А на другой день ребята соседнего двора запускали большого бумажного змея - да не простого, а с трещоткой. На третий - я как-то нечаянно, между делом, зачитывался "Всадником без головы" или какой-нибудь другой заманчивой книжкой из сундука, который был в полном моем распоряжении до прихода из гимназии брата.
Но вот однажды мой репетитор объявил мне, что должен поговорить со мной серьезно.
Я насторожился. До этого времени серьезные разговоры - о книгах, об экспедициях на Северный полюс, о комете, про которую в те дни так много писали в газетах, - бывали у Марка Наумовича только с моим старшим братом, а со мною он добродушно пошучивал - даже тогда, когда объяснял мне правила арифметики или грамматики. Он был теперь уже учеником последнего - восьмого - класса и обращался со мною, как взрослый с ребенком.
Но на этот раз он уселся за стол не рядом со мною, а напротив меня, и, глядя мне прямо в глаза, спросил:
- Послушай-ка, ты и в самом деле хочешь держать экзамены в этом году? Или, может быть, собираешься отложить это дело на будущий год?..
- Нет, не собираюсь, - как-то нерешительно ответил я, еще не понимая, к чему он клонит.
- Ну так вот что, голубчик. Пойми, что ты, в сущности, не учишься, а только играешь в занятия. Не думай, что Экзамены - это тоже игра. Отвечать ты будешь не так, как отвечаешь мне. Сидеть вот этак, развалясь на стуле, тебе не позволят. Ты будешь стоять у стола, и экзаменовать тебя будет не один, а несколько учителей. Может быть, инспектор и даже сам директор! И на каждый заданный вопрос ты должен будешь ответить коротко, четко, без запинки. Понял?
Я задумался. Нет, отвечать коротко, четко, без запинки я вряд ли смогу...
А Марк Наумович продолжал смотреть на меня в упор, то и дело мигая красными от бессонницы глазами (он и сам в это время готовился к экзаменам, да еще каким - к выпускным, на аттестат зрелости! - и работал чаще всего по ночам).
- Ну да ладно, попробуем! - сказал он уже менее строго. - Только знай: с нынешнего дня и я начну спрашивать тебя, как спрашивают у нас в гимназии. А ты забудь, что перед тобою Марк Наумович, и вообрази, что тебя экзаменует сам Владимир Иванович Теплых или Степан Григорьевич Антонов!
Об этих учителях, приводивших в трепет всю гимназию, я много слышал от брата. Но представление о них никак не вязалось у меня с образом доброго Марка Наумовича, такого худого, веснушчатого, в серой гимназической блузе с тремя пожелтевшими пуговичками по косому вороту и в поношенных серых брюках, из которых он давно уже вырос.
И все же после этого серьезного разговора я почувствовал ту же острую тревогу, которая охватывала меня по ночам при воспоминании о предстоящих экзаменах. Ну, конечно же, я провалюсь! Разве такие в гимназию поступают? Да я, чего доброго, разом позабуду все, что знаю, когда меня вызовут к большому столу, за которым будут сидеть учителя в золотых погонах, инспектор, директор... Может быть, мне и готовиться уже не стоит? Как хорошо было бы сейчас простудиться и заболеть на все время, пока идут экзамены. Это все же лучше, чем провалиться. Да нет, нарочно не заболеешь!..
У меня уже подступали к горлу слезы, когда на пороге неожиданно появился отец, который вчера только вернулся домой на несколько дней и сейчас отдыхал в соседней комнате.
- Простите меня, Марк Наумович, - сказал он, протирая очки. - Конечно, вы абсолютно правы: готовиться к экзамену надо серьезно и основательно. Однако вы нарисовали сейчас такую мрачную картину, что и я, пожалуй, не отважился бы после этого идти на экзамен! Но знаете, дорогой, поговорку: "Своих не стращай, а наши и так не боятся". Уверяю вас, мы выдержим, да еще на круглые пятерки! Я в этом нисколько не сомневаюсь.
- Ах, ты никогда ни в чем не сомневаешься! - с горечью прервала его мать, вошедшая в комнату вслед за ним. - Марк Наумович дело говорит, и я так благодарна ему за то, что он беспокоится о своем ученике. А ты только портишь его. Вот увидишь, теперь он и совсем забросит книжки и уж наверное провалится.
- Нет, - сказал отец, - вы его не знаете!
- Это я-то его не знаю? - удивилась мать.
- Ну, может быть, знаешь, да не веришь в то, что у него есть сила воли. А я верю. Ведь ты не подведешь меня, а?
Я молчал.
До экзамена оставался всего один месяц. Меня перестали посылать в лавку и в пекарню. Сестрам и маленькому брату было строжайше запрещено отрывать меня от занятий. Они проходили мимо моего стола на цыпочках и говорили друг с другом шепотом.
С самого раннего утра я сидел за столом, как приклеенный. Сидел час, другой, третий, пока меня не начинало клонить ко сну.
Помню, как однажды около полудня, когда солнце смотрело с вышины прямо в наши окна, я встал, чтобы размяться немного, и как-то нечаянно заглянул в соседнюю комнату, где сияли белизной и свежестью застланные с утра кровати.
Младшие ребята играли в это время на дворе. Мать ушла на рынок.
"Отчего бы мне не прилечь на несколько минут? - подумал я и сам удивился этой неожиданной мысли. - Все равно за столом я сейчас трачу время даром и только клюю носом".
Никогда еще в жизни не случалось мне ложиться в постель в такую пору дня. Вероятно, от новизны ощущения этот дневной отдых казался мне чертовски соблазнительным.
Поколебавшись немного, я лег на одну из кроватей, сладко жмурясь от солнца, бившего мне прямо в глаза. Но и сквозь плотно закрытые веки я видел солнце. В радужной полутьме так отчетливо доносились ко мне все звуки со двора: протяжный петушиный крик, резвый лай собачонки, звонкие голоса детей... Я заснул крепким, блаженным сном и проспал несколько часов подряд.
Вернувшись домой, мама пожалела меня и не стала будить. Вот, мол, до чего доработался бедный ребенок!
Более шестидесяти лет прошло с тех пор, но в памяти моей этот счастливый и безмятежный дневной сон запечатлелся ярче и сильнее, чем даже экзамены, стоившие мне так много тревог и волнений.
В последние дни перед экзаменом я то и дело переходил от одной крайности к другой: то непоколебимо верил в свой успех (это я-то провалюсь? Нет, такого и быть не может!), то впадал в отчаянье и считал себя неспособным ответить на самый простой вопрос, который зададут мне восседающие за столом экзаменаторы.
Должно быть, я унаследовал в равной мере и счастливую веру в будущее, присущую моему отцу, и вечные тревоги матери.
Когда мною овладевала эта мучительная, бросающая то в жар, то в холод лихорадка тревоги, я с ужасом представлял себе свое возвращение домой после провала на экзамене. Понурив голову, я плетусь за матерью. Избегаю расспросов соседей. Не слушаю утешений отца, который уверяет меня, что в будущем году я уж непременно выдержу на круглые пятерки.
И вот опять тянутся унылые дни за днями, и ко мне по-прежнему каждый день шагает из города Марк Наумович, - если только он не поступит в этом году в университет...
Ну, а если не Марк Наумович, то какой-нибудь другой гимназист-репетитор, которому тоже надо будет платить за меня десять целковых в месяц!
----
Наконец наступил день Страшного суда - первый день моих экзаменов. Мама надела темное праздничное платье и соломенную шляпку с вуалью, аккуратно причесала меня, одернула на мне курточку, и мы отправились пешком в город.
Ночной дождь сменился ясным солнечным утром. За длинными плетнями и заборами доцветали яблони. Кусты сирени наклонялись, будто предлагая прохожим сорвать густую, тяжелую гроздь.
Мама отломила влажную ветку, и я видел, что на ходу она старательно ищет звездочку с пятью лепестками - "счастье".
На этот раз мама была или, по крайней мере, казалась бодрой и веселой. Против своего обыкновения, она всю дорогу убеждала меня, что я отлично подготовился и непременно выдержу.
Я совершенно иначе представлял себе это шествие в гимназию на экзамен думал, что мама будет беспокойно поглядывать на меня и спрашивать по пути таблицу умножения или "слова на ять". И мне было приятно, что сегодня она такая спокойная я ласковая.
Мы говорили с ней о посторонних вещах, о которых никогда не разговаривали раньше: о том, когда открываются в городе магазины, когда зажигают и тушат на улицах фонари и сколько примерно в Острогожске извозчиков - сто или больше...
----
Вот наконец и гимназия - белое одноэтажное здание со множеством чисто вымытых, голых окон и с тяжелой входной дверью.
Я много раз до того проходил мимо каменной ограды, которой был обнесен гимназический двор, но никогда еще не открывал этой заповедной двери. Гимназия казалась мне каким-то особым царством, живущим своей загадочной жизнью. У нее была даже своя домовая церковь с маленькой звонницей, в которой так уютно жили колокола и голуби.
----
Этот майский день, когда мы с мамой без конца ходили взад и вперед по длинному, гулкому коридору или стояли у окна в ожидании минут, решающих мою судьбу, был для меня не только первым днем экзаменов.
Впервые я очутился в большом городском каменном доме, где было столько дверей, окон и просторных комнат с высокими потолками.
В первый раз я видел так много ребят, и почти все они казались такими чистенькими, умытыми, старательно причесанными. А все взрослые, кроме родителей, пришедших с детьми, были здесь одеты в форменные синие сюртуки с золотыми квадратиками на плечах и с двумя рядами блестящих пуговиц. Поодиночке или по двое, по трое, они с деловым видом, словно пчелы из улья, появлялись из какой-то таинственной комнаты, на дверях которой была дощечка с надписью: "Учительская". Одни из этих людей добродушно улыбались - не знаю, нам или солнечному свету, щедро затопившему в это утро весь коридор, другие смотрели хмуро, озабоченно и как будто даже не замечали наших поклонов.
Первый человек, которому я поклонился при встрече, был маленький старичок с лицом, изборожденным морщинками, и реденькой, седовато-рыжей бородкой. Он осклабился и приветливо закивал мне головой. По широким золотым галунам на рукавах я принял его за директора или, по крайней мере, за инспектора гимназии и очень удивился, когда через несколько минут увидел его со шваброй в руках. Позже я узнал, что это был гимназический сторож Родион, надевший по случаю начала экзаменов свою парадную форму.
Понемногу ребята, теснившиеся в коридоре и в небольшой комнате, которая называлась "Приемной", стали знакомиться друг с другом; толстый мальчик в крахмальном отложном воротничке и пестром галстуке бантом, собрав вокруг себя ребят, показывал фокусы: глотал копейки и большие пуговицы, а потом вынимал их из кармана пиджачка или из-за воротника сзади.
Я смотрел на него и думал: какой удивительный мальчик!.. Сейчас начнутся экзамены, а он, ничуть не тревожась, потешает ребят фокусами.
Высокая нарядная дама в широкой шляпе с цветами то и дело строго и настойчиво звала его к себе:
- Степа!
Он подбегал к ней на минуту, торопливо кивал ей головой, словно что-то обещая, а потом вновь оказывался в толпе ребят, строил невероятные гримасы или жонглировал маленьким костяным шариком, который то вертелся, словно живой, у него на ладони, то внезапно исчезал.
В другом конце коридора увидел я своего старого знакомого - долговязого и вихрастого Сережку Тищенко, сына лавочника с нашего Майдана.
Сережка и в прошлом году держал экзамены, провалился чуть ли не по всем предметам, а теперь рассказывал ребятам о гимназических порядках так, будто был здесь своим человеком.
- Нет, - говорил он, - если по русскому будет спрашивать Сапожник, крышка: хоть кого срежет!..
- Сапожник?.. - испуганно спрашивали ребята.
- Ну, Антонов Степан Григорьевич. Прозвище у него такое, кличка. А вот ежели экзаменовать будет Пустовойтов...
- Это тоже прозвище?
- Да нет, фамилие. Так вот, если спрашивать будет Пустовойтов Яков Константиныч, тогда другое дело. Он даже сам подскажет, коли собьешься. А самый злющий из всех учителей - это, уж конечно, Барбоса.
- И вовсе не Барбоса, а Барбаросса, - поправил его мальчик в бархатной курточке. - Я его знаю, мой брат у него в седьмом классе учится.
- Ну, все равно - Барбоса или Бабароса, а только он такие задачки подбирает, что и семикласснику не решить. Они так и называются: "неопределенные"... Всех до одного проваливает!
Я слушал Сережку, и у меня от страха сосало под ложечкой.
Но вот наконец нас построили в ряды и развели по классам. Сейчас должны были начаться письменные экзамены.
Мама проводила меня до самых дверей, еще раз одернула на мне курточку и пригладила мои волосы.
- Только будь спокоен и не торопись, - сказала она, но я видел, что и сама она не слишком-то спокойна.
В первый раз в жизни сел я за парту - желтую с черной блестящей крышкой и с двумя чернильницами в углублениях. Рядом со мной оказался Сережка Тищенко, а сзади - тот веселый, круглощекий мальчик, который показывал в коридоре фокусы, Степа Чердынцев.
В полуоткрытую дверь еще заглядывали родители. Широкая шляпа Стениной матери совсем заслонила мою маму. Я стал искать ее глазами, но тут дверь плотно закрыли, и все мы почувствовали, что с этой минуты предоставлены "самим себе.
Скоро в класс вошел медленной, тяжеловесной походкой пожилой, темнобородый, широкоплечий человек в очках. Кое-кто из ребят при его появлении встал. Потом, один за другим, поднялись и остальные.
- Сапожник! - шепнул мне в ухо Тищенко. - Беда!..
Учитель привычным, равнодушным взглядом окинул пестрые ряды ребят в курточках, матросках, пиджачках, косоворотках.
- Здравствуйте, - сказал он, четко произнося все буквы, в том числе и оба "в". - Приготовьтесь писать диктант!
И он не торопясь роздал нам листки линованной бумаги.
Мы обмакнули перья в чернила и с тревогой уставились на этого спокойного, медлительного человека в форменном сюртуке.
Не переставая ходить по классу - от двери до окна, от окна до двери и по всем проходам между партами, - он начал диктовать громко и отчетливо, но как бы скрадывая те гласные, в которых было легче всего ошибиться.
- Белка жила в чаще леса...
- "Белка" через "ять" или через "е"? - шепотом cnpoсил меня Тищенко.
- Ять, - так же тихо ответил я.
- А "лес"?
- Тоже.
Не знаю, уловил ли Сапожник этот почти беззвучный шепот, но только вдруг он остановился и сказал спокойно и твердо, обращаясь ко всем нам:
- Предупреждаю: тот, кто будет подсказывать другим или списывать, получит неудовлетворительный балл и не будет допущен к следующему экзамену. Понятно?
В классе и до того стояла тишина, а тут стало еще тише.
Не дожидаясь ответа, Антонов продолжал тем же ровным, монотонным голосом:
- ...На самой верхней ветке дерева... Повторяю: на самой верхней ветке дерева.
- "Верхней" - "ять" или "е"? - еле слышно спросил Тищенко.
Я написал на промокашке букву "е" и с ужасом подумал, что Сережка будет, чего доброго, донимать меня до конца диктовки.
- Сеня спал в сенях на свежем сене... - слышался из дальнего угла гудящий голос Сапожника.
Я знал, что "свежий" и "сено" пишутся через "ять", "Сеня" - через "е". А вот как пишутся "сени"?..
Тищенко упорно шептал что-то в самое мое ухо, но мне было не до него...
"Ять" или "е"? Как будто "е". Нет, конечно, "ять"!
Вдруг я почувствовал, что кто-то сзади дышит мне в затылок. На мгновенье обернувшись, я увидел, что Степа Чердынцев, приподнявшись, заглядывает в мой листок.
Антонов находился в это время далеко от нас, но, должно быть, у него было какое-то особенное чутье. Грузно шагая, направился он прямо в нашу сторону и - как видно, надолго - остановился перед партой, где сидели мы с Тищенко.
Сережка больше ни о чем меня не спрашивал, а Степа оказался хитрее. Он то и дело брал у меня промокашку, потом возвращал ее мне и при этом каждый раз бросал беглый, почти неуловимый взгляд на мой листок.
- Ты что там делаешь?.. - строго окликнул его Сапожник.
Степа с самым невинным видом показал ему промокашку.
- А глаза твои куда глядят?..
Степа затряс головой.
- Ей-богу, я ничего не вижу. Я близорукий. Мне даже очки доктор прописал.
Сапожник недоверчиво посмотрел на него, потом направился к кафедре, взял розовый листок промокательной бумаги и торжественно вручил его Степе.
- Большое спасибо, - сказал Степа.
Снова в классе стало тихо. Слышался только однообразный и непрерывный, как жужжание большой мухи, голос Антонова.
Но вот диктовка кончилась, и Сапожник сразу же стал собирать наши листки. Я отдал свой, так и не успев его проверить, и с тревогой смотрел, как Антонов, аккуратно сложив листки, уносит их из класса со всеми нашими ошибками, кляксами и помарками... Вот он идет по коридору, медленно и важно, будто сознавая, что держит в руках наши судьбы.
Теперь уже ничего не вернешь. Ну, будь что будет!
Я бросаюсь к маме и пытаюсь припомнить все слова, в которых сомневался. Но одни из них совершенно вылетели у меня из головы, а в других мама и сама как будто не слишком уверена. Может быть, она даже и не задумалась бы, если бы ей пришлось написать с разбегу какую-нибудь фразу, в которой встречаются эти слова. А тут ее берет сомнение. Она пытается припомнить, сообразить, что как пишется, а мне уже не до диктовки.
Пора думать о следующем экзамене - письменном по арифметике. Говорят, экзаменовать будет Макаров - тот самый злющий учитель, которого Тищенко называл "Барбосой", а другой мальчик "Барбароссой".
Ждать нам приходится очень долго, - так, по крайней мере, кажется мне. Мама уговаривает меня съесть бутерброд, который она принесла из дому, но я только головой мотаю.
- Нет, нет, потом, после экзамена!
----
И вот мы снова в том же классе, где писали диктовку. Опять закрываются плотные двери, отделяя нас от всего мира. Но теперь рядом со мной уж не Сережка Тищенко, а спокойный, неторопливый голубоглазый мальчик в косоворотке. Нам с ним не до разговоров, но я все же спрашиваю:
- Как тебя зовут?
- Зуюс.
- Это что же - имя такое?
- Нет, фамилия. Имя - Константин.
Но вот в класс входит Барбоса или Барбаросса, высокий, с огненно-рыжей бородой. Борода его сверкает золотом в ярком солнечном свете, как и пуговицы вицмундира.
На этот раз ребята все сразу поднимаются с мест.
Макаров милостиво кивает головой, разглаживает пышную бороду и, бодро постукивая мелом, пишет на классной доске две задачи: одну для тех, кто сидит на партах справа, другую - для сидящих слева. Мне выпала на долю задача, в которой надо разделить груши между четырьмя братьями так, чтобы первому досталось больше, чем второму, второму больше, чем третьему, и так далее. А Костя Зуюс должен решить задачу про купца, который купил и продал сколько то цибиков чая.
Разные задачи даются нам, должно быть, для того, чтобы мы не списывали у соседа по парте.
В первые минуты я ровно ничего не могу сообразить, хоть с Марком Наумовичем не раз делил между братьями и яблоки, и груши, и орехи. Но тогда я решал такие задачи не торопясь, не волнуясь, а теперь особенно раздумывать некогда: того и гляди, у тебя отберут листок, решишь ли ты задачу или не решишь.
А тут еще перед самой твоей партой торчит этот рыжебородый учитель, так похожий на генерала, портрет которого я видел в цветном календаре. Он благодушно улыбается в бороду, и все же под его взглядом мысли путаются у меня в голове. Мой сосед по парте тоже, видно, никак не может подступиться к своей задаче. Он ерзает, сопит, и уши у него горят от волнения.
Наконец Макаров отходит от нашей парты и, бережно расправив фалды сюртука, величаво усаживается на кафедре.
Я облегченно вздыхаю и только теперь принимаюсь за дело, забыв и учителя, поглядывающего на нас с высоты своей кафедры, и соседей по парте, и быстро бегущее время. Наконец мне как будто удается справиться с задачей: верно или неверно, а груши между братьями поделены. Прежде чем приняться за проверку, я оглядываюсь по сторонам. Все ребята в классе еще сидят, хмурые и озабоченные, низко наклонившись над своими листками. Степа Чердынцев, чуть привстав, просит у соседа, сидящего впереди, промокашку. Макаров, задумчиво поглаживая бороду, смотрит с кафедры в окно, за которым живет своей жизнью еще безлюдный в эти часы сад со всеми своими птицами, шмелями, жуками, стрекозами.
Меня охватывает тревога. Неужели я и в самом деле первым решил задачу? Уж нет ли где-нибудь ошибки? А времени остается, должно быть, совсем немного. С бьющимся сердцем, уже торопясь, я снова складываю, множу, вычитаю, делю... Нет, как будто все правильно - ответ получается тот же, что и в первый раз. Должно быть, верно! Смотрю - и у Кости Зуюса лицо прояснилось, даже появилась на губах улыбка.
- Решил? - спрашиваю я тихонько.
- Ага! - отвечает он одним дыханьем.
А Матвей Иванович уже отбирает листки у тех, кто довел дело до счастливого конца, и у тех, кто запутался во всех этих грушах и цибиках.
Ну, если только я не провалился по русскому письменному, значит, у меня все в порядке. Правда, самое трудное еще впереди. Завтра на устных экзаменах спрашивать меня будет не один учитель, а целая комиссия в сюртуках с золотыми пуговицами и отвечать надо будет быстро, отчетливо, без запинки...
----
После тревожной ночи мы опять отправились с мамой в гимназию.
В этот день ребят экзаменовали не в классе, а в просторном зале, где со стен смотрели на нас изображенные во весь рост царь в военной форме с широкой голубой лентой через плечо и царица в высоком жемчужном венце вроде кокошника, в нарядном платье, похожем на сарафан, и тоже с лентой через плечо.
Нас, ребят, по очереди вызывали к длинному, покрытому тяжелым сукном столу, за которым среди учителей в синих вицмундирах сидел сам директор, безбородый, моложавый, в темно-зеленом форменном фраке без наплечников. Во всей его повадке было нечто такое, что отличало его от учителей. Он держался свободнее, проще и смотрел на нас как будто приветливее.
И все же я с трепетом ждал той минуты, когда меня вызовут. Как это я буду стоять совсем один перед огромным столом, за которым сидит столько взрослых, важных людей в форме!
В ту пору я был очень мал ростом, - меньше всех ребят, которые пришли экзаменоваться. А тут, в этом высоком зале с большими окнами, с большими дверями и портретами, я почувствовал себя совсем затерянным. Да меня, чего доброго, и не услышат, когда я начну говорить!..
Поглядывая по сторонам, я видел, что и другие ребята боятся не меньше, чем я. Один только Степа Чердынцев и здесь не унывал: он показывал ребятам, как шевелить ушами. Для этого он морщил лоб и старательно поднимал и опускал брови, пока уши у него и в самом деле не начинали слегка шевелиться. В другое время ребятам, наверно, очень понравился бы новый фокус и каждому захотелось бы обучиться этому искусству, но сейчас Степа не имел никакого успеха. Мельком поглядев в его сторону, ребята отворачивались и опять впивались глазами в стол, покрытый зеленым сукном.
Мне тоже было не до Степиных ушей. Очередь уже дошла до буквы "м". Передо мной пошел отвечать высокий, стриженный наголо мальчик в длинных брюках, в косоворотке, подпоясанной шелковым шнурком и вышитой по вороту и подолу. Когда назвали его фамилию - Малафеев, - он тайком, торопливо перекрестился, одернул косоворотку и с какой-то отчаянной решимостью ринулся к столу.
Антонов скрипучим, безучастным голосом предложил ему прочесть вслух сказку "Лиса и Журавль".
Малафеев взял раскрытую книгу и медленно, по складам, будто ворочая камни, прочел несколько строк.
- Довольно, - прервал его Сапожник. - Скажите мне, какого рода существительное "журавль".
- Женского, - нерешительно ответил Малафеев.
- Почему женского?
- Потому что кончается на мягкий знак. Директор улыбнулся.
- Но ведь слово "учитель" тоже кончается на мягкий знак. Или, скажем, слово "парень". Что же, по-твоему, и "парень" женского рода?
- Нет, мужеского, - виновато сказал Малафеев. В голосе его уже слышались слезы.
- Ну, ладно, не робей! - приободрил его директор. - Со всяким случается... Прочитай-ка лучше какое-нибудь стихотворение.
- Какое? - спросил Малафеев.
- Да какое хочешь.
Малафеев помолчал, подумал немного и вдруг загудел, словно заиграл на дудке, не повышая и не понижая голоса и не останавливаясь на знаках препинания:
"Школьник". Стихотворение Некрасова.
Ну пошел же ради бога
Небо ельник и песок
Невеселая дорога
Эй садись ко мне дружок...
Тут он перевел дух и опять понесся вперед без удержу:
Ноги босы грязно тело
И едва прикрыта грудь
Не стыдися что за дело
Это многих славный путь.
- Славных путь! - поправил Антонов.
- Славных путь! - повторил Малафеев.
Я слушал его и думал: ну разве так читают стихи? Вот я бы им показал, как надо читать!
И вдруг мне страстно захотелось, чтобы меня поскорее вызвали. На вопросы я как-нибудь отвечу, - только пускай дадут мне прочитать стихи...
В эту минуту громко - на весь зал - прозвучала моя фамилия.
Хорошо, что именно в эту минуту, пока еще мой задор не успел остыть.
Не помню, о чем спрашивали меня Сапожник и другой учитель с длинными, опущенными книзу усами, но только отвечал я на этот раз и в самом деле без запинки, как никогда не отвечал Марку Наумовичу. А когда дело дошло до стихов, я, не задумываясь, сказал, что прочту отрывок из "Полтавы" "Полтавский бой".
- Пожалуйста, - согласился директор. Я набрал полную грудь воздуха и начал не слишком громко, приберегая дыхание для самого разгара боя. Мне казалось, будто я в первый раз слышу свой собственный голос.
Но вот однажды мой репетитор объявил мне, что должен поговорить со мной серьезно.
Я насторожился. До этого времени серьезные разговоры - о книгах, об экспедициях на Северный полюс, о комете, про которую в те дни так много писали в газетах, - бывали у Марка Наумовича только с моим старшим братом, а со мною он добродушно пошучивал - даже тогда, когда объяснял мне правила арифметики или грамматики. Он был теперь уже учеником последнего - восьмого - класса и обращался со мною, как взрослый с ребенком.
Но на этот раз он уселся за стол не рядом со мною, а напротив меня, и, глядя мне прямо в глаза, спросил:
- Послушай-ка, ты и в самом деле хочешь держать экзамены в этом году? Или, может быть, собираешься отложить это дело на будущий год?..
- Нет, не собираюсь, - как-то нерешительно ответил я, еще не понимая, к чему он клонит.
- Ну так вот что, голубчик. Пойми, что ты, в сущности, не учишься, а только играешь в занятия. Не думай, что Экзамены - это тоже игра. Отвечать ты будешь не так, как отвечаешь мне. Сидеть вот этак, развалясь на стуле, тебе не позволят. Ты будешь стоять у стола, и экзаменовать тебя будет не один, а несколько учителей. Может быть, инспектор и даже сам директор! И на каждый заданный вопрос ты должен будешь ответить коротко, четко, без запинки. Понял?
Я задумался. Нет, отвечать коротко, четко, без запинки я вряд ли смогу...
А Марк Наумович продолжал смотреть на меня в упор, то и дело мигая красными от бессонницы глазами (он и сам в это время готовился к экзаменам, да еще каким - к выпускным, на аттестат зрелости! - и работал чаще всего по ночам).
- Ну да ладно, попробуем! - сказал он уже менее строго. - Только знай: с нынешнего дня и я начну спрашивать тебя, как спрашивают у нас в гимназии. А ты забудь, что перед тобою Марк Наумович, и вообрази, что тебя экзаменует сам Владимир Иванович Теплых или Степан Григорьевич Антонов!
Об этих учителях, приводивших в трепет всю гимназию, я много слышал от брата. Но представление о них никак не вязалось у меня с образом доброго Марка Наумовича, такого худого, веснушчатого, в серой гимназической блузе с тремя пожелтевшими пуговичками по косому вороту и в поношенных серых брюках, из которых он давно уже вырос.
И все же после этого серьезного разговора я почувствовал ту же острую тревогу, которая охватывала меня по ночам при воспоминании о предстоящих экзаменах. Ну, конечно же, я провалюсь! Разве такие в гимназию поступают? Да я, чего доброго, разом позабуду все, что знаю, когда меня вызовут к большому столу, за которым будут сидеть учителя в золотых погонах, инспектор, директор... Может быть, мне и готовиться уже не стоит? Как хорошо было бы сейчас простудиться и заболеть на все время, пока идут экзамены. Это все же лучше, чем провалиться. Да нет, нарочно не заболеешь!..
У меня уже подступали к горлу слезы, когда на пороге неожиданно появился отец, который вчера только вернулся домой на несколько дней и сейчас отдыхал в соседней комнате.
- Простите меня, Марк Наумович, - сказал он, протирая очки. - Конечно, вы абсолютно правы: готовиться к экзамену надо серьезно и основательно. Однако вы нарисовали сейчас такую мрачную картину, что и я, пожалуй, не отважился бы после этого идти на экзамен! Но знаете, дорогой, поговорку: "Своих не стращай, а наши и так не боятся". Уверяю вас, мы выдержим, да еще на круглые пятерки! Я в этом нисколько не сомневаюсь.
- Ах, ты никогда ни в чем не сомневаешься! - с горечью прервала его мать, вошедшая в комнату вслед за ним. - Марк Наумович дело говорит, и я так благодарна ему за то, что он беспокоится о своем ученике. А ты только портишь его. Вот увидишь, теперь он и совсем забросит книжки и уж наверное провалится.
- Нет, - сказал отец, - вы его не знаете!
- Это я-то его не знаю? - удивилась мать.
- Ну, может быть, знаешь, да не веришь в то, что у него есть сила воли. А я верю. Ведь ты не подведешь меня, а?
Я молчал.
До экзамена оставался всего один месяц. Меня перестали посылать в лавку и в пекарню. Сестрам и маленькому брату было строжайше запрещено отрывать меня от занятий. Они проходили мимо моего стола на цыпочках и говорили друг с другом шепотом.
С самого раннего утра я сидел за столом, как приклеенный. Сидел час, другой, третий, пока меня не начинало клонить ко сну.
Помню, как однажды около полудня, когда солнце смотрело с вышины прямо в наши окна, я встал, чтобы размяться немного, и как-то нечаянно заглянул в соседнюю комнату, где сияли белизной и свежестью застланные с утра кровати.
Младшие ребята играли в это время на дворе. Мать ушла на рынок.
"Отчего бы мне не прилечь на несколько минут? - подумал я и сам удивился этой неожиданной мысли. - Все равно за столом я сейчас трачу время даром и только клюю носом".
Никогда еще в жизни не случалось мне ложиться в постель в такую пору дня. Вероятно, от новизны ощущения этот дневной отдых казался мне чертовски соблазнительным.
Поколебавшись немного, я лег на одну из кроватей, сладко жмурясь от солнца, бившего мне прямо в глаза. Но и сквозь плотно закрытые веки я видел солнце. В радужной полутьме так отчетливо доносились ко мне все звуки со двора: протяжный петушиный крик, резвый лай собачонки, звонкие голоса детей... Я заснул крепким, блаженным сном и проспал несколько часов подряд.
Вернувшись домой, мама пожалела меня и не стала будить. Вот, мол, до чего доработался бедный ребенок!
Более шестидесяти лет прошло с тех пор, но в памяти моей этот счастливый и безмятежный дневной сон запечатлелся ярче и сильнее, чем даже экзамены, стоившие мне так много тревог и волнений.
В последние дни перед экзаменом я то и дело переходил от одной крайности к другой: то непоколебимо верил в свой успех (это я-то провалюсь? Нет, такого и быть не может!), то впадал в отчаянье и считал себя неспособным ответить на самый простой вопрос, который зададут мне восседающие за столом экзаменаторы.
Должно быть, я унаследовал в равной мере и счастливую веру в будущее, присущую моему отцу, и вечные тревоги матери.
Когда мною овладевала эта мучительная, бросающая то в жар, то в холод лихорадка тревоги, я с ужасом представлял себе свое возвращение домой после провала на экзамене. Понурив голову, я плетусь за матерью. Избегаю расспросов соседей. Не слушаю утешений отца, который уверяет меня, что в будущем году я уж непременно выдержу на круглые пятерки.
И вот опять тянутся унылые дни за днями, и ко мне по-прежнему каждый день шагает из города Марк Наумович, - если только он не поступит в этом году в университет...
Ну, а если не Марк Наумович, то какой-нибудь другой гимназист-репетитор, которому тоже надо будет платить за меня десять целковых в месяц!
----
Наконец наступил день Страшного суда - первый день моих экзаменов. Мама надела темное праздничное платье и соломенную шляпку с вуалью, аккуратно причесала меня, одернула на мне курточку, и мы отправились пешком в город.
Ночной дождь сменился ясным солнечным утром. За длинными плетнями и заборами доцветали яблони. Кусты сирени наклонялись, будто предлагая прохожим сорвать густую, тяжелую гроздь.
Мама отломила влажную ветку, и я видел, что на ходу она старательно ищет звездочку с пятью лепестками - "счастье".
На этот раз мама была или, по крайней мере, казалась бодрой и веселой. Против своего обыкновения, она всю дорогу убеждала меня, что я отлично подготовился и непременно выдержу.
Я совершенно иначе представлял себе это шествие в гимназию на экзамен думал, что мама будет беспокойно поглядывать на меня и спрашивать по пути таблицу умножения или "слова на ять". И мне было приятно, что сегодня она такая спокойная я ласковая.
Мы говорили с ней о посторонних вещах, о которых никогда не разговаривали раньше: о том, когда открываются в городе магазины, когда зажигают и тушат на улицах фонари и сколько примерно в Острогожске извозчиков - сто или больше...
----
Вот наконец и гимназия - белое одноэтажное здание со множеством чисто вымытых, голых окон и с тяжелой входной дверью.
Я много раз до того проходил мимо каменной ограды, которой был обнесен гимназический двор, но никогда еще не открывал этой заповедной двери. Гимназия казалась мне каким-то особым царством, живущим своей загадочной жизнью. У нее была даже своя домовая церковь с маленькой звонницей, в которой так уютно жили колокола и голуби.
----
Этот майский день, когда мы с мамой без конца ходили взад и вперед по длинному, гулкому коридору или стояли у окна в ожидании минут, решающих мою судьбу, был для меня не только первым днем экзаменов.
Впервые я очутился в большом городском каменном доме, где было столько дверей, окон и просторных комнат с высокими потолками.
В первый раз я видел так много ребят, и почти все они казались такими чистенькими, умытыми, старательно причесанными. А все взрослые, кроме родителей, пришедших с детьми, были здесь одеты в форменные синие сюртуки с золотыми квадратиками на плечах и с двумя рядами блестящих пуговиц. Поодиночке или по двое, по трое, они с деловым видом, словно пчелы из улья, появлялись из какой-то таинственной комнаты, на дверях которой была дощечка с надписью: "Учительская". Одни из этих людей добродушно улыбались - не знаю, нам или солнечному свету, щедро затопившему в это утро весь коридор, другие смотрели хмуро, озабоченно и как будто даже не замечали наших поклонов.
Первый человек, которому я поклонился при встрече, был маленький старичок с лицом, изборожденным морщинками, и реденькой, седовато-рыжей бородкой. Он осклабился и приветливо закивал мне головой. По широким золотым галунам на рукавах я принял его за директора или, по крайней мере, за инспектора гимназии и очень удивился, когда через несколько минут увидел его со шваброй в руках. Позже я узнал, что это был гимназический сторож Родион, надевший по случаю начала экзаменов свою парадную форму.
Понемногу ребята, теснившиеся в коридоре и в небольшой комнате, которая называлась "Приемной", стали знакомиться друг с другом; толстый мальчик в крахмальном отложном воротничке и пестром галстуке бантом, собрав вокруг себя ребят, показывал фокусы: глотал копейки и большие пуговицы, а потом вынимал их из кармана пиджачка или из-за воротника сзади.
Я смотрел на него и думал: какой удивительный мальчик!.. Сейчас начнутся экзамены, а он, ничуть не тревожась, потешает ребят фокусами.
Высокая нарядная дама в широкой шляпе с цветами то и дело строго и настойчиво звала его к себе:
- Степа!
Он подбегал к ней на минуту, торопливо кивал ей головой, словно что-то обещая, а потом вновь оказывался в толпе ребят, строил невероятные гримасы или жонглировал маленьким костяным шариком, который то вертелся, словно живой, у него на ладони, то внезапно исчезал.
В другом конце коридора увидел я своего старого знакомого - долговязого и вихрастого Сережку Тищенко, сына лавочника с нашего Майдана.
Сережка и в прошлом году держал экзамены, провалился чуть ли не по всем предметам, а теперь рассказывал ребятам о гимназических порядках так, будто был здесь своим человеком.
- Нет, - говорил он, - если по русскому будет спрашивать Сапожник, крышка: хоть кого срежет!..
- Сапожник?.. - испуганно спрашивали ребята.
- Ну, Антонов Степан Григорьевич. Прозвище у него такое, кличка. А вот ежели экзаменовать будет Пустовойтов...
- Это тоже прозвище?
- Да нет, фамилие. Так вот, если спрашивать будет Пустовойтов Яков Константиныч, тогда другое дело. Он даже сам подскажет, коли собьешься. А самый злющий из всех учителей - это, уж конечно, Барбоса.
- И вовсе не Барбоса, а Барбаросса, - поправил его мальчик в бархатной курточке. - Я его знаю, мой брат у него в седьмом классе учится.
- Ну, все равно - Барбоса или Бабароса, а только он такие задачки подбирает, что и семикласснику не решить. Они так и называются: "неопределенные"... Всех до одного проваливает!
Я слушал Сережку, и у меня от страха сосало под ложечкой.
Но вот наконец нас построили в ряды и развели по классам. Сейчас должны были начаться письменные экзамены.
Мама проводила меня до самых дверей, еще раз одернула на мне курточку и пригладила мои волосы.
- Только будь спокоен и не торопись, - сказала она, но я видел, что и сама она не слишком-то спокойна.
В первый раз в жизни сел я за парту - желтую с черной блестящей крышкой и с двумя чернильницами в углублениях. Рядом со мной оказался Сережка Тищенко, а сзади - тот веселый, круглощекий мальчик, который показывал в коридоре фокусы, Степа Чердынцев.
В полуоткрытую дверь еще заглядывали родители. Широкая шляпа Стениной матери совсем заслонила мою маму. Я стал искать ее глазами, но тут дверь плотно закрыли, и все мы почувствовали, что с этой минуты предоставлены "самим себе.
Скоро в класс вошел медленной, тяжеловесной походкой пожилой, темнобородый, широкоплечий человек в очках. Кое-кто из ребят при его появлении встал. Потом, один за другим, поднялись и остальные.
- Сапожник! - шепнул мне в ухо Тищенко. - Беда!..
Учитель привычным, равнодушным взглядом окинул пестрые ряды ребят в курточках, матросках, пиджачках, косоворотках.
- Здравствуйте, - сказал он, четко произнося все буквы, в том числе и оба "в". - Приготовьтесь писать диктант!
И он не торопясь роздал нам листки линованной бумаги.
Мы обмакнули перья в чернила и с тревогой уставились на этого спокойного, медлительного человека в форменном сюртуке.
Не переставая ходить по классу - от двери до окна, от окна до двери и по всем проходам между партами, - он начал диктовать громко и отчетливо, но как бы скрадывая те гласные, в которых было легче всего ошибиться.
- Белка жила в чаще леса...
- "Белка" через "ять" или через "е"? - шепотом cnpoсил меня Тищенко.
- Ять, - так же тихо ответил я.
- А "лес"?
- Тоже.
Не знаю, уловил ли Сапожник этот почти беззвучный шепот, но только вдруг он остановился и сказал спокойно и твердо, обращаясь ко всем нам:
- Предупреждаю: тот, кто будет подсказывать другим или списывать, получит неудовлетворительный балл и не будет допущен к следующему экзамену. Понятно?
В классе и до того стояла тишина, а тут стало еще тише.
Не дожидаясь ответа, Антонов продолжал тем же ровным, монотонным голосом:
- ...На самой верхней ветке дерева... Повторяю: на самой верхней ветке дерева.
- "Верхней" - "ять" или "е"? - еле слышно спросил Тищенко.
Я написал на промокашке букву "е" и с ужасом подумал, что Сережка будет, чего доброго, донимать меня до конца диктовки.
- Сеня спал в сенях на свежем сене... - слышался из дальнего угла гудящий голос Сапожника.
Я знал, что "свежий" и "сено" пишутся через "ять", "Сеня" - через "е". А вот как пишутся "сени"?..
Тищенко упорно шептал что-то в самое мое ухо, но мне было не до него...
"Ять" или "е"? Как будто "е". Нет, конечно, "ять"!
Вдруг я почувствовал, что кто-то сзади дышит мне в затылок. На мгновенье обернувшись, я увидел, что Степа Чердынцев, приподнявшись, заглядывает в мой листок.
Антонов находился в это время далеко от нас, но, должно быть, у него было какое-то особенное чутье. Грузно шагая, направился он прямо в нашу сторону и - как видно, надолго - остановился перед партой, где сидели мы с Тищенко.
Сережка больше ни о чем меня не спрашивал, а Степа оказался хитрее. Он то и дело брал у меня промокашку, потом возвращал ее мне и при этом каждый раз бросал беглый, почти неуловимый взгляд на мой листок.
- Ты что там делаешь?.. - строго окликнул его Сапожник.
Степа с самым невинным видом показал ему промокашку.
- А глаза твои куда глядят?..
Степа затряс головой.
- Ей-богу, я ничего не вижу. Я близорукий. Мне даже очки доктор прописал.
Сапожник недоверчиво посмотрел на него, потом направился к кафедре, взял розовый листок промокательной бумаги и торжественно вручил его Степе.
- Большое спасибо, - сказал Степа.
Снова в классе стало тихо. Слышался только однообразный и непрерывный, как жужжание большой мухи, голос Антонова.
Но вот диктовка кончилась, и Сапожник сразу же стал собирать наши листки. Я отдал свой, так и не успев его проверить, и с тревогой смотрел, как Антонов, аккуратно сложив листки, уносит их из класса со всеми нашими ошибками, кляксами и помарками... Вот он идет по коридору, медленно и важно, будто сознавая, что держит в руках наши судьбы.
Теперь уже ничего не вернешь. Ну, будь что будет!
Я бросаюсь к маме и пытаюсь припомнить все слова, в которых сомневался. Но одни из них совершенно вылетели у меня из головы, а в других мама и сама как будто не слишком уверена. Может быть, она даже и не задумалась бы, если бы ей пришлось написать с разбегу какую-нибудь фразу, в которой встречаются эти слова. А тут ее берет сомнение. Она пытается припомнить, сообразить, что как пишется, а мне уже не до диктовки.
Пора думать о следующем экзамене - письменном по арифметике. Говорят, экзаменовать будет Макаров - тот самый злющий учитель, которого Тищенко называл "Барбосой", а другой мальчик "Барбароссой".
Ждать нам приходится очень долго, - так, по крайней мере, кажется мне. Мама уговаривает меня съесть бутерброд, который она принесла из дому, но я только головой мотаю.
- Нет, нет, потом, после экзамена!
----
И вот мы снова в том же классе, где писали диктовку. Опять закрываются плотные двери, отделяя нас от всего мира. Но теперь рядом со мной уж не Сережка Тищенко, а спокойный, неторопливый голубоглазый мальчик в косоворотке. Нам с ним не до разговоров, но я все же спрашиваю:
- Как тебя зовут?
- Зуюс.
- Это что же - имя такое?
- Нет, фамилия. Имя - Константин.
Но вот в класс входит Барбоса или Барбаросса, высокий, с огненно-рыжей бородой. Борода его сверкает золотом в ярком солнечном свете, как и пуговицы вицмундира.
На этот раз ребята все сразу поднимаются с мест.
Макаров милостиво кивает головой, разглаживает пышную бороду и, бодро постукивая мелом, пишет на классной доске две задачи: одну для тех, кто сидит на партах справа, другую - для сидящих слева. Мне выпала на долю задача, в которой надо разделить груши между четырьмя братьями так, чтобы первому досталось больше, чем второму, второму больше, чем третьему, и так далее. А Костя Зуюс должен решить задачу про купца, который купил и продал сколько то цибиков чая.
Разные задачи даются нам, должно быть, для того, чтобы мы не списывали у соседа по парте.
В первые минуты я ровно ничего не могу сообразить, хоть с Марком Наумовичем не раз делил между братьями и яблоки, и груши, и орехи. Но тогда я решал такие задачи не торопясь, не волнуясь, а теперь особенно раздумывать некогда: того и гляди, у тебя отберут листок, решишь ли ты задачу или не решишь.
А тут еще перед самой твоей партой торчит этот рыжебородый учитель, так похожий на генерала, портрет которого я видел в цветном календаре. Он благодушно улыбается в бороду, и все же под его взглядом мысли путаются у меня в голове. Мой сосед по парте тоже, видно, никак не может подступиться к своей задаче. Он ерзает, сопит, и уши у него горят от волнения.
Наконец Макаров отходит от нашей парты и, бережно расправив фалды сюртука, величаво усаживается на кафедре.
Я облегченно вздыхаю и только теперь принимаюсь за дело, забыв и учителя, поглядывающего на нас с высоты своей кафедры, и соседей по парте, и быстро бегущее время. Наконец мне как будто удается справиться с задачей: верно или неверно, а груши между братьями поделены. Прежде чем приняться за проверку, я оглядываюсь по сторонам. Все ребята в классе еще сидят, хмурые и озабоченные, низко наклонившись над своими листками. Степа Чердынцев, чуть привстав, просит у соседа, сидящего впереди, промокашку. Макаров, задумчиво поглаживая бороду, смотрит с кафедры в окно, за которым живет своей жизнью еще безлюдный в эти часы сад со всеми своими птицами, шмелями, жуками, стрекозами.
Меня охватывает тревога. Неужели я и в самом деле первым решил задачу? Уж нет ли где-нибудь ошибки? А времени остается, должно быть, совсем немного. С бьющимся сердцем, уже торопясь, я снова складываю, множу, вычитаю, делю... Нет, как будто все правильно - ответ получается тот же, что и в первый раз. Должно быть, верно! Смотрю - и у Кости Зуюса лицо прояснилось, даже появилась на губах улыбка.
- Решил? - спрашиваю я тихонько.
- Ага! - отвечает он одним дыханьем.
А Матвей Иванович уже отбирает листки у тех, кто довел дело до счастливого конца, и у тех, кто запутался во всех этих грушах и цибиках.
Ну, если только я не провалился по русскому письменному, значит, у меня все в порядке. Правда, самое трудное еще впереди. Завтра на устных экзаменах спрашивать меня будет не один учитель, а целая комиссия в сюртуках с золотыми пуговицами и отвечать надо будет быстро, отчетливо, без запинки...
----
После тревожной ночи мы опять отправились с мамой в гимназию.
В этот день ребят экзаменовали не в классе, а в просторном зале, где со стен смотрели на нас изображенные во весь рост царь в военной форме с широкой голубой лентой через плечо и царица в высоком жемчужном венце вроде кокошника, в нарядном платье, похожем на сарафан, и тоже с лентой через плечо.
Нас, ребят, по очереди вызывали к длинному, покрытому тяжелым сукном столу, за которым среди учителей в синих вицмундирах сидел сам директор, безбородый, моложавый, в темно-зеленом форменном фраке без наплечников. Во всей его повадке было нечто такое, что отличало его от учителей. Он держался свободнее, проще и смотрел на нас как будто приветливее.
И все же я с трепетом ждал той минуты, когда меня вызовут. Как это я буду стоять совсем один перед огромным столом, за которым сидит столько взрослых, важных людей в форме!
В ту пору я был очень мал ростом, - меньше всех ребят, которые пришли экзаменоваться. А тут, в этом высоком зале с большими окнами, с большими дверями и портретами, я почувствовал себя совсем затерянным. Да меня, чего доброго, и не услышат, когда я начну говорить!..
Поглядывая по сторонам, я видел, что и другие ребята боятся не меньше, чем я. Один только Степа Чердынцев и здесь не унывал: он показывал ребятам, как шевелить ушами. Для этого он морщил лоб и старательно поднимал и опускал брови, пока уши у него и в самом деле не начинали слегка шевелиться. В другое время ребятам, наверно, очень понравился бы новый фокус и каждому захотелось бы обучиться этому искусству, но сейчас Степа не имел никакого успеха. Мельком поглядев в его сторону, ребята отворачивались и опять впивались глазами в стол, покрытый зеленым сукном.
Мне тоже было не до Степиных ушей. Очередь уже дошла до буквы "м". Передо мной пошел отвечать высокий, стриженный наголо мальчик в длинных брюках, в косоворотке, подпоясанной шелковым шнурком и вышитой по вороту и подолу. Когда назвали его фамилию - Малафеев, - он тайком, торопливо перекрестился, одернул косоворотку и с какой-то отчаянной решимостью ринулся к столу.
Антонов скрипучим, безучастным голосом предложил ему прочесть вслух сказку "Лиса и Журавль".
Малафеев взял раскрытую книгу и медленно, по складам, будто ворочая камни, прочел несколько строк.
- Довольно, - прервал его Сапожник. - Скажите мне, какого рода существительное "журавль".
- Женского, - нерешительно ответил Малафеев.
- Почему женского?
- Потому что кончается на мягкий знак. Директор улыбнулся.
- Но ведь слово "учитель" тоже кончается на мягкий знак. Или, скажем, слово "парень". Что же, по-твоему, и "парень" женского рода?
- Нет, мужеского, - виновато сказал Малафеев. В голосе его уже слышались слезы.
- Ну, ладно, не робей! - приободрил его директор. - Со всяким случается... Прочитай-ка лучше какое-нибудь стихотворение.
- Какое? - спросил Малафеев.
- Да какое хочешь.
Малафеев помолчал, подумал немного и вдруг загудел, словно заиграл на дудке, не повышая и не понижая голоса и не останавливаясь на знаках препинания:
"Школьник". Стихотворение Некрасова.
Ну пошел же ради бога
Небо ельник и песок
Невеселая дорога
Эй садись ко мне дружок...
Тут он перевел дух и опять понесся вперед без удержу:
Ноги босы грязно тело
И едва прикрыта грудь
Не стыдися что за дело
Это многих славный путь.
- Славных путь! - поправил Антонов.
- Славных путь! - повторил Малафеев.
Я слушал его и думал: ну разве так читают стихи? Вот я бы им показал, как надо читать!
И вдруг мне страстно захотелось, чтобы меня поскорее вызвали. На вопросы я как-нибудь отвечу, - только пускай дадут мне прочитать стихи...
В эту минуту громко - на весь зал - прозвучала моя фамилия.
Хорошо, что именно в эту минуту, пока еще мой задор не успел остыть.
Не помню, о чем спрашивали меня Сапожник и другой учитель с длинными, опущенными книзу усами, но только отвечал я на этот раз и в самом деле без запинки, как никогда не отвечал Марку Наумовичу. А когда дело дошло до стихов, я, не задумываясь, сказал, что прочту отрывок из "Полтавы" "Полтавский бой".
- Пожалуйста, - согласился директор. Я набрал полную грудь воздуха и начал не слишком громко, приберегая дыхание для самого разгара боя. Мне казалось, будто я в первый раз слышу свой собственный голос.