиотекарь не заметил меня, запер входную дверь на ключ и ушел домой.
   Когда я проснулся, было темно. Впрочем, не совсем темно. В окно смотрела луна, и на полках серебрились корешки книг. Но в комнате было светло не только от луны, - на одной из нижних полок мерцал маленький-маленький зеленоватый огонек, похожий на фонарик светляка.
   Неужели это светляк?
   Так странно было увидеть его здесь, в библиотеке, на странице раскрытой книги. Но, приглядевшись внимательнее, я удивился еще больше. Вокруг светляка, точно у костра на лесной поляне, сидели крошечные человечки в шляпах и колпаках. Тут были мужчины и женщины, молодые и старики.
   Мне показалось, что я уже видел этих человечков где-то раньше. Но где же? Ах да, на картинках в старой книжке, которая называлась "Приключения Мурзилки и лесных человечков".
   На этой самой книжке, на странице 97-й, они теперь сидели кружком и о чем-то разговаривали тонкими комариными голосами.
   Один из человечков, старичок в фуражке с большим козырьком, говорил громче всех других. Он жужжал, как шмель.
   - В этой книжке, - кричал старичок, - нет ни слова правды. И картинки в ней неверные. Вот тут нарисован портрет, а под ним подписано мое имя "Заячья губа". А разве этот урод похож на меня?
   - Похож, похож! Этот урод очень похож на тебя! - сказал другой человечек в длинном узком пальто и в высокой шляпе, похожей на пробку от графина.
   - Ты, должно быть, шутишь, Мурзилка, - пропищал первый человечек.
   - Нет, Заячья губа, мне не до шуток, - пропищал второй.
   Тут первый человечек страшно рассердился. Он надвинул на нос фуражку и сказал:
   - Ты, Мурзилка, всегда любишь спорить. Недаром тебя зовут "Пустая голова". Давай спросим у доктора Мазь-Перемазь, похож ли я на свой портрет или не похож.
   - А где доктор?
   - Он медицинский словарь читает.
   - Доктор! Мазь-Перемазь! Доктор! - закричали человечки хором.
   Никто не отзывался.
   Я оглядел полку и отыскал среди книг толстый том медицинского словаря. Он стоял на своем месте, но был слегка раскрыт. Заглянув в него сверху, я заметил человечка в очках, который раскачивался, как маятник, между страницами словаря, ухватившись обеими руками за шелковую голубую нитку-закладку. Прочитав одну строку, он сползал ниже и принимался читать следующую. Наконец доктор услышал голоса своих товарищей и быстро, как паучок по паутинке, выбрался из книги.
   - Мазь-Перемазь! - пищали человечки снизу.
   Я с любопытством разглядывал доктора Мазь-Перемазь, самого маленького из всех докторов на свете.
   Из одного кармана его торчала крошечная докторская трубочка, а из другого кармана - блестящий докторский молоточек. У него была лысая, похожая на хлебный шарик, голова и острая седенькая бородка.
   - Мазь-Перемазь! - сказал я громко,
   Доктор заткнул уши, будто оглушенный ударом грома, и, прихрамывая, пустился бежать по краю полки.
   Добежав до своих товарищей, он что-то пискнул. Человечки мигом вскочили на ноги и засуетились.
   Не давая им опомниться, я накрыл всю их компанию шляпой, как накрывают мотыльков или кузнечиков. Готово! Человечки у меня в плену! Я чуть-чуть приподнял шляпу и пошарил под ней рукой. Но, к великому моему удивлению, ни одного человечка под шляпой не оказалось. Когда же это они успели удрать? На книге, где они только что мирно сидели, остался один только светлячок, да и тот потушил свой фонарик и сделался простым червяком. Я был очень огорчен своей неудачей. Надев на голову шляпу, я пошел к выходу и тут только обнаружил, что дверь библиотеки заперта на ключ. По счастью, в это время на лестнице послышались шаги. Я забарабанил в дверь кулаками. Ночной сторож услышал мой стук, отпер дверь и выпустил меня на улицу.
   Дома я долго думал о том, что произошло в библиотеке. Неужели человечки мне только приснились? Нет, не может быть. Я так ясно помню, как сидели они на книге, как забегали при появлении доктора, как я накрыл их шляпой. На всякий случай я взял свою шляпу и осмотрел ее еще раз. И вдруг из-под кожаной подшивки шляпы на стол вывалился крошечный человечек. Он забегал по столу, взобрался на самую верхушку будильника и, спрыгнув оттуда, чуть не угодил в чернильницу. Я поймал его двумя пальцами и поднес к своим глазам.
   Человечек был пучеглазый, остроносый, в коричневом костюмчике, сшитом из коры дерева. На голове вместо шляпы у него была ореховая скорлупка, а на ногах серые чулки из толстой паутины.
   - Как тебя зовут? - спросил я шепотом, чтобы не испугать его звуком своего голоса. Человечек молчал.
   - Есть хочешь?
   Человечек молчал.
   Я накрыл его стеклянным колпаком, которым накрывают сыр, сунул ему под колпак кусочек хлеба с маслом и наперсток с молоком, а сам принялся за работу.
   Человечек не шевелился и не дотрагивался до еды. Он сидел под стеклянной крышкой, низко склонив голову,
   Я подумал: а может быть, этот малыш любит сладкое? Не попробовать ли угостить его мармеладом и засахаренными фруктами? Я достал из буфета коробку, но в ней ничего уже не было, кроме крошек на самом дне. [Мне показалось, что с моего гостя и этого угощения хватит. Я высыпал все, что было в коробке, и предложил своему пленнику. Через минуту я увидел, что он с жадностью уплетает сладкие крошки. Видно, они пришлись ему по вкусу. Он съел всю кучку, а заодно отведал молока и хлеба с маслом.
   Я приготовил для него постель в маленькой картонной коробочке, уложил его спать и на прощанье сказал:
   - Я оставляю тебя на свободе. Если ты не убежишь ночью, я тебя отпущу утром к твоим товарищам. Советую тебе не пытаться бежать, потому что в нашей квартире живут собака Филька и кот Васька. Если они тебя заметят, они проглотят тебя, как муху, а если не заметят, могут раздавить лапой.
   Вероятно, человечек меня понял.
   Я проснулся рано утром и прежде всего бросился к коробочке. Моего гостя там не оказалось. Но, обернувшись, я нашел его на письменном столе. Он ходил по столу, как по улицам незнакомого города, с любопытством осматривая чернильницы с медными крышками, пресс-папье, будильник, настольную лампу и другие вещи.
   Я попытался с ним заговорить.
   - Здравствуй, приятель. Как тебя зовут? - спросил я. Человечек вздрогнул и отступил на шаг, но потом улыбнулся мне и чуть слышно пропищал:
   - У меня три имени: Разиня, Раззява и Пучеглазый.
   - А кто ты такой?
   - Мурзилкин двоюродный брат,
   - А кто такой Мурзилка?
   - Мой двоюродный брат.
   Больше Пучеглазый мне ничего про себя не рассказал.
   Я занялся приготовлением завтрака и на несколько минут про него забыл. К завтраку в мою комнату обыкновенно являются Филька, большой рыжий пес, и Васька, белый кот.
   Так было и в это утро. Не успел я вскипятить молоко и нарезать хлеб, как в передней послышался лай, а потом кто-то начал яростно царапать дверь,
   Я впустил в комнату Фильку и Ваську. Увидев страшных зверей, человечек пустился бежать по столу. Этим он чуть не погубил себя. Кот Васька, вероятно, принял его за мышь и мигом вскочил на стол, а Филька начал громко лаять. Хорошо, что я успел вовремя накрыть Пучеглазого стеклянным колпаком. После этого я выпроводил обоих зверей из комнаты и постарался успокоить Пучеглазого.
   Скоро он забыл свой испуг и повеселел.
   Пучеглазый оказался очень веселым и разговорчивым человечком.
   Мы сели с ним пить чай - я пил из стакана, а он из наперстка.
   За чаем я узнал от него много любопытного...
   О ЛЮБОВНОЙ ЛИРИКЕ
   I
   В последнее время у нас часто жалуются на то, что поэты наши редко и мало пишут о любви.
   Это правда. Другие - очень важные и значительные - темы почти вытеснили со страниц журналов тему любви. Произошло это не так давно. О любви писал Маяковский, и даже в последних его стихах говорилось о любовной лодке, разбившейся о быт. О любви писал во время войны К. Симонов. Пишет иногда С. Щипачев и другие поэты.
   И все же этого, конечно, мало.
   Недавно "Литературная газета" попыталась поправить дело организационными мерами - устроила на своих страницах целую выставку "подборку" любовных стихов разных поэтов {1}. Однако любовная поэзия - такое тонкое дело, что почти не поддается организационным мерам. Да к тому же стихи о любви плохо переносят соседство других стихов того же характера.
   Лучше не выстраивать любовные стихи в шеренгу, а то получается не то пастораль, не то какая-то странная кадриль.
   Любовная лирика оскудела не только потому, что многие наши поэты в течение долгого времени "наступали на горло собственной песне" {2}. В исчезновении любовных стихов повинны и редакторы и критики, изо дня в день занимающиеся "селекцией" литературы по своему разумению и вкусу*
   До недавнего времени они были твердо убеждены, что лирике нет места среди великих дел и событий нашей эпохи.
   К счастью, такой взгляд можно уже считать устаревшим,
   Молодые поэты смелее носят в редакцию лирические стихи.
   Однако у любовной поэзии, если она идет не на самом высшем уровне, всегда есть опасность - измельчать, опошлить лирическую тему.
   II
   Когда видишь в старых журналах и альманахах стихи о любви, иной раз задаешь себе вопрос:
   - Зачем это опубликовано для всеобщего сведения? Да какое дело нам до того, любит ли он ее, она его, кто кого бросил и почему?
   Если это плохие стихи, автор представляется нам человеком смешным, бестактным, развязно откровенным, не понимающим, что печатать стихи для широкой публики - это значит обращаться к великому множеству незнакомых людей.
   Если же стихи немного получше, посложней, они не вызывают насмешки. Напротив, они даже могут понравиться какому-то кругу людей, имеющих обыкновение пользоваться цитатами из стихов в своих любовных письмах и дневниках.
   Но читателю, который не ищет в лирике материала для использования в случае надобности, такие стихи кажутся столь же развязными, что и бездарные. Они не состоят из общих слов альбомного обихода, а касаются реальных чувств, но чувства эти настолько интимны, что, в сущности, не должны были бы становиться предметом широкой гласности.
   Но ведь стихи о любви писали и такие поэты, как Пушкин, Лермонтов, Тютчев, Некрасов, Фет, Шекспир, Гете, Байрон, Бернс, Блок, Маяковский.
   Да, конечно, с тех пор как существует лирическая поэзия, одна из ее главных и постоянных тем - любовь.
   Я помню чудное мгновенье:
   Передо мной явилась ты...
   Эти строчки, как известно, посвящены А. П. Керн.
   Однако не об Александре Пушкине и не об Анне Керн говорится в них. Они только посвящены Керн. А чувства, которые в них выражены, читатель вправе считать своими собственными, а не только чувствами автора. Поэт говорит от своего имени, от первого лица, - "Я помню", - но читатель вправе присвоить это лирическое "Я".
   Поэтому-то любовные стихи Пушкина всенародны и бессмертны. Поколение за поколением читает и будет читать их, вновь и вновь оживляя слова давно умершего поэта.
   Такие любовные стихи звучат громко, величаво, а не вполголоса, потому что в них выражены большие чувства. Они звучат не как интимное любовное мурлыканье, а четко и уверенно, словно лирический манифест:
   Я помню чудное мгновенье:
   Передо мной явилась ты,
   Как мимолетное виденье,
   Как гений чистой красоты.
   Оставаясь самим собой, поэт щедро делит с читателем все богатства своей души - любовь, дружбу, грусть и вдохновение.
   И сердце вновь горит и любит - оттого,
   Что не любить оно не может {3}.
   По-своему, но для всех говорит о своем сердце Маяковский:
   На мне ж
   С ума сошла анатомия:
   Сплошное сердце
   Гудит повсеместно {4}.
   Большие поэты великодушны, человечны в стихах о любви и дружбе. Это-то и дает им право говорить о своей душевной жизни с несметным множеством людей и верить, что стихи поймут и те поколения, которые придут через иного лет.
   Шекспир говорит:
   О, если ты тот день переживешь,
   Когда меня накроет смерть доскою,
   И эти строчки бегло перечтешь,
   Написанные дружеской рукою,
   Сравнишь ли ты меня и молодежь?
   Ее искусство выше будет вдвое.
   Но пусть я буду по милу хорош
   Тем, что при жизни полон был тобою.
   Ведь если бы я не отстал в пути,
   С растущим веком мог бы я расти
   И лучшие принес бы посвященья
   Среди певцов иного поколенья.
   Но так как с мертвым спор ведут они,
   Во мне любовь, в них мастерство цени! {5}
   Один из наших талантливых художников, иллюстрируя стихи классического поэта, изобразил автора на коленях перед дамой.
   Правильно ли это?
   Разумеется, нет. Нельзя изображать ни Пушкина на коленях перед А. П. Керн в иллюстрации к стихам "Я помню чудное мгновенье", ни Шекспира, склоняющего колени перед "Черной дамой" в книге сонетов.
   Это принижает стихи, вся сила которых в общечеловеческом значении частной любви, воспетой поэтом.
   А. П. Керн и "Черная дама" были только поводом к созданию замечательных стихов, им посвященных.
   Лирика - не дневник автора, не простое и прямое выражение всех его чувств и ощущений. Не дешевая откровенность, а высокая искренность достоинство поэта. Реквием - не частный некролог и не судорожный плач над могилой.
   Стены искусства не должны нагреваться и коробиться от того пламени, которое горит внутри него.
   Сколько внутреннего жара и внешнего холода в лирике Пушкина - в стихах "Я помню чудное мгновенье", "В степи мирской, печальной и безбрежной" или в восьми строчках стихотворения "На холмах Грузии лежит ночная мгла".
   Поток мыслей и чувств, самых бурных и безудержных, не нарушает стройности стихотворения, не лишает его грации.