– Что же с тобой сделаешь, – вздохнула Надя. – Конечно, приходи.
Тамара Ивановна никогда не интересовалась подробностями жизни дочери. Лишние детали ее утомляли. Дочь есть, вроде бы здорова, может быть, не очень счастлива, но и уныние ей несвойственно – этой информации вполне достаточно. Но вот как зовут ее подруг или мужчин, в которых она влюблялась, что любит есть на завтрак и кем мечтала стать, когда ей было тринадцать, посещает ли гинеколога и где планирует провести отпуск – все эти мелочи вроде бы кружились где-то рядом, но они были как снежинки, которые подхватил порыв ветра и которые мгновенно растают при соприкосновении с теплой кожей.
В детстве Надя еще как-то пыталась удержаться в круге маминого внимания. За редкими совместными чаепитиями что-то рассказывала о школе, о друзьях. Но в какой-то момент поняла, что мама, хоть и сочувственно кивает, и скорбно качает головой, и даже иногда задает наводящие вопросы, на самом деле всегда думает о чем-то своем. Как синхронный переводчик, который повторяет слова, но не вдумывается в смысл. Она притворяется слушательницей, в конце концов для нее, неудавшейся актрисы, ничего не стоит изобразить внимание. Но она никогда не помнит, о чем они говорили вчера.
Немного (но все-таки очевидно) округлившийся живот дочери Тамара Ивановна, разумеется, тоже не заметила. Хотя Надя нарочно надела сарафан с завышенной талией и объемными рюшами – фасон, видимо придуманный для дополнительного унижения беременной человеческой самки.
Надя сидела напротив нее, в кафе, картинно выпятив живот. Она подчеркнуто отказалась от любимого мамой джин-тоника, а рядом с мобильным телефоном положила упаковку витаминов «Фолиевая кислота». Бесполезно: мама щебетала о своем, как радующаяся мартовскому теплу городская птица.
О своем – это, конечно, о мужчине.
Иногда Наде казалось, что мама – не целый человек, а половинка, особенный биологический вид, который не выживает в одиночестве. Рядом с мамой всегда должен был находиться мужчина. И каждый из этих мужчин на какое-то время становился центром ее вселенной, вокруг которого равнодушными планетами вращались все разговоры.
– Надя, я бы так хотела, чтобы вы познакомились… Уверена, он тебе понравится. А мне интересно твое мнение, ты же знаешь.
Надя усмехнулась – нет, мнение Тамару Ивановну не интересовало никогда, просто ей хотелось создать более плодородную почву для разговоров. Пока мужчина не представлен, можно о нем всего лишь рассказывать, пытая собеседника подробностями. Как он, задумавшись, покусывает дужку очков, и это так мило; как он любит собак, как пришел на свидание не с традиционными розами, а с кактусом в горшке; какие у него большие руки. Если же мужчина продемонстрирован, то можно требовать ответные реплики. Правда же, он мило покусывает дужку очков? Заметила, какие у него большие руки? Можешь себе представить, чтобы человек его уровня принес женщине кактус? Интересно, что он хотел этим сказать?
– Он скульптор. Хочет, чтобы я была натурщицей. Но мне, наверное, для этого надо чуть-чуть похудеть. – Мама кокетливо рассмеялась, прикрыв ладонью рот. У нее были неудачные коронки на передних зубах, и она стеснялась.
– Мам, ну ты же просто можешь попросить его сделать тебя чуточку тоньше. Это ведь даже не фотография.
– Ну как же, все равно, – жеманничала Тамара Ивановна. – Кстати, он уже слепил мой бюст.
– А колонну?
– Что?
– Ну как же – бюст обычно стоит на колонне. Иначе это несерьезно.
– Нет, ты не поняла. – Мама придвинулась ближе. – Не тот бюст. Настоящий. То есть грудь. Он сделал слепок моей груди.
– Зачем?.. Ты уверена, что он не опасен?
– Какая ты приземленная. Он же художник. У него другое видение мира.
– Надеюсь, он не попросит слепок твоей вагины… Мам, а ты ничего не замечаешь?
Тамара Ивановна близоруко прищурилась и осмотрелась.
– Стены в кафе покрасили, что ли? – после небольшой паузы выдала она.
– Да не здесь. А во мне. Неужели не замечаешь?
– Ты… Купила новые клипсы? Угадала?
– Эти клипсы подарила мне ты, на семнадцатилетие. Вторая попытка!
– Поправилась? Конечно, заметила, но решила тебя не расстраивать. Но раз уж ты сама заговорила, могу посоветовать отличный слабительный чай. Через неделю будешь летать по квартире, как мотылек.
– Мам, а тебе не кажется, что я поправилась… хм… несколько локально? – Надя похлопала ладонью по обтянутому жуткими рюшами животу.
И только тогда цветные стекляшки в голове Тамары Ивановны сложились в мозаичную панель. И сначала она, округлив и глаза, и губы, сказала что-то вроде «о!», потом несколько раз глубоко вдохнула и выдохнула, закрыв глаза и положив ладонь на диафрагму. Надя знала, что этому упражнению когда-то научил ее любовник, оперный певец. Мама всегда так делала, когда нервничала.
– Значит, ты…
– Да, – с улыбкой кивнула она. – Сейчас я закажу себе безалкогольного вина, как бы убого это ни прозвучало. И мы это отметим.
– Но… Как же мне теперь быть? – не спешила радоваться мама.
– В каком смысле?
– Ты не обижайся, но… Я сказала скульптору, что мне сорок три. Я чувствую себя на сорок три. А если у меня появится внук…
– Скажи, что мне пятнадцать, – разозлилась Надя. – Я твоя непутевая дочь-подросток, которая залетела от учителя физкультуры. Кстати, ты ни хрена не выглядишь на сорок три.
Иногда Надя видела это словно наяву. В такие минуты у нее портилось настроение, серело лицо и беспомощно подрагивали ресницы, как будто бы где-то глубоко внутри нее просыпалась другая Надя, маленькая, с дурацкой мальчишеской стрижкой, в собравшихся «гармошкой» колготках и неглаженом платье. И этой маленькой Наде так хотелось плакать, что большая Надя запиралась в ванной, включала воду и, сидя на прохладном кафеле, позволяла себе быть слабой. Хоть на пять минут – этого достаточно, чтобы влажная чернота отступила, ненадолго, до следующего обидного воспоминания.
Ей пять лет. Она сидит на скамеечке в игровой комнате детского сада и прижимает к груди потрепанного тряпичного мишку. От мишки пахнет гороховым супом, у него надорвано ухо, и вообще – это не ее мишка, общественный, но в данный момент никого ближе у Нади нет. Мишка создает хотя бы иллюзию сочувствия, он теплый и рядом, а все остальные – и воспитательница Евдокия Петровна, и нянечка Софья Алексеевна – смотрят на нее так, словно она описалась на торжественной линейке. Брезгливо смотрят, искоса, а разговаривают так, словно ее и рядом нет.
Евдокия Петровна, монументальная дама в пластмассовых бусах, говорит:
– И что нам с этой Суровой опять делать? Вот дождется она, оставлю девчонку на улице. Пусть сидит на лавке и сама ждет свою вертихвостку.
«Вертихвостка» – это она о Надиной маме.
Мама опять забыла Надю из садика забрать.
А на улице – февраль, и давно стемнело. У Нади, как и у многих одиноких людей, живое воображение: она уже видит себя на обледеневшей лавочке, в нарядном красном пальто. Сжимает пальцы в рукавичках и шепчет тряпичному мишке, чтобы тот не боялся и не переживал. Хотя мишку, должно быть, отберут, это же собственность детского сада.
Горячие слезы затекают за воротник шерстяного платья, шея чешется.
– Каждый раз одна и та же история, – вторит ей пожилая нянечка Софья Алексеевна, от которой дети из младших групп стараются держаться подальше, не отдавая себе отчет, почему им так отчаянно неуютно рядом с этой румяной аккуратной старушкой.
Дети-то из старших групп все давно поняли. И Надя тоже знала, в чем дело. Просто Софья Алексеевна – ведьма. Она и в детский сад устроилась на работу потому, что любит поедать маленьких детей. Но поскольку она умна и дальновидна, на людях она ест как все – пересоленные щи и картофельное пюре с паровыми котлетками. Но как только наступает ночь, у нее бледнеет лицо, клыки желтеют и вытягиваются, зрачок становится кошачьим, а на подбородке вырастает покрытая седыми волосами бородавка. Об этом Наде рассказали во время тихого часа, под строжайшим секретом. И с тех пор она цепенела от ужаса, когда водянистый взгляд Софьи Алексеевны останавливался именно на ней.
– Уже половина восьмого, – хмуро смотрит на часы воспитательница. – Муж меня убьет. Он думает, что у меня любовник.
– Пришел бы и сам посмотрел, – хмыкает Софья Алексеевна. – Ладно, давай закрываться. Возьму ее к себе.
Надя разжимает похолодевшие пальцы, тряпичный мишка падает на ковер. «Только не это, только не к ней!» – шепчет она.
– Точно? – сомневается Евдокия Петровна.
Понимает, наверное, что нянечка собирается Надю съесть. Может быть, даже жалеет ее в глубине души. Хотя это вряд ли. Ей же проще будет – в группе останется всего девятнадцать детей.
Надя умоляюще смотрит ей в глаза.
– Ну хорошо, – решается воспитательница. – Оставим на двери записку для этой вертихвостки. – И, обернувшись к онемевшей от страха Наде, приказывает: – Сурова, чего сидишь, одевайся давай!
– Я лучше на лавочке, – беспомощно шепчет Надя. – Мама скоро придет. Я подожду.
Но ее уже никто не слушает. Евдокия Петровна, напевая какой-то шлягер, красит губы в странный морковный цвет. Софья Алексеевна повязывает перед зеркалом оренбургский платок. Сегодня она еще более румяная, чем обычно. Может быть, из-за того, что в комнате сильно натоплено, а может быть… может быть, предвкушает горячую свежую кровь.
Надину.
Надя пытается застегнуть пальто, но пальцы не слушаются. Евдокия Петровна со вздохом ей помогает. Улучив момент, Надя жалобно шепчет в ее перепудренное лицо:
– Пожалуйста!.. Не поступайте так со мной. Я не хочу к ней.
От возмущения голос Евдокии Петровны становится похожим на ночь за окном – таким же ледяным и неприветливым.
– Да как ты вообще смеешь?! Думаешь, мы обязаны с тобой возиться?!
– Она меня съест, – всхлипывает Надя. – Съест же.
Коротко бросив: «Дура!» – Евдокия Петровна нахлобучивает фетровую шляпу с огромным замшевым цветком и уходит.
Дома у Софьи Алексеевны пахнет лекарствами и пряниками. Наде вспоминается сказка о колдунье из пряничного домика. Целую вечность она тянет время в ванной, моет руки ароматным мылом и рассматривает в зеркале свое бледное лицо. До тех пор, пока нянечка не стучит в дверь: «Выходи уже, Сурова! Создает же Бог таких копуш!» Надя замечает на стеклянной полочке под зеркалом маникюрные ножницы и, подумав, прячет их в рукав.
Она не позволит ведьме застать ее врасплох. Будет бороться. В конце концов, добро всегда побеждает зло.
Правда, Надя вовсе не была уверена в том, что она – это «добро».
Скорее всего, она не добро и не зло, просто маленькая беззащитная девочка. Именно поэтому ее сюда и привели.
Софья Алексеевна возится у плиты. Мнет дымящуюся картошку деревянной колотушкой, сверху посыпает мелко накрошенным укропом, ставит тарелку перед Надей.
– Жри вот. Больше у меня ничего нет.
Надя робко устраивается на краешке стула. Она голодна – в животе словно надули крошечный, наполненный садняще холодным воздухом, шарик.
Софья Алексеевна наливает себе вино – темное, как кровь. Надя отводит глаза – неприятно смотреть, как старушка пьет. Сердце колотится, картошка обжигает язык. На стене она замечает черно-белую фотографию – красивая женщина в темной соломенной шляпке прижимает к груди букет полевых ромашек и застенчиво улыбается. Нянечка перехватывает ее взгляд.
– Это ваша внучка? – вежливо спрашивает Надя.
– Нет у меня никаких внучек, – резко отвечает Софья Алексеевна. – Я это, не видно, что ли?
Тамара Ивановна никогда не интересовалась подробностями жизни дочери. Лишние детали ее утомляли. Дочь есть, вроде бы здорова, может быть, не очень счастлива, но и уныние ей несвойственно – этой информации вполне достаточно. Но вот как зовут ее подруг или мужчин, в которых она влюблялась, что любит есть на завтрак и кем мечтала стать, когда ей было тринадцать, посещает ли гинеколога и где планирует провести отпуск – все эти мелочи вроде бы кружились где-то рядом, но они были как снежинки, которые подхватил порыв ветра и которые мгновенно растают при соприкосновении с теплой кожей.
В детстве Надя еще как-то пыталась удержаться в круге маминого внимания. За редкими совместными чаепитиями что-то рассказывала о школе, о друзьях. Но в какой-то момент поняла, что мама, хоть и сочувственно кивает, и скорбно качает головой, и даже иногда задает наводящие вопросы, на самом деле всегда думает о чем-то своем. Как синхронный переводчик, который повторяет слова, но не вдумывается в смысл. Она притворяется слушательницей, в конце концов для нее, неудавшейся актрисы, ничего не стоит изобразить внимание. Но она никогда не помнит, о чем они говорили вчера.
Немного (но все-таки очевидно) округлившийся живот дочери Тамара Ивановна, разумеется, тоже не заметила. Хотя Надя нарочно надела сарафан с завышенной талией и объемными рюшами – фасон, видимо придуманный для дополнительного унижения беременной человеческой самки.
Надя сидела напротив нее, в кафе, картинно выпятив живот. Она подчеркнуто отказалась от любимого мамой джин-тоника, а рядом с мобильным телефоном положила упаковку витаминов «Фолиевая кислота». Бесполезно: мама щебетала о своем, как радующаяся мартовскому теплу городская птица.
О своем – это, конечно, о мужчине.
Иногда Наде казалось, что мама – не целый человек, а половинка, особенный биологический вид, который не выживает в одиночестве. Рядом с мамой всегда должен был находиться мужчина. И каждый из этих мужчин на какое-то время становился центром ее вселенной, вокруг которого равнодушными планетами вращались все разговоры.
– Надя, я бы так хотела, чтобы вы познакомились… Уверена, он тебе понравится. А мне интересно твое мнение, ты же знаешь.
Надя усмехнулась – нет, мнение Тамару Ивановну не интересовало никогда, просто ей хотелось создать более плодородную почву для разговоров. Пока мужчина не представлен, можно о нем всего лишь рассказывать, пытая собеседника подробностями. Как он, задумавшись, покусывает дужку очков, и это так мило; как он любит собак, как пришел на свидание не с традиционными розами, а с кактусом в горшке; какие у него большие руки. Если же мужчина продемонстрирован, то можно требовать ответные реплики. Правда же, он мило покусывает дужку очков? Заметила, какие у него большие руки? Можешь себе представить, чтобы человек его уровня принес женщине кактус? Интересно, что он хотел этим сказать?
– Он скульптор. Хочет, чтобы я была натурщицей. Но мне, наверное, для этого надо чуть-чуть похудеть. – Мама кокетливо рассмеялась, прикрыв ладонью рот. У нее были неудачные коронки на передних зубах, и она стеснялась.
– Мам, ну ты же просто можешь попросить его сделать тебя чуточку тоньше. Это ведь даже не фотография.
– Ну как же, все равно, – жеманничала Тамара Ивановна. – Кстати, он уже слепил мой бюст.
– А колонну?
– Что?
– Ну как же – бюст обычно стоит на колонне. Иначе это несерьезно.
– Нет, ты не поняла. – Мама придвинулась ближе. – Не тот бюст. Настоящий. То есть грудь. Он сделал слепок моей груди.
– Зачем?.. Ты уверена, что он не опасен?
– Какая ты приземленная. Он же художник. У него другое видение мира.
– Надеюсь, он не попросит слепок твоей вагины… Мам, а ты ничего не замечаешь?
Тамара Ивановна близоруко прищурилась и осмотрелась.
– Стены в кафе покрасили, что ли? – после небольшой паузы выдала она.
– Да не здесь. А во мне. Неужели не замечаешь?
– Ты… Купила новые клипсы? Угадала?
– Эти клипсы подарила мне ты, на семнадцатилетие. Вторая попытка!
– Поправилась? Конечно, заметила, но решила тебя не расстраивать. Но раз уж ты сама заговорила, могу посоветовать отличный слабительный чай. Через неделю будешь летать по квартире, как мотылек.
– Мам, а тебе не кажется, что я поправилась… хм… несколько локально? – Надя похлопала ладонью по обтянутому жуткими рюшами животу.
И только тогда цветные стекляшки в голове Тамары Ивановны сложились в мозаичную панель. И сначала она, округлив и глаза, и губы, сказала что-то вроде «о!», потом несколько раз глубоко вдохнула и выдохнула, закрыв глаза и положив ладонь на диафрагму. Надя знала, что этому упражнению когда-то научил ее любовник, оперный певец. Мама всегда так делала, когда нервничала.
– Значит, ты…
– Да, – с улыбкой кивнула она. – Сейчас я закажу себе безалкогольного вина, как бы убого это ни прозвучало. И мы это отметим.
– Но… Как же мне теперь быть? – не спешила радоваться мама.
– В каком смысле?
– Ты не обижайся, но… Я сказала скульптору, что мне сорок три. Я чувствую себя на сорок три. А если у меня появится внук…
– Скажи, что мне пятнадцать, – разозлилась Надя. – Я твоя непутевая дочь-подросток, которая залетела от учителя физкультуры. Кстати, ты ни хрена не выглядишь на сорок три.
Иногда Надя видела это словно наяву. В такие минуты у нее портилось настроение, серело лицо и беспомощно подрагивали ресницы, как будто бы где-то глубоко внутри нее просыпалась другая Надя, маленькая, с дурацкой мальчишеской стрижкой, в собравшихся «гармошкой» колготках и неглаженом платье. И этой маленькой Наде так хотелось плакать, что большая Надя запиралась в ванной, включала воду и, сидя на прохладном кафеле, позволяла себе быть слабой. Хоть на пять минут – этого достаточно, чтобы влажная чернота отступила, ненадолго, до следующего обидного воспоминания.
Ей пять лет. Она сидит на скамеечке в игровой комнате детского сада и прижимает к груди потрепанного тряпичного мишку. От мишки пахнет гороховым супом, у него надорвано ухо, и вообще – это не ее мишка, общественный, но в данный момент никого ближе у Нади нет. Мишка создает хотя бы иллюзию сочувствия, он теплый и рядом, а все остальные – и воспитательница Евдокия Петровна, и нянечка Софья Алексеевна – смотрят на нее так, словно она описалась на торжественной линейке. Брезгливо смотрят, искоса, а разговаривают так, словно ее и рядом нет.
Евдокия Петровна, монументальная дама в пластмассовых бусах, говорит:
– И что нам с этой Суровой опять делать? Вот дождется она, оставлю девчонку на улице. Пусть сидит на лавке и сама ждет свою вертихвостку.
«Вертихвостка» – это она о Надиной маме.
Мама опять забыла Надю из садика забрать.
А на улице – февраль, и давно стемнело. У Нади, как и у многих одиноких людей, живое воображение: она уже видит себя на обледеневшей лавочке, в нарядном красном пальто. Сжимает пальцы в рукавичках и шепчет тряпичному мишке, чтобы тот не боялся и не переживал. Хотя мишку, должно быть, отберут, это же собственность детского сада.
Горячие слезы затекают за воротник шерстяного платья, шея чешется.
– Каждый раз одна и та же история, – вторит ей пожилая нянечка Софья Алексеевна, от которой дети из младших групп стараются держаться подальше, не отдавая себе отчет, почему им так отчаянно неуютно рядом с этой румяной аккуратной старушкой.
Дети-то из старших групп все давно поняли. И Надя тоже знала, в чем дело. Просто Софья Алексеевна – ведьма. Она и в детский сад устроилась на работу потому, что любит поедать маленьких детей. Но поскольку она умна и дальновидна, на людях она ест как все – пересоленные щи и картофельное пюре с паровыми котлетками. Но как только наступает ночь, у нее бледнеет лицо, клыки желтеют и вытягиваются, зрачок становится кошачьим, а на подбородке вырастает покрытая седыми волосами бородавка. Об этом Наде рассказали во время тихого часа, под строжайшим секретом. И с тех пор она цепенела от ужаса, когда водянистый взгляд Софьи Алексеевны останавливался именно на ней.
– Уже половина восьмого, – хмуро смотрит на часы воспитательница. – Муж меня убьет. Он думает, что у меня любовник.
– Пришел бы и сам посмотрел, – хмыкает Софья Алексеевна. – Ладно, давай закрываться. Возьму ее к себе.
Надя разжимает похолодевшие пальцы, тряпичный мишка падает на ковер. «Только не это, только не к ней!» – шепчет она.
– Точно? – сомневается Евдокия Петровна.
Понимает, наверное, что нянечка собирается Надю съесть. Может быть, даже жалеет ее в глубине души. Хотя это вряд ли. Ей же проще будет – в группе останется всего девятнадцать детей.
Надя умоляюще смотрит ей в глаза.
– Ну хорошо, – решается воспитательница. – Оставим на двери записку для этой вертихвостки. – И, обернувшись к онемевшей от страха Наде, приказывает: – Сурова, чего сидишь, одевайся давай!
– Я лучше на лавочке, – беспомощно шепчет Надя. – Мама скоро придет. Я подожду.
Но ее уже никто не слушает. Евдокия Петровна, напевая какой-то шлягер, красит губы в странный морковный цвет. Софья Алексеевна повязывает перед зеркалом оренбургский платок. Сегодня она еще более румяная, чем обычно. Может быть, из-за того, что в комнате сильно натоплено, а может быть… может быть, предвкушает горячую свежую кровь.
Надину.
Надя пытается застегнуть пальто, но пальцы не слушаются. Евдокия Петровна со вздохом ей помогает. Улучив момент, Надя жалобно шепчет в ее перепудренное лицо:
– Пожалуйста!.. Не поступайте так со мной. Я не хочу к ней.
От возмущения голос Евдокии Петровны становится похожим на ночь за окном – таким же ледяным и неприветливым.
– Да как ты вообще смеешь?! Думаешь, мы обязаны с тобой возиться?!
– Она меня съест, – всхлипывает Надя. – Съест же.
Коротко бросив: «Дура!» – Евдокия Петровна нахлобучивает фетровую шляпу с огромным замшевым цветком и уходит.
Дома у Софьи Алексеевны пахнет лекарствами и пряниками. Наде вспоминается сказка о колдунье из пряничного домика. Целую вечность она тянет время в ванной, моет руки ароматным мылом и рассматривает в зеркале свое бледное лицо. До тех пор, пока нянечка не стучит в дверь: «Выходи уже, Сурова! Создает же Бог таких копуш!» Надя замечает на стеклянной полочке под зеркалом маникюрные ножницы и, подумав, прячет их в рукав.
Она не позволит ведьме застать ее врасплох. Будет бороться. В конце концов, добро всегда побеждает зло.
Правда, Надя вовсе не была уверена в том, что она – это «добро».
Скорее всего, она не добро и не зло, просто маленькая беззащитная девочка. Именно поэтому ее сюда и привели.
Софья Алексеевна возится у плиты. Мнет дымящуюся картошку деревянной колотушкой, сверху посыпает мелко накрошенным укропом, ставит тарелку перед Надей.
– Жри вот. Больше у меня ничего нет.
Надя робко устраивается на краешке стула. Она голодна – в животе словно надули крошечный, наполненный садняще холодным воздухом, шарик.
Софья Алексеевна наливает себе вино – темное, как кровь. Надя отводит глаза – неприятно смотреть, как старушка пьет. Сердце колотится, картошка обжигает язык. На стене она замечает черно-белую фотографию – красивая женщина в темной соломенной шляпке прижимает к груди букет полевых ромашек и застенчиво улыбается. Нянечка перехватывает ее взгляд.
– Это ваша внучка? – вежливо спрашивает Надя.
– Нет у меня никаких внучек, – резко отвечает Софья Алексеевна. – Я это, не видно, что ли?
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента