Обернувшись уже от двери, Даша выдала последний аргумент.
   – Мама, мне кажется, они – мертвые, – сама пугаясь своих слов, в отчаянии прошептала она.
   Но мать посмотрела на нее так, что Даша предпочла отступить в слегка подсвеченный желтой луной мрак спальни. Ах, как было бы здорово, если бы у нее был хотя бы карманный фонарик! Его крошечным лучиком можно было бы вдребезги разбить колышущиеся тени на стене… Зажмурившись, Даша на ощупь отыскала дорогу к кровати. Сердце колотилось так, что, казалось, могло прорвать грудную клетку. Ничего, ничего, она справится. Ей двенадцать с половиной лет, а это уже почти не детство. Главное – не открывать глаза. Если она не будет их видеть, ничего страшного не случится.
   Они стояли возле окна. Их было трое – старик, женщина неопределенного возраста и мальчик лет десяти. У всех троих были бескровные спокойные лица, женщина даже слегка улыбалась – как человек, которому известен некий секрет. У старика не было руки – пустой рукав его домотканой рубахи был испачкан высохшей бурой кровью, но, судя по всему, боли он не чувствовал. Лицо мальчика закрывала длинная густая челка. В какой-то момент он вздернул руку, чтобы откинуть ее со лба, – и стало видно, что глаза его вытекли, оставив бурые борозды на щеках, пустые глазницы были черными, в комках запекшейся крови. Не глядя на него, женщина провела ладонью по его вихрастой голове, возвращая челку на место. Из уголка ее рта вытекла темная струйка вязкой слюны.
* * *
   Когда уже подъезжали к Ярославлю, у Виктории вдруг разболелась голова. Вернее, она пожаловалась на головную боль, а Марк ей, разумеется, не поверил. Вика всегда им манипулировала, всегда привирала, чтобы поступить по-своему, капризно кривила губы, если он разгадывал ее тактику. И спорила. Спорила, спорила, спорила. Даже в мелочах. Если Марк говорил, что хочет послушать старый концерт Metallica, то вдруг оказывалось, что ее настроение идеально соответствует хрипловатой меланхолии Тома Уэйтса. Ему хотелось пойти в кино, и вдруг выяснялось, что у Виктории уже заготовлены билеты на джазовый фестиваль. Они не совпадали по девяносто девяти из ста пунктов и, если бы природа не скроила Вику по формуле «губы-грудь-ноги», вряд ли смогли бы прожить вместе восемь месяцев.
   – Почему именно сюда? – ныла сейчас она. – Почему вообще ты выбрал это направление?! Почему мы не поехали по Варшавке или Минке? Там гораздо красивее и не так… мрачно.
   – Ты вечно всем недовольна.
   Марк раздраженно выбросил только что закуренную сигарету в приоткрытое окно – даже любимый Captain Black показался горьким. Похоже – все, конец. А ведь он почти поверил: у них может что-то получиться. Восемь месяцев – его рекорд.
   – Просто при слове «пикник» мне почему-то представляется обед на солнечной полянке у озера, а не утомительная дорога черт знает куда.
   – Там тоже есть озеро. Вернее, река. Там красиво, тебе понравится.
   Виктория скривилась. Это у нее особенное выражение лица, означающее «кто как, а уж я-то понимаю, что окружающий мир – дерьмо». Губы сморщинились, плотно сжались и стали похожими на рот стервозной восьмидесятилетней язвенницы, между густыми бровями залегла борозда. А ведь раньше такая гримаса Вики казалась ему детской, забавной. И Марк умилялся, тормошил ее, смешил, утешал…
   Ладно, еще один уик-энд он перетерпит, и баста. Когда в понедельник утром Виктория отчалит по своим обычным делам (которые сводятся к выщипыванию лишних волосков и удобрению питательными масками нелишних), с каким же удовольствием он сложит ее вещи в дорожную сумку! Ну а пока ей ни к чему знать о том, что ее ждет. Как, впрочем, и о том, что Марк ее обманул. Что предстоящий жизнерадостный пикник молодой «почти семьи» – не более чем декорация к спектаклю, о котором также лучше умолчать, если, конечно, нет желания, чтобы острые акриловые когти Виктории исполосовали ему физиономию. Ибо Вика, как большинство недалеких и скованных условностями особ, болезненно реагировала на любое упоминание о сексуальном прошлом партнере. Она истово ненавидела всех бывших женщин Марка, и когда-то это казалось ему трогательным доказательством любви. Потом-то он разобрался, что причина ее – вовсе не чувство к нему, а змеиная натура Вики, многолетняя привычка самоутверждаться за счет других самок.
   В село Верхний Лог Марка привела любовь, давно зачахшая и бессмысленным сухоцветом оставшаяся где-то на самой пыльной полочке его сердца, но вдруг вновь пустившая слабый росток – неожиданно, болезненно.
 
   Марк считал себя женоненавистником, умудряясь одновременно быть бабником высшей категории – из тех, что читают Есенина одной пассии, под столом настукивают эсэмэски другой. Его кровь представляла собой жизнерадостную мешанину национальностей и рас: мать Марка была украинской казачкой, а отец – темнокожим атлетом, мелькнувшим на периферии маминой жизни во время Олимпиады-80 и оставившим на память выцветший от старости черно-белый снимок да тугие кучеряшки волос. Чертами лица Марк походил на мать, к тому же уродился белокожим, однако румянец его был смуглым, губы – чувственными и полными, глаза – карими и блестящими, и все это сводило женщин с ума.
   Бабником Марк был всегда, а вот женоненавистником стал с тех пор, как из его жизни исчезла Вера. Пять лет уже прошло, но надо же – ее образ этаким наскальным рисунком остался в памяти, и если бы он был художником, то смог бы до мельчайшей черточки воспроизвести ее портрет. Марк живо помнил все – зеленые глаза, веснушки на вздернутом носике, тонкий белый шрам на левой брови, крупную родинку на щеке. У нее был неправильный прикус, а между передними зубами зияла щелка, что делало девушку похожей на французскую звезду Ванессу Паради.
   Вере было всего двадцать два, и она являлась хронической, как сама выражалась, раздолбайкой, отягощенной смутным гуманитарным образованием. Ее жизнь была карнавалом. Наверное, этим она Марка и взяла – жизнерадостностью и легкостью. Рыжие волосы, цыганская юбка в лоскутах, янтарные бусы, в карманах ни гроша, а в глазах – такое счастье!
   То она мечтала стать актрисой и участвовала в каких-то странных перфомансах. То рисовала акварелью и пыталась продать свои творения на Арбате. То покупала губную гармошку и устраивала концерт в подземном переходе, собирая толпу.
   Вместе с тем Веру нельзя было назвать городской сумасшедшей, фриком. Во-первых, она была такой красавицей, что прохожие шеи сворачивали, а красоте простительны любые чудачества. Во-вторых, у нее имелось то, что принято называть харизмой. Ее бездарные картинки покупали за несколько сотен долларов. Ей хотелось улыбнуться, ее хотелось опекать.
   А еще Вера любила срываться и уезжать в никуда. Это Марка напрягало. Утром позвонишь ей – она у себя на Бауманской. А вечером вдруг звонит сама, причем уже из Питера, и простодушно объясняет:
   – Что-то захотелось сменить обстановку. Ты же знаешь, я – как сквозняк.
   Они были вместе почти год. Марк сам от себя не ожидал, что способен на такое искреннее и сильное чувство. Видимо, на каждого загульного самца есть своя роковая женщина, и для него этой фамм фаталь стала Вера с ее веснушками, сбитыми коленками, обгрызенными ногтями и солнечным смехом. Он даже собирался сделать ей предложение, все подходящего случая ждал. Но не успел. Вера бросила его. Без предупреждения, без причины. Легко и походя.
   Она все так делала – легко.
   С тех пор прошло пять лет.
   А позавчера в приемной стоматолога (два раза в год Марк отбеливал зубы) его рассеянно блуждающий взгляд наткнулся на газетную статью. «Желтая» газетенка, ничего особенного. Из тех, что пишут передовицы о том, как гуманоиды изнасиловали старушку, а Пэрис Хилтон на самом деле – транссексуал.
   «В Верхнем Логе исчезают люди» – так называлась статья, которая представляла собою полное кровавых подробностей повествование об убийстве, произошедшем в Ярославской области. Видимо, то была банальная пьяная бытовуха: муж влил в себя литр паленой водки и топором изрубил в кусочки жену. Но ушлый корреспондент раздул из бесхитростно деревенской истории рассказ в стиле Стивена Кинга. Якобы мужика посадили зря, ни топора, ни другого орудия убийства так и не нашли. В Верхнем Логе это не первый случай, просто местные отчего-то предпочитают молчать… За последние двадцать лет в тех краях пропало без вести чуть ли не сорок человек, и никто так и не вернулся… В лесу иногда находят кровавые ошметки, которые списываются на разорванных волками лосей… Все бы ничего, да только местный лесник клянется, что на одном из «лосей», судя по слухам, были новенькие кроссовки, а милиции просто неохота лишнее дело на шею вешать… Ну и все в таком роде.
   Марк бы и внимания на бездарную байку не обратил (он никогда не был любителем чернухи), если бы не название деревеньки – Верхний Лог.
   Он слышал его от Веры. Всего однажды. За несколько часов до того, как та навсегда ушла.
   – У меня тетя умерла, – вздохнула девушка. – Соболезнования приносить не надо, я ее почти не знала. Но мне в наследство остался дом, представляешь?
   – Ты везучая, – обнял ее Марк. – Надеюсь, дом на Лазурном Берегу Франции?
   Вера рассмеялась:
   – Если бы. Наоборот – в дыре дырейшей. Есть такая деревенька в Ярославской области – Верхний Лог. Болота, леса и несколько десятков ветхих домиков. Меня туда в детстве часто отправляли, и я это место ненавидела. Домик старый совсем, но все-таки… Участок пятнадцать соток. Надо оформить и хоть за копейки его слить.
   – Хочешь, чтобы я поехал с тобой?
   – Незачем! – отмахнулась она. – Поеду на утреннем поезде, а вечером уже вернусь. Подпишу там бумаги у нотариуса, сфотографирую дом, зайду к тетке на кладбище, и все.
   Потом Марк злился: Вера все заранее придумала. И нарочно так поступила. У нее была неприятная особенность: она не умела говорить «нет». Всегда со всем соглашалась, а потом втихаря поступала по-своему. Поэтому и подумал: подружка давно запланировала его бросить.
   Вера всегда была легкомысленной. И всегда уходила по-английски.
   Она уехала на восьмичасовой электричке, и больше Марк никогда ее не видел.
   А через три дня получил e-mail: «Прости меня, не знала, как тебе сказать. Я на Гоа, пока останусь здесь. Не волнуйся, со мной все хорошо, я с друзьями. Мне просто надо иногда менять обстановку, ты же меня знаешь. Я – как сквозняк. Еще раз прости. Клюква».
   Все называли Веру «клюквой». У нее фамилия такая была – Клюквина.
   Этот поступок вполне вписывался в ее систему координат. Марк ни на минуту не усомнился, что в произошедшем может быть криминальный подтекст. К тому же у Веры и правда имелись друзья на Гоа, и она часто говорила, что хотела бы хоть полгодика пожить на жарком оранжевом пляже, где пахнет марихуаной и морем, где раздолье таким, как она, – неприкаянным и свободным… Газетенку Марк забрал с собой и вечером внимательно перечитал статью, выпив полбутылки хорошего коньяка. Решил: полная чушь.
   Но уснуть в ту ночь так почему-то и не смог.
   Утром подумал: а ведь Верхний Лог совсем близко. Можно смотаться туда и все на месте узнать. Соседей порасспрашивать. Убедиться, что Вера действительно приезжала оформить наследство, а потом благополучно села на вечерний поезд. Или что ни Веры, ни тетки ее в тех краях никогда не было, а история с наследством – очередная мистификация ее болезненного воображения…
* * *
   – Даша! Дашенька! Даша, иди завтракать! – придерживая на груди шелковое кимоно, кричала женщина в глубь яблочного сада. И беззлобно добавила вполголоса: —Все нервы вытянула, тварь малолетняя.
   Немного замешкавшись на крыльце, она вышла в сад босиком и подставила серое от бессонницы лицо пробивающемуся сквозь рваные облака скупому, но все-таки теплому солнышку. Она рисовала всю ночь. Уснула за столом, уронив голову на руку. Ее разбудил сквозняк, громыхнувший открытой форточкой. Посмотрела на часы – ну надо же, полдень! Вслед за тем проснулась совесть, и Ангелина нашла на антресолях неоткрытую пачку муки. Даша ведь любит оладушки с вареньем…
   Дочери в комнате не оказалось. Поморщившись, женщина отметила неубранную постель и разбросанную по полу одежду.
   Ангелина дошла до колодца. Старый, полусгнивший, он находился в самом конце участка, и хозяйка предупредила, что его давно не чистили. Колодец зарос тиной, поэтому воду лучше брать в общем, который находится на деревенской дороге.
   Женщина осмотрелась по сторонам – надо бы траву выкосить. Нанять кого-нибудь из местных алкашей, за пару бутылок водки те тут все в порядок приведут.
   Даши нигде не было.
   Ангелина почувствовала, как в районе солнечного сплетения жалким намокшим воробушком затрепыхалось нарастающее беспокойство. Резкий стук, раздавшийся совсем рядом, в двух шагах, заставил сердце совершить тройное сальто – то порыв ветра открыл держащуюся на ржавой петле полусгнившую дверцу колодца. На негнущихся ногах женщина шагнула вперед, зачем-то встала на цыпочки, наклонилась над уходящей вглубь бездной. В темной воде отражались облака.
   И что-то еще.
   Что-то красное?
   Словно чья-то ледяная пятерня сдавила горло – у Даши были красные сандалии. Метнувшись в сторону, мать подхватила с земли проржавевшее дырявое ведро. Сердце колотилось где-то в горле, ей не сразу удалось привязать ведро к полуистлевшей веревке. Колодцем, наверное, не пользовались сотню лет… Ведро шмякнулось о воду. Женщина действовала вслепую. Наконец – показалось, что прошла целая вечность, а на самом деле не больше тридцати секунд – ей удалось что-то зацепить. С трудом вытянув ведро на поверхность, Ангелина увидела в нем лейку – старую детскую пластмассовую лейку, советского еще производства, сломанную, без ручки. Ее словно обдало ледяной волной – кимоно прилипло к спине.
   Какие глупости! Даша взрослая для своих двенадцати лет. И острожная – она никогда не полезла бы в колодец. Наверное, побежала гулять с местными мальчишками, уверенная, что мать проспит до обеда. Так случалось довольно часто.
   Дочь Ангелина не была сложным ребенком. Даже наоборот. В младенчестве она не страдала кишечными коликами и не утомляла мать ночным плачем, у нее был хороший аппетит и миролюбивый нрав. Даша предпочитала плыть по течению, которым представлялась ей воля матери, никогда не пыталась настоять на своем. Иногда Ангелина даже волновалась, что дочери будет потом трудно обжиться в мире, где процветают шулеры да диктаторы, а податливые и слабые вечно остаются в стороне. Даша росла чувствительной и тихой. В ней напрочь отсутствовало желание выпускать когти, из-за чего окружающие порой подозревали в ней беспросветную серость. Ангелина же видела и быстроту ума, и особенное чувство юмора, созревшее рано, как у иных акселераток созревает грудь, которая воспринимается не оружием или аргументом, а всего лишь досадным поводом носить неудобный лифчик. Так и Даша, казалось, не знала, как правильно обращаться с теми ее свойствами, которые делали девочку заметно взрослее сверстников. Она была одиночкой: для развлечения ей даже в детстве не была нужна компания. Любимой игрой были кукольные диалоги, произносимые полушепотом, – их обрывки иногда удавалось услышать Ангелине, и мать всегда удивлялась и даже побаивалась их странности: дочь могла, например, увлеченно разыгрывать похороны и вереницу следующих за ними поминок, соблюдая почтительную ритуальность.
   Было и кое-что еще пугающее. Впервые это случилось, когда Даше исполнилось шесть. Стояла одна из тех душных июльских ночей, когда воздух кажется смолисто навязчивым и таким тяжелым, что им легко одурманиться, но почти невозможно, вдыхая его, уснуть. До половины третьего Ангелина ворочалась под простыней, которая пропиталась ее потом и воспринималась бетонной плитой, а потом решила выпить ледяного чаю.
   В кухне она увидела Дашу.
   Дочь лежала под столом, раскинув руки, и от неожиданности Ангелина вскрикнула: ей сперва показалось, что девочка не дышит. Но Даша дышала мерно и глубоко, ее сон был крепким, как будто ее искусственно одурманили эфиром. Ангелина на руках перенесла девочку в постель и через какое-то время почти забыла об инциденте. Но спустя пару недель крепко спящая дочь обнаружилась в коридоре, у вешалки. Она лежала в странной позе, подогнув колени и упершись лбом в пол. Как будто молилась.
   Ангелина кинулась сначала на интернет-форумы, а потом и на консультацию к именитому психиатру. Ее успокоили: детский сомнамбулизм – явление распространенное; пройдет время, и Даша перерастет эту странность. Пока же надо всего лишь позаботиться о ее безопасности – чтобы во время таких прогулок она не поранилась или, скажем, не выпала в окно.
   Ходила Даша во сне не то чтобы часто, но и забыть о своем недуге не давала.
 
   – Ангелина, что это ты в таком виде по двору разгуливаешь?
   Женщина вздрогнула.
   Возле забора стояла незаметно подкравшаяся соседка – круглолицая женщина с носом-картошкой, обветренной кожей и тяжелым крестьянским задком. Видимо, она была примерно одного возраста с Ангелиной – максимум лет тридцать пять, – но кожа ее не знала дорогих кремов, тело никогда не холили диетами или массажами, волосы не укладывали феном, а практично прятали под хлопчатобумажный платок. Солнце и ветер огрубили ее некогда миловидное лицо, разлиновали его морщинками, поэтому женщина выглядела значительно старше. Соседку звали Марьей, она родилась в Верхнем Логе да так и прожила здесь всю жизнь, не выезжая дальше Ярославля.
   К Ангелине она отнеслась с подозрением. Изнеженная москвичка, из дома не выходит раньше полудня, огород не разбила, даже цветочки посадить поленилась, по ночам жжет свечи, носит шелка и босоножки на каблуках, зачем-то красит губы. Брови черные, ломаные, как у ведьмы, и взгляд как у гулящей кошки. А самой поди уже за тридцатник (как бы она удивилась, если бы узнала, что Лине уже тридцать восемь). И мужика нет – стыдоба. Дочку явно нагуляла, судя по всему, такую же ветреную и никчемную.
   «В чем хочу, в том и хожу, сад-то мой», – хотела огрызнуться Ангелина, да не решилась. Зачем ссориться с соседями? Кто их знает, еще дом спалят, а ей потом плати…
   – Да вот, Марья Петровна, дочка моя потерялась куда-то, – улыбнулась она.
   – А вставать раньше не пробовали? – хитро прищурилась соседка, да еще и подбоченилась.
   Это было уже совсем наглой выходкой. В любой другой день Ангелина вышла бы из себя и дала понять бесцеремонной клуше, who is who, но после инцидента с колодцем по ее венам тягучей патокой разлилась непонятная слабость.
   – Наверное, к речке поехали, – смягчилась Марья, поняв, что воевать с нею изнеженная москвичка не собирается. – Целая ватага на велосипедах просвистела часа полтора назад.
   – У Даши нет велосипеда…
   – Велика беда! – хмыкнула Марья. – Ее, наверное, Ванька Обухов из крайнего дома на раму посадил… Ох, гляди, Ангелина, еще нюхнешь ты с ней горя! Девка у тебя непростая, сразу видно. Принесет в подоле…
   – Не говорите глупости! – поморщилась дачница. – Даше всего двенадцать лет.
 
   На поле материнства Ангелина всегда была чужим игроком, заслуживающим дисквалификации. Матерая мазохистка, наделенная даром извлекать из каждого кусочка боли чудесные нервные штрихи, линующие холст, она всю жизнь была одиночкой. Осмысление боли и ее переработка в произведение искусства нуждаются в личном пространстве. У нее всегда было вдоволь территории – воспитанная сильной, целыми днями пропадающей на работе матерью, она с юности привыкла к одиночеству и уютно в нем обжилась. Вокруг нее всегда были не обычная комната, не обычная улица, не обычная дорога, а хрупкий, бензиново переливающийся всеми красками мир, в котором помимо нее самой обитали такие демоны, что Борхес смог бы написать второй том своего Бестиария.
   Ангелина любила все, что делало ее грустной, – момент, когда золотая осень переходит в серую и слякотную, низкое небо, горьковатый коньяк, европейское кино, ароматы полыни и корня ириса, пробирающие до мурашек стихи, и мужчин, женатых, умных и старых. Ей было всего семнадцать, когда первый такой мужчина вошел в жизнь Лины, и ее внутренняя принцесса-в-замке, красивая анемичная девочка, измученная музыкой «Пинк Флойд» и Осипом Мандельштамом, вдруг взорвалась такой полноцветной радугой, что было даже страшно. Она почти не ела и почти не спала, могла за ночь написать картину, а потом утром продать ее в подземном переходе к Измайловскому вернисажу. У нее покупали – не могли не купить! Потому что в ней было нечто большее, чем гений или ремесленный опыт, в ней была страсть, когтями раздирающая на кусочки.
   В балетном полете прошла ее юность и молодость, а зрелость Ангелина встретила в неоспоримом статусе ведьмы. Она по-прежнему была несчастна, по-прежнему выбирала не тех мужчин, но это всегда была блаженная, осознанная, добровольно водруженная на золоченый трон боль. На улице девушка носила шляпы-таблетки с вуалью, а дома – шелковые китайские халаты. У нее были перстни с огромными аметистами и всегда влажные глаза. Иногда она покупала кокаин и ненадолго становилась электрически смешливой. Иногда уезжала в Крым и снимала там дачу с садом, а возвращалась в несвойственном для нее спокойном и сытом состоянии. Ангелина овладела искусством влюблять, не утратив способности влюбляться, и при желании могла бы стать той, кого женские журналы называют self made woman. Однако предпочитала быть такой, какой была всегда, – нервной, бледной, умеренно голодной и совсем-совсем одинокой.
   И вот ей двадцать семь, и очередной месяц без крови на трусах она встречает буднично и с холодным сердцем – ее организм был слишком нервным и нестабильным, чтобы выдерживать регулярный цикл. Получилось как в дурном романе – живот рос, а принцесса, далекая от мещанских реалий, пыталась сидеть на диете из сельдерея и слабительного, потому что мягкие щеки и округлившиеся плечи вносили эстетический диссонанс в образ декадентской красавицы, ею взлелеянный. Однажды она предсказуемо упала в обморок в торговом центре, в отделе чулочно-носочных изделий (Ангелина была из тех женщин, которые считают колготки унизительными и носят исключительно чулки, даже в тридцатиградусный мороз). Перепуганная продавщица вызвала «скорую», и врач, круглолицая женщина с суровым ртом, твердо стоящая на земле, обидно отчитала пришедшую в себя Ангелину – и за слабительное, и за чулки, и за то, что та до сих пор не подумала об обменной карте, а самой через пять месяцев рожать. Так и выяснилось, что священное одиночество нарушено изнутри: где-то там, под растягивающейся кожей, растет человек – предположительно женского пола.
   Сначала, конечно, Ангелина была обескуражена и все поверить не могла, что эта водевильная, пошлая история приключилась именно с нею. Но потом даже обрадовалась. У нее было богатое воображение и безупречное чувство цвета. Ей рисовалась просторная комната с развевающейся белой шторкой. В ней она сама в глубоком бархатном кресле – распустившаяся, плодородная мать-земля, Гея, богородица – и розовая девочка с умными серьезными глазами. Ангелина будет рисовать, а девочка, запутавшись в мягких складках ее длинной шелковой юбки, станет смотреть на нее снизу вверх, как на своего личного бога. Она выбросила лишнюю мебель, перекрасила стены, сшила новые шторы и обтянула винтажным бархатом старое, доставшееся от бабушки кресло. У нее было достаточно вкуса и энергии, чтобы малыми средствами воплощать мечты. Из обычной деревянной детской кроватки была сделана колыбель принцессы, а к ней сшит марлевый балдахин. В последний день своей беременности Ангелина зачем-то пошла в «Детский мир» и купила белого плюшевого медведя, который едва ли был необходим младенцу, зато отлично смотрелся на подоконнике рядом с вазой из чешского хрусталя.
   Трудными были ее роды. Попрыгунья-стрекоза, за все сорок недель беременности она не прочла ни одной книги о физиологии материнства, предпочитая довольствоваться образами, которые подбрасывало ее живое воображение. Поэтому не знала ничего ни о схватках, ни о том, как правильно дышать, ни даже о том, что роды иногда длятся несколько суток.
   Было больно, как будто внутри нее взорвалась вселенная. Ее рвали изнутри, а самым страшным было то, что склонившиеся над нею врачи улыбались. Этакая ожившая картинка о жестокости в нацистских лагерях: люди в белых халатах стоят над распоротым животом еще живого узника и улыбаются, как будто перед ними не человек, а рождественская индейка. Она старалась не смотреть в их лица. Ревела, как раненый зверь.
   В итоге, когда на ее сдувшийся живот положили крошечного розового человечка, у Ангелины не осталось моральных сил на счастье. Инстинкт молчал. Потом она подумает, что природа сотворила ее неполноценной. Ей был дарован талант особенного – нервного и нежного – восприятия мира. Она могла прийти с мольбертом в обычный двор и так нарисовать его, что люди растроганно плакали. Но взамен ее лишили слепой самочьей любви к потомству.
   Ей сделали какой-то укол, и Ангелина уснула. А когда проснулась, с удивлением поняла, что жизнь ее никогда не будет прежней. Вторгшийся в ее будни крошечный человек хочет быть Буддой на алтаре, и чтобы она круглосуточно пела мантры. Ангелина же сама привыкла быть божеством, и ей было трудно перекроить свой быт под новые условия политеистической религии. Первые недели хотелось покончить с собой. Все вокруг говорили, что ее дочь – ангел: дает матери выспаться ночью, не капризничает и смотрит так серьезно. Но у Ангелины не укладывалось в голове: если это – ангел, то каковы же тогда демоны? Подруги рассказывали ужасы. Сын одной из них не выпускал изо рта материнскую грудь часами, как вампир. У нее соски посинели и потрескались, а ему – хоть бы что. Дочь другой срыгивала всю еду, и ее приходилось подкармливать через желудочный зонд, пять раз в день. На фоне этого жизнь Ангелины казалась безоблачной. Ей было стыдно жаловаться, хотя плакала она гораздо чаще, чем смеялась. И еще ей было стыдно, что материнство не приносит ей радости.