Остальные оборотни, озираясь, несутся вдоль берега реки, но огромный всадник медленной рысью нагоняет их, и они резко поворачивают и бросаются в воду. В призрачном огне горящей избушки уже трудно идентифицировать их полузвериные личности, остервенело ныряющие под воду в жажде достичь другого берега. Лошадь стража с неконским хрипом осторожно ступает в воду и, налегая всем телом, красноармеец однократно бьёт саблей по воде. Река вскипает, испаряясь на своём медленном ходу, захлёбывающиеся волкодлаки стремятся вглубь, но дохнут, так не достигнув желанной прохлады донного ила, от хлынувшего им в глотки кипятка. Когда пар редеет, становятся видны их раздувшиеся вываренные трупы, несомые течением на север.
   Пока идёт расправа, Соня, харкая затекающей в носоглотку кровью, ползёт на спине к пню, толкаясь ногами по мокрой земле. От боли в животе она почти ничего не соображает, ею движет единственное желание: увидеть перед смертью страшный талисман. Но когда чёрная статуя всадника закрывает над ней чёрное небо, Соня прекращает ползти и тихо, без истерики, плачет от бессилия и напрасности своей судьбы. Всё с самого начала было напрасно. Ей никогда было не одолеть Его.
   Он смотрит с высоты на распростёртую Соню. Его мёртвое лицо не выражает чувств. Сквозь слёзы Соня видит, что Его иссиня-чёрная рука, держащая поводья, проводит по гимнастёрке, покрытой обугленными дырами от ударов молний. И тогда Соня слышит в голове Его голос, хрипящий и глухой, доносящийся отовсюду, словно говорит сама земля.
   Ты пришла. Я долго ждал тебя.
   Сердце Сони останавливается и кровь перестаёт течь в горло. Холодный воздух, пропитанный водяной взвесью, легко входит ей в грудь.
   На твоём теле тоже знаки огня. Пророчество исполнено.
   Огненная сабля исчезает в адских ножнах. Глаза демона смотрят в глаза Сони, и в них она видит бесконечное спокойствие, как в наполненном звёздами зимнем небе.
   Теперь твоя очередь. Теперь ты должна хранить его.
   Он начинает медленно растворятся в струях дождя. Грива Его лошади гаснет. Через несколько минут Его уже нет, словно никогда и не было. Соня пропадает в бесчувственную темноту, где мёртвые птицы поют совсем непохожими на птичьи голосами.
   Она возвращается, когда ещё ночь. Погашенная дождём избушка сочится в темноте горьким дымом. Невдалеке видны обгоревшие деревья, некоторые стволы ещё таинственно тлеют. Отряхнув со спины налипшую землю, Соня одевается, морщась от боли, которую причиняет ей одежда. Она видит место, где лежит вылетевший из скворечника страшный талисман, отсвечивая в траве, как гнилушка, но не торопится. Что-то возникло в ней, чего раньше она не знала. Она думает что, может быть, снова была мертва. По-настоящему мертва, а не так как после брошенного строителями в голову кирпича. По-настоящему мертва, как в то далёкое лето пионерского лагеря, когда вожатый Пётр ударом чёрной прибрежной скалы открыл ей ворота в ад.
   Ах страшный Пётр, его вьющиеся тёмные волосы и руки с длинными музыкальными пальцами, его неразгаданный косящий взгляд, хрипловатый голос, слабый запах табака от белой рубашки с коротким широким рукавом, его смеющиеся загорелые друзья, вожатые соседних отрядов. Соня и её подруга Даша пили с ними тёмно-красное крымское вино, затягивались маленькими обкусанными самокрутками с дурной травой, смотрели порнографические картинки и отдавались вожатым в душной темноте корпуса для взрослых, где громко тикали часы, отсчитывая время до утреннего горна. Пьяную Дашу всегда уносил на руках в свою комнату Игорь, вожатый отряда „Заря“, а Соня оставалась с остальными и позволяла им делать с собой всё, даже то, чего не было на картинках. При этом взрослые доходили до бешенства и мучили Соню, уже не в силах наслаждаться человеческим путём, а Соня думала, что так всегда происходит в их страшном мире и послушно терпела, хотя нравился ей только Пётр, поцелуи которого сжигали Соню, как падающие с летнего неба звёзды. Ей нравилось, когда Пётр, прижав её к кровати так, что она не могла пошевелиться, неистово и долго бил всем телом, время от времени целуя во вспотевший от ночной жары лоб, и вместе с болью Соня чувствовала сатанинскую силу, живущую в его недоразвитом теле, падала в полуобморок и летела низко над небесными лугами, почти касаясь лицом легковесных пылающих цветов.
   А когда кончилась смена, Пётр попросил Соню тайком от всех прогуляться с ним на прощанье к берегу моря. Было прозрачное солнечное утро, они шли босиком по гладкому от прибоя песку, и Соня знала, что Пётр скажет ей что-то очень важное, что может даже изменить всю её жизнь. Прислонившись спиной к изъеденному водой чёрному утёсу, Пётр долго курил, а Соня собирала возле него ракушки, чтобы привезти маме домой. Наконец Пётр велел Соне подойти к нему. Она подошла, смахивая с лица волосы, наносимые бризом, оставив собранные ракушки кучкой на песке. Он обнял её и прижал к груди, поцеловал в лоб, а потом, крепко взяв за волосы, со всей силы ударил головой в утёс. Он ударил её ещё раз, но этого Соня уже не запомнила, упав после первого удара в траву, горящую вечным огнём.
   Одевшись, Соня умывает в ледяной реке заплаканное лицо. Потом она возвращается к пню и поднимает из травы страшный талисман. Он беззлобно жжётся в её руке, сверкая рубиновой металлической поверхностью и тонким золотым рисунком. Комсомольский Значок Зои Космодемьянской.
   Тёплый, мерцающий свет проникает в Соню, исцеляя ещё живущую внутри неё боль. Она прижимает значок к губам.
   — Ты любишь меня, — ласково произносит Соня, дыша в золотой профиль. — Ты любишь меня, Ленин. А я теперь комсомолка.
   Приколов значок к рубашке на груди, Соня заходит в обугленную избушку, в которую сыпется не сдерживаемый больше крышей дождь, ложится на лавку и, закрыв перед дождём глаза, думает о Зое, темноволосой девушке из московской школы номер 217, повешенной фашистами в деревне Петрищево, которая, идя на партизанское задание, спрятала свой комсомольский значок в скворечнике, прибитом на молодом лесном деревце. А может быть, вовсе не она туда его положила, а скорбящие о весёлой юной подруге хмурые партизаны. А может быть, и значок этот принадлежал вовсе не ей, а появился позже в каком-нибудь музее, подобно рассеянным по земле мощам святых, потому что какая же героиня-комсомолка без значка. А может быть, и саму Зою не вешали, жестоко пытав и насиловав, безвестные фашисты, говорившие на зверином языке, а просто пропала она без вести на фронте, как бесконечные тысячи ей подобных молодых комсомольцев. А может быть, её вообще не было на свете, а только во тьме времени существовала она, рождённая невесть как человеческой фантазией, но от этого не менее красивая, страшная и святая. Да даже и не сама она была важна, непорочная мученица, либо совсем не жившая, либо умершая давно, а её пылающий символ, вот этот рубиново-золотистый значок, напитанный её кровью, обречённой теперь гореть вечно, в независимости от ушедшей в прошлое правды, была ли она настоящей или нет.
   На рассвете Соня уснула, сделавшись совершенно невидимой в сгоревшем домике, и гуляла во сне по сверкающим золотой росой ночным полям, шепчась с босой Зоей, на шее которой виднелся тёмный след петли.

Второе лицо Маши

   И многие из народов и колен, и языков и племен будут смотреть на трупы их три дня с половиною, и не позволят положить трупы их во гробы…
   Но после трех дней с половиною вошел в них дух жизни от Бога, и они оба стали на ноги свои; и великий страх напал на тех, которые смотрели на них.
Откр. 11.9, 11.11

   Просыпается она в наступающих вечерних сумерках. Дождь перестал, но небо, стиснувшее потрескавшийся рот перед давлением холодного ветра, по-прежнему печально и пасмурно. Довольно далеко от рокового пня Соня находит железку, заменявшую Тане руку, на которой ещё сохранился кусок обгоревшей проволоки с налипшими на него лоскутками её плоти, похожими на чёрный плавленый сыр. Улыбнувшись тому, что Тане теперь возвращена для пионерского салюта в каменном лесу её настоящая рука, Соня бросает железку с берега в близкую свинцовую воду. Потом она долго идёт против течения, но не находит моста, нужного ей, чтобы перейти на другую сторону и продолжать путь на восток, где стоит в поле дерево, а под ним ржавый трактор.
   Уже темнеет, когда Соня выходит на лодочную станцию, огороженную проволочным забором, где лежат штабелями неплавоспособные лодки, перевёрнутые днищами вверх, и где обитают одичавшие собаки вместе с бывшим сторожем лодочной станции Григорием, давно уволенным от нехватки денег на зарплату, но продолжающим существовать на территории станции от отсутствия какой-либо альтернативы. Первое время жадные хозяева наняли было другого сторожа за вдвое меньшую плату, и Григорий боролся с пришельцем, ударяя по ночам в пустые канистры из-под моторного топлива и завывая наподобие большой подводной птицы. Пришелец был очень молод и боялся издаваемого Григорием воя, но не уходил, а только пил водку, запираясь в сторожке на засов и спускал собак. Увёл его не страх, а нужда, потому что и ему денег платить было неоткуда. Станцию закрыли на замок, и Григорий стал жить на ней спокойно, хотя и без платы, ловя в реке рыбу и побираясь по соседним посёлкам на хлеб. Одежда его почти истлела, тело высохло, глаза впали, и Григорий приобрёл такой вид, что забредший в паскудное место человек из монашеских шатунов принял его за нового подвижника и какое-то время жил с ним в сторожке, внимая горланным крикам Григория и преданно кормя учителя пирогами с горохом. Но с наступлением холодов монах не вынес тяготы станционного существования и исчез, оставив под лавкой грязный носок и худую книжицу с заповедями неизвестных святых.
   К тому дню, когда Соня постучалась в ворота станции, Григорий уже неделю ничего не ел и в еде больше не нуждался. Не нуждался он и в движении, сидя в тёмной каморке станции на ободранном кресле и ожидая прихода смерти. Смерть Григорий расценивал как обычное продолжение жизни, но такое, где ни еды ни питья человеку больше не надо, так что он свободно может встать и пойти по ветрящимся осенним дорогам вдаль, обходить свет. Для долгой ходьбы Григорий изготовил себе уже палку, потому что ноги сами могли не пойти, и теперь внимательно вслушивался в происходящее, не доверяя ослабевшему зрению, чтобы сразу определить наступление смерти и не мучиться больше глупым ожиданием.
   Увидев Соню, Григорий сразу понимает, что это пришла святая девочка Прасковья Пальчикова, которая ходит повсюду пешком и выставляет себя скотским людям на поругание, пытаясь устыдить их своей чистотой. Она рождена из земли и отец её — Бог, представляющийся Григорию большим стыдливым мужиком с немытой бородой, узловатыми ступнями и бездонным взглядом больших ясных глаз. Григорий знает, что Бог пьёт водку, заедая её квашеной капустой и хлебом, а больше ничего не ест по своей природной простоте. Когда же люди поступают по-скотски, Бог стыдится и вздыхает, старательно думая большой лохматой головой, как поправить дело.
   Григорий радуется приходу Сони и решает не пускать её на станцию, дабы постыдится своей отшельнической чёрствости. Девочка, наверное, голодна и продрогла, кожа её так тонка, что просвечивают кровеносные сосуды. В слабой надежде, что жалостливый человек пустит погреться и даст немного еды, она стучит заиндевевшим кулачком в ржавые ворота. Григорий смотрит на неё через окошко, сильно стыдясь, и чистота Параскевы, брошенной Отцом в бесчеловечный холодный мир, умиляет его до тихого молитвенного бормотания.
   Не достучавшись, Соня уходит. Григорий слышит, как задевают землю её маленькие босые ступни. Блаженный божий стыд наполняет Григория и из глаза его скатывается скупая слеза. В то же мгновение дверь сторожки отворяется и входит Соня, аккуратно отирая ноги о порог. Затворив дверь, она садится на лавку напротив Григория, сложив на коленках замёрзшие руки. Сторож крестится, дивясь святой силе, не допускающей его остаться при малом стыде.
   — Нет ли у вас, дяденька, лодки? — спрашивает Соня, глядя на пальцы своих рук. Григорий не отвечает ей, умильно разглядывая лицо Сони и отыскивая в нём признаки скотского поругания. В светлых волосах Сони застряла земля, на ноздре царапина, курточка испачкана гнилой травой и песком. От всего этого Григорий повторно крестится.
   — Мне на тот берег надо, — говорит Соня.
   Григорий охает и снова крестится, потому что знает, что на том берегу девочку будут ещё больше мучить, а потом и совсем убьют. Там, на лесном холме, недоступном тяжёлым ноябрьским туманам, стоит заброшенная церковь, откуда дьявольское зверство царствует над безжизненными полями. Если б не река, текущая из святой подземной купели, нечисть давно бы уже пришла и сожрала Григория, не брезгуя жёсткостью присохшего к костям старческого мяса. Две деревни, находящиеся на том берегу выше по течению, полностью опоганились. Григорий не раз видел, как возле церкви горят костры и слышал заунывное сатанинское пение, а однажды приметил на песчаной косе женщину в чёрном, мывшую в ледяной реке своего странно молчащего младенца.
   — Повезёте меня на тот берег? — Соня поднимает на Григория свои чистые глаза, полные неземной скорби.
   Лодочник встаёт и идёт к двери, отирая прозрачные от многодневного недоедания слёзы. Наивная жертвенность божьей дочки отнимает у него силы. Он понимает, что даже жалость неуместна при исполнении предрешённого Богом дела. Тяжело стаскивая в воду старую лодку, Григорий молится, признаётся кошкоглазому небесному мужику, что его совершенно проняло, и решает пойти в поисках спасения по дальним монастырям, не дожидаясь для этого смерти.
   Раз за разом поднимая окаменевшие вёсла, Григорий везёт Соню на истязание. Она сидит тихо, всё так же сложив руки на коленках, и глядит в воду. Раз она даже по-детски улыбается, отчего Григорий хочет повернуть назад, но, стиснув зубы, не покоряется слабости и продолжает своё тяжёлое иудино дело, вслушиваясь в дыхание предназначенной на страшную муку девочки.
   Когда нос лодки ударяется в песок, Григорий застывает в неподвижности, глядя в холодное безжалостное пространство. Соня выбирается из лодки на обезображенную гибелью траву.
   — Помоги тебе Бог, девочка, — крестясь и теряя существенные слёзы говорит Григорий.
   — Спасибо, — отвечает Соня и гладит старика рукой по плечу. Боясь, как бы силы вовсе не покинули его, Григорий отчаливает в дождь. Стискивая от горя челюсти, он догребает до середины реки, где отпускает вёсла и оглядывается назад. Сони уже нет на берегу, и место, где ступили её ноги, выглядит пустым и страшным. Тогда Григорий начинает выть, закрыв руками лицо и не замечая, что в его старой лодке уже полно натекшей сквозь пробоину под банкой воды, которая постоянно продолжает прибывать.
   Соня идёт по тропинке среди огромных чёрных деревьев. На небе не видно звёзд. Вокруг Сони медленно течёт страшная тишина, бесшумным водопадом срываясь через край закрытого лесом горизонта. Соню мучает голод, и когда она видит за ветвями маленький оконный свет, то сразу сворачивает с тропинки в надежде найти возле человеческого жилья что-нибудь съедобное. Выбравшись из зарослей буро-красного шиповника, она видит каменную церковь на просеке, окружённую крестами православных могил, в голубином окошке которой и теплится замеченный ею свет. От церкви пахнет сырым камнем и палой листвой. Уперевшись ногами в ступени, Соня двумя руками отодвигает тяжёлую дверь и опасливо проникает в мокрую тьму. Там, в просторной гробовой темноте, начерчен александритовым светом огненный круг, по которому течёт сатанинская кровь двух забытых Богом деревушек: Малой и Большой Гороховок.
   Началось это несколько лет назад, когда в избе старой Пелагеи из Малой Гороховки в жестоких родах преставилась её похотливая племянница Милка, которая даже на деревенском безмужичье нагуляла по полям себе живот. Милка перед смертью давилась и блевала, остервенело ревя от боли, но из неё текла только кровь, а дитя так и не вышло. Когда потаскуха навсегда затихла, Пелагея со сноровкой распорола её вздутое брюхо, как не раз распарывала по осени свиней, и вытащила уродку, такую страшную и крупную, что старуха сразу перестала удивляться Милкиной смерти. Уродка был жива и волосата, но от уродства своего не могла даже орать, а только хрипела, выделял кровищу и корчилась в руках повитухи. Пелагея, однако, пожалела её, окрестила Машей и отдала на прокорм деревенской дуре Матрёне, которая пряталась у Пелагеи от психиатрических врачей и по дурости всегда была при молоке, которое обычно сдаивала каждое утро Пелагеиному старику Трофиму на лечебное питьё. Под умильные взгляды Пелагеи, безоглядно любившей всё живое, Маша с хрипом кусала взвизгивавшую Матрёну за грудь и медленно, но непрерывно подрастала.
   Вскоре по Большой Гороховке, что и самом деле была больше Малой почти вдвое, пошёл слух про страшного урода, ползающего по потолку в доме Пелагеи и поднимающего мёртвых из гробов. На завалинках говорили о том, что капуста родится теперь от дьявольщины плохо, что в деревенской церкви почернела щеками целящая икона Божьей Матери и что за последние два года в Большой Гороховке умерло три старухи и два деда, а в Малой — никого. Обе деревни были населены сплошь стариками, вся молодёжь разъехалась по городам, и гороховцы занимали передовой окоп в линии обороны человека от смертной печали. По третьей весне в Малую Гороховку отправился большегороховский дед Панкрат с просьбой отдать урода для житья в Большую, а из Малой пользовать его по мере надобности. На Панкрата обрушилась матерная ругань, и вокруг Малой спешно стал возводится крепкий плетень.
   Однако большегороховцы не могли просто так смириться с вечным господством у них в деревне смертного ужаса, и тёмной мартовской ночью Панкрат, напившись водки и горланя фронтовые песни, на колхозном комбайне проломил плетень, а толпа высохших от голода и немочей большегороховских старух, вооружённых топорами, ножами да вилами, ринулась в образовавшуюся брешь. Малогороховцы, впрочем, по причине гнетущей старческой бессонницы, были всегда готовы к обороне, и в тёмной ночи, втайне от государственной власти, завязалась кровавая бойня, озаряемая двумя подожжёнными агрессором избами и сопровождаемая сварливой старческой руганью. Пелагея сражалась кочергой, которой с матом разбивала вражеским старухам головы и вышибала мозги на землю, не пощадив при этом и свою куму Тамару Лукичну, у которой после удара Пелагеи даже изо рта что-то потекло ручьём, как из упавшего ведра. Панкрат, давивший комбайном носившихся с топорами по дворам в спальных рубахах и тулупах вражеских старух, собирался было переехать и Пелагею, но Трофим разрядил в него охотничью двустволку, и комбайн с мёртвым водителем с разгону врезался в сарай, погубив Пелагее всех шестерых кур. После этого, в отсутствие патронов, Трофим умело орудовал прикладом, но получил топором по в хребту и пал, кряхтя и плюя кровью, у порога своей избы, на труп свежезабитой им ударом приклада в зубы большегороховской старухи Кондратьевны. Пелагея была пригвозжена вилами к стене разломанного сарая и в корчах отдавала душу Сатане, когда подоспела подмога, возглавляемая вторым малогороховским дедом — Иваном Федотовичем, и большегороховцы отступили, бросая боевой инвентарь и смертельно изувеченных на произвол врагу.
   На поле боя остались двенадцать трупов, не считая курей. Но гибель их не была напрасной, потому что по смерти жадной Пелагеи пришло согласие, Маша была поселена в помещении нейтральной гороховской церкви, и оказалось, что по потолкам она не ползает и мёртвых не оживляет, зато, дав пососать свой указательный палец, возвращает молодую силу. После побоища в обеих деревнях осталось только два мужика: Иван Федотович из Малой и Нил Гаврилыч из Большой, и теперь каждый из них завёл себе по десять старух жён, совершенно презирая былой христианский обычай. Набожные старухи покрестились, но подались греху, а скоро дошли и до полного скотства, которому во многом способствовал старческий маразм и поголовное впадение в детство. Тёплыми летними днями прямо на деревенских улицах можно было увидеть худых полуголых старух, червивой кучей совершающих групповое сношение прямо на бесплодной земле, либо пляшущих шатающимся хороводом под выкрик непристойных частушек вокруг колодца, а то и с хохотом покачивающихся, болтая куриными голенями на плетне, каждая с зажатой между сморщенными ляжками метлой.
   Прошёл ещё год, и у старух стали рожаться дети, кривые и сморщенные, будто уже состарившиеся, подавая надежду на возрождение вымиравших было деревень. Маша к тому времени превратилась в горбатую бледную девочку с оттопыренной нижней губой, жила она прямо в церкви, гадила по углам, и помёт её источал какую-то жгучую, незнакомую вонь. При помощи своего помёта Маша беспрерывно портила иконы, наводя на ликах глаза и подмазывая им губы. По праздникам в церкви читали Евангелие задом наперёд, плевали в распятие и, по очереди залезая на алтарь, с визгом мочились на священное писание. Маша руководила оргией, выкрикивая хриплым голосом ругательства и в конце всегда испражнялась, подтираясь раскрытой Библией, после чего сразу начинался свальный грех.
   Когда Соня появляется на пороге церкви, идёт вечерняя молитва, которую протяжно читает Нил Гаврилыч, спустив штаны до колен и на ходу заменяя все слова в молитве непристойностями. Над алтарём качается, дёргаясь и поворачиваясь вокруг своей оси, повешенная Машей кошка, из которой капает жидкое кошачье дерьмо. Вокруг стоят со свечками старухи в траурных платьях и платках, крестят себе тощие задницы и имитируют ртами испускание кишечных газов. Заслышав скрип дверных уключин, они оборачиваются к Соне. Их сухие востроносые лица кажутся Соне совершенно одинаковыми, словно Маша создала в Гороховках свой собственный народ.
   Нил Гаврилыч перестаёт богохульствовать и, направив волосатое рыло к двери, с прищуром глядит на Соню и сдавленно рычит. По знаку этого рыка старухи оскаливаются и начинают наползать на Соню, пятиточечно крестясь свободными от свечей руками. Но Соня смотрит не на них, а за алтарь, где стоит Маша. Глаза маленькой горбуньи блестят, как чёрные яичные желтки, спутанные грязные косы свисают по обе стороны лица. Держа зубы сжатыми, она растопыривает губы и издаёт тихий свист. Соня чувствует, как талисман с ледяной болью вонзается ей в грудь, словно пытаясь спрятаться за тонкой Сониной кожей. От боли Соня раскрывает рот и стискивает кулаки. Сквозь слёзы она видит, как из задней затенённой стены церкви является огромный человек с головой козла, одетый в чёрную шубу. Его глаза, в точности такие же, как у Маши, приковывают Соню за ноги к полу.
   Отец, хрипит Маша. Дай мне убить её, отец. Или ты любишь её больше меня.
   Соня не может ни пошевелиться, ни крикнуть. Она чувствует только морозный взгляд козлоголового и боль в груди, куда вошёл талисман.
   Дай мне убить её, отец.
   Старухи бросаются на Соню, хватают её и тащат, как куклу, к стоящему у стены перевёрнутому кресту из двух брёвен. Визгливо сквернословя, они раздевают Соню, царапая её острыми жёлтыми ногтями, и привязывают вниз головой за ноги на кресте. Нил Гаврилыч хрипло взывает к Богу, чтобы покрыть его отборной тошнотворной руганью. Старуха Григорьевна прибивает Сонины руки гвоздями к перекладине. От боли Соня закатывает глаза и дико орёт. Бесноватые бабки выползают из всех углов, щипают тело девочки и суют кривыми пальцами ей в глаза, а одна из них, Ульяна Игнатьевна, тычет в живот Соне сапожным шилом. Нил Гаврилыч направляется к месту действия, чтобы изнасиловать Соню, пока она ещё жива. Но горбунья хватает его за край рубахи и он непонимающе и зло ревёт, тыча руками в воздух. Наконец старух становится так много, что они поднимают верёвками крест с пригвожденной к нему Соней и крепят его на стене.
   В зареве свечей видны следы ожогов и синяков на теле Сони. Подходит горбунья, от которой сильно пахнет мочой. Соня, кривясь от боли, всматривается в её перевёрнутое лицо. Уродка прижимает растопыренную ладонь к Сониному животу.
   Я убью тебя и моей силы будет больше. Незачем делить силу. Скоро везде будет моя сила. Отец отдаёт тебя мне.
   Маша протягивает в сторону руку, повисающую в пространстве. Из темноты в неё ложится шило. Маша сжимает кулак и приставляет холодное колючее шило к Сониной груди напротив сердца.
   Уходи, говорит она и нажимает всем телом. Шило с тихим влажным хрустом проникает в Соню, которая вздрагивает, не закрывая уже больше стекленеющих глаз.
   Маша вынимает шило, за которым из дырки в Сониной груди сразу начинает течь струёй кровь, и поворачивается к пастве.
   — Мы причастимся ею, — говорит она. — Дайте только крови стечь на пол храма.
   В ответ ей раздаётся склеротический вой. На фоне изумлённо раскрытых остановившихся глаз распятой и кровоточащей Сони начинается земляная свадьба.
 
   Путеец Василий совершает свой утренний обход. Он уже сильно напился по мучительной необходимости ежедневного опохмеления, поэтому ноги его ступают неровно, грузно сдвигая насыпной гравий. Василий неразборчиво гундит, пытаясь песней разбавить монотонную тоску своего пути, покрытого моросящим осенним дождём. Временами он с глухим звоном ударяет железной палкой по рельсу, прислушиваясь к отражению звука в неоглядной полевой дали. Рабочая жизнь Василия была бы похожа на путь осла, отставшего от своего каравана, если бы не пойло, которое он непрестанно заливает себе в глотку. От пойла Василию делается всё до одного места и он забывает свой исчезнувший в зеркальной дали караван.