Страница:
Морщина избороздила лоб Нэвилля, и под ложечкой засосало от осознания того, что он не понимает, что же и зачем он все-таки делает, ежедневно преодолевая себя, подталкивая себя навстречу этому кошмару. Заниматься этим столько времени – и ни разу не спросить себя.
Встряхнув головой, он подумал: нет, все это не так-то просто раскрутить; надо тщательно, кропотливо – скопить все вопросы, требующие ответа, а затем докопаться до истины. Все должно быть по науке. Всему свой резон.
О, это вы, узнаю вас, – подумал он, – тени старого Фрица.
Так звали его отца. Нэвилль сопротивлялся, пытаясь одолеть унаследованную от отца склонность к четкой логике событий и повсеместной механистической ясности. Его отец так и умер, отрицая вампиров как факт до последней своей минуты.
В Сайэрсе он взял токарный станок, погрузил его в “виллис” и затем обыскал магазин.
В цокольном этаже он отыскал пятерых, спрятавшихся в разных укромных закутках. Одного обнаружил в продуктовом холодильнике, заменяющем прилавок, и невольно рассмеялся, так забавно было выбрано это укрытие, так прекрасен этот эмалированный гроб.
Позднее, задумавшись, что же он нашел здесь смешного, он с огорчением рассудил, что в искаженном мире искажается все – в том числе и юмор.
В два часа он остановился и пообедал. Все отдавало чесноком. И снова задумался о свойстве чеснока: что именно действовало на них? Должно быть, их гнал запах, но почему?
И вообще, сведения о вампирах были весьма странными. О них было известно, что они не выходят днем, боятся чеснока, погибают, пронзенные деревянным колышком, боятся крестов и, по-видимому, зеркал.
Впрочем, что касается последнего, то, согласно легенде, они не отражаются в зеркалах. Он же достоверно знал, что это ложь. Такая же ложь, как и то, что они превращаются в летучих мышей. Это суеверие легко опровергалось наблюдениями и простой логикой. Так же нелепо было бы верить, что они могут превращаться в волков. Без сомнения, существовали собаки-вампиры: он наблюдал их по ночам и слышал их вой, но они так и оставались собаками.
Роберт Нэвилль вдруг резко поджал губы. Забудь пока, – сказал он себе. – Момент еще не настал. Ты еще не готов. Придет время, и ты размотаешь этот клубок, виток за витком, но не теперь.
А пока – пока что проблем хватало. После обеда, переходя от дома к дому, он истратил оставшиеся колышки, заготовленные накануне. Всего сорок семь штук.
3
4
Встряхнув головой, он подумал: нет, все это не так-то просто раскрутить; надо тщательно, кропотливо – скопить все вопросы, требующие ответа, а затем докопаться до истины. Все должно быть по науке. Всему свой резон.
О, это вы, узнаю вас, – подумал он, – тени старого Фрица.
Так звали его отца. Нэвилль сопротивлялся, пытаясь одолеть унаследованную от отца склонность к четкой логике событий и повсеместной механистической ясности. Его отец так и умер, отрицая вампиров как факт до последней своей минуты.
В Сайэрсе он взял токарный станок, погрузил его в “виллис” и затем обыскал магазин.
В цокольном этаже он отыскал пятерых, спрятавшихся в разных укромных закутках. Одного обнаружил в продуктовом холодильнике, заменяющем прилавок, и невольно рассмеялся, так забавно было выбрано это укрытие, так прекрасен этот эмалированный гроб.
Позднее, задумавшись, что же он нашел здесь смешного, он с огорчением рассудил, что в искаженном мире искажается все – в том числе и юмор.
В два часа он остановился и пообедал. Все отдавало чесноком. И снова задумался о свойстве чеснока: что именно действовало на них? Должно быть, их гнал запах, но почему?
И вообще, сведения о вампирах были весьма странными. О них было известно, что они не выходят днем, боятся чеснока, погибают, пронзенные деревянным колышком, боятся крестов и, по-видимому, зеркал.
Впрочем, что касается последнего, то, согласно легенде, они не отражаются в зеркалах. Он же достоверно знал, что это ложь. Такая же ложь, как и то, что они превращаются в летучих мышей. Это суеверие легко опровергалось наблюдениями и простой логикой. Так же нелепо было бы верить, что они могут превращаться в волков. Без сомнения, существовали собаки-вампиры: он наблюдал их по ночам и слышал их вой, но они так и оставались собаками.
Роберт Нэвилль вдруг резко поджал губы. Забудь пока, – сказал он себе. – Момент еще не настал. Ты еще не готов. Придет время, и ты размотаешь этот клубок, виток за витком, но не теперь.
А пока – пока что проблем хватало. После обеда, переходя от дома к дому, он истратил оставшиеся колышки, заготовленные накануне. Всего сорок семь штук.
3
“Сила вампира в том, что никто не верит в его существование”.
Спасибо вам, доктор Ван Хельсинг, – подумал он, откладывая свой экземпляр “Дракулы”, и кисло уставился на книжные полки. Не выпуская из рук бокал с остатками виски, с сигаретой во рту, слушая музыку. Играли Второй фортепьянный концерт Брамса.
Это было правдой. Из всей мешанины предрассудков и опереточных клише, собранных в этой книге, эта строка была истинно верной: никто не верил в них. А как можно противостоять чему-либо, не поверив в него?
Таково было положение дел.
Какой-то ночной кошмар выплеснулся из тьмы средневековья. Нечто, превосходящее возможности человеческого здравого смысла. Нечто, издревле приписанное к области художественной и литературной мысли. Некогда всерьез будоражившие умы людей, вампиры теперь вышли из моды, изредка возникая вновь в идиллиях Саммерса или мелодрамах Стокера. Используемые лишь в качестве оригинальной острой приправы в современной писательской кухне, они практически избежали внимания Британской Энциклопедии, где им досталось всего несколько строк-, и только тонкий ручеек легенды продолжал нести их из столетия в столетие. Увы, все оказалось правдой. Отхлебнув из бокала, он закрыл глаза, и холодная жидкость обожгла гортань, проникая вглубь и согревая его изнутри.
Правда, которую никто не узнал: не представилось случая, – подумал он. – О, да. Они знали, подозревали, что за этим что-то кроется, но только не это и только не так. Так могло быть только в книгах, в снах, рожденных суевериями, так не могло быть на самом деле.
И, прежде чем наука занялась ею, эта легенда поглотила и уничтожила науку, да и все остальное.
В тот день он не нашел шпонки. Он не проверил генератор. Он не убрал осколки зеркала. Он не стал ужинать, у него пропал аппетит. Невелика потеря – он все время пропадал. Заниматься весь день тем, чем занимается он, а потом прийти домой и как следует поесть – он не мог. Даже спустя пять месяцев.
Дети – в тот день их было одиннадцать, нет, двенадцать, – вспомнив, он в два глотка прикончил свое виски.
В глазах слегка потемнело, и комната покачнулась.
Пьянеешь, папаша, – сказал он себе. – Ну, и что с того? Имею я право?
Он зашвырнул книгу в дальний угол.
Бигонь, Ван Хельсинг, и Мина, и Джонатан, и красноглазый Конт, и все остальные! Жалкая клоунада! Догадки вперемешку со слюнтяйской болтовней, рассчитанной на пугливого читателя.
Он поперхнулся принужденным смешком: там, снаружи, его вызывал Бен Кортман.
Жди меня там, – подумал он, – как же, жди. Вот только штаны подтяну.
Его передернуло, тело напряглось, он стиснул зубы. Жди меня там. Там. А почему бы и нет? Почему бы не выйти? Это же самый верный способ избавиться от них. Стать одним из них.
Рассмеявшись простоте выхода, он толчком встал, и, сутуло покачиваясь, подошел к бару.
А почему нет? – мысли ворочались с трудом. – Зачем все эти сложности, когда достаточно только распахнуть дверь, сделать несколько шагов, и все кончится?
Он поежился и подлил себе в бокал виски. Когда-то он пользовался стопками, но это было давно.
Чеснок на окнах, сеть над теплицей, кремация трупов, сбор булыжников, – борьба с неисчислимым полчищем, штука за штукой, дюйм за дюймом, миллиметр за миллиметром. Для чего же беречь себя? Он никогда никого уже не найдет.
Он тяжело опустился на стул. Приехали, малыш. Так и сиди, как жук в спичечном коробке. Устраивайся поудобнее – тебя охраняет батальон кровососов, которым ничего не надо, кроме глотка твоего марочного, стопроцентного гемоглобина.
Так пейте же, сегодня я угощаю! Лицо его исказила гримаса неописуемой ненависти. Недоноски! Я не сдамся, пока не перебью всех ваших мужчин и младенцев. Его ладонь сомкнулась как стальной капкан, и бокал не выдержал.
Осколок в руке, осколки стекла на полу. Он тупо глядел на струйку крови, перемешанной с виски, стекающей на пол из порезанной руки.
Они бы одобрили этот коктейль – а? – подумал он.
Идея настолько понравилась ему, что он едва не раскрыл дверь, чтобы помахать рукой у них перед носом и послушать их вопли.
Он неуверенно остановился, покачиваясь, и зажмурился. Дрожь пробежала по его телу. Опомнись, приятель, – сказал он себе. – Забинтуй лучше свою чертову руку. Он добрался до ванной, аккуратно промыл и прижег свою руку, словно рыба хватая ртом воздух, когда в рассеченную ткань попал йод, и неуклюже забинтовал кисть. Порез оказался глубоким и болезненным, дыхание перехватывало, и на лбу выступил пот. Надо закурить, – сообразил он.
В гостиной он сменил Брамса на Бернстайна и достал сигарету.
Что делать, когда кончится курево? – подумал он, глядя на тонкую голубоватую нитку дыма, возносящуюся к потолку. Маловероятно. Он успел запасти около тысячи блоков – на стеллаже у Кэтти в ком…
Он стиснул зубы. В кладовке на стеллаже. В кладовке. В кладовке.
У Кэтти в комнате.
Вперив остановившийся взгляд в плакат, он слушал “Age of anxietu” – “Время желаний”. Отдавшись пульсирующей в ушах волне звуков, он стал отыскивать смысл в этом странном названии.
Ах, значит, тобой овладело желание, бедный Ленни. Тебе стоило бы встретиться с Бенин. Какая прекрасная пара – Ленни и Бенни – какая встреча великого композитора с беспокойным покойником. “Мамочка, когда я вырасту, я хотел бы быть таким же вампиром, как и мой папочка”. – “О чем ты, милое дитя, конечно же, ты им будешь”.
Наливая себе виски, он поморщился от боли и переложил бутылку в левую руку. Набулькав полный бокал, он снова уселся и отхлебнул.
Где же она, та неясная грань, за которой он оторвется от этого трезвого мира с его зыбким равновесием, и мир со всей его суетой наконец утратит свой ясный, но безумный облик.
Ненавижу их.
Комната, покачнувшись, поплыла вокруг него, вращаясь и колыхаясь. Туман застил глаза. Он смотрел то на бокал, то на проигрыватель, голова его моталась из стороны в сторону, а те, снаружи, рыскали, кружили, бормотали, ждали.
Бедные вампирчики, – думал он, – вы, негодники, так и бродите там, бедолаги, брошенные, и мучает вас жажда…
Ага! – он помахал перед лицом поднятым указательным пальцем.
Друзья! Я выйду к вам, чтобы обсудить проблему вампиров как национального меньшинства – если, конечно, такие существуют, – а похоже, что они существуют.
Вкратце сформулирую основной тезис: против вампиров сложилось предвзятое мнение.
На чем основывается предвзятое отношение к национальным меньшинствам? Их дискриминируют, так как их опасаются. А потому…
Он снова надолго приложился к бокалу с виски.
Когда-то в средние века был промежуток времени, должно быть, очень короткий, когда вампиры были очень могущественны и страх перед ними велик. Они были прокляты – они остались проклятыми и по сей день. Общество ненавидит и преследует их… Но – без всякой причины!
Разве их потребности шокируют больше, чем потребности человека или других животных? Разве их поступки хуже поступков иных родителей, издевающихся над своими детьми, доводя их до безумия? При виде вампира у вас усиливается тахикардия и волосы встают дыбом. Но разве он хуже, чем те родители, что вырастили ребенка-неврастеника, сделавшегося впоследствии политиком? Разве он хуже фабриканта, дело которого зиждется на капитале, полученном от поставок оружия национал-террористам?
Или он хуже того подонка, который перегоняет этот пшеничный напиток, чтобы окончательно разгладить мозги у бедняг, и так не способных о чем-либо как следует мыслить? (Э-э, здесь я, извиняюсь, кажется, куснул руку, которая меня кормит.) Или, может быть, он хуже издателя, который заполняет витрины апологией убийства и насилия? Спроси свою совесть, дружище, разве так уж плохи вампиры?
Они всего-навсего пьют кровь.
Но откуда тогда такая несправедливость, предвзятость, недоверие и предрассудки? Почему бы не жить вампиру там, где ему нравится? Почему он должен прятаться и скрываться? Зачем уничтожать его?
Взгляните, это несчастное существо подобно загнанной лани. Оно беззащитно. У него нет права на образование и права голоса на выборах. Так не удивительно, что они вынуждены скрываться и вести ночной образ жизни.
Роберт Нэвилль угрюмо хмыкнул. Конечно, конечно, – подумал он, – а что бы ты сказал, если бы твоя сестра взяла такого себе в мужья? Он поежился. Достал ты меня, малец. Достал. Пластинка кончилась, и игла, отскакивая назад, скоблила последние дорожки. Озноб сковал ноги, и он не мог уже подняться. Вот в чем беда неумеренного пьянства: вырабатывался иммунитет. Озарение и просветление больше не наступало. Опьянение не приносило счастья. Алкоголь больше не уводил в мир грез: коллапс наступал раньше, чем освобождение.
Комната уже разгладилась и остановилась, до слуха вновь доносились выкрики с улицы:
– Выходи, Нэвилль!
Кадык его задвигался, дыхание стало прерывистым. Выйти! Там его ждали женщины, их платья были распахнуты, их тела ждали его прикосновения, их губы жаждали…
– Крови! Моей крови!
Словно чужая, его рука медленно поднялась, костяшки побелели, и кулак, словно сгусток ненависти, тяжело опустился на колено. Явно не рассчитав удара, он резко вдохнул затхлый воздух комнаты и ощутил отвратительно резкий чесночный запах. Чеснок. Повсюду залах чеснока. В одежде, в белье, в еде и даже в виски. Будьте добры, мне – чеснок с содовой, – шутка была явно неудачной.
Он встал и прошелся по комнате. Что я собирался делать? Все то же, что и обычно? Не стоит труда: книга – виски – звукоизоляция – женщины. Да! Эти женщины – переполненные вожделением, жаждой крови, выставляющие перед ним напоказ свои обнаженные, пылающие тела.
Э, нет, приятель: холодные. Прерывистый стон отчаяния вырвался из его груди.
Будьте вы трижды прокляты, чего же вы ждете? Неужели вы думаете, что я выйду и отдамся вам, сам?
Может быть, может быть. Он понял, что снимает с двери засов.
Сюда, девочки. Я иду к вам. Омочите же губы свои…
Снаружи услышали движение засова, и ночную тьму рассек вопль нетерпения.
Крутанувшись на месте, он выбросил вперед кулаки, один за другим. Посыпалась штукатурка, и на костяшках выступила кровь. Дрожь бессилия колотила его, зубы стучали.
Подождав, пока это пройдет, он снова заложил засов, вернулся в спальню и со стоном упал на кровать. Левая рука его непроизвольно подергивалась.
– О, господи, когда же это кончится, когда?
Спасибо вам, доктор Ван Хельсинг, – подумал он, откладывая свой экземпляр “Дракулы”, и кисло уставился на книжные полки. Не выпуская из рук бокал с остатками виски, с сигаретой во рту, слушая музыку. Играли Второй фортепьянный концерт Брамса.
Это было правдой. Из всей мешанины предрассудков и опереточных клише, собранных в этой книге, эта строка была истинно верной: никто не верил в них. А как можно противостоять чему-либо, не поверив в него?
Таково было положение дел.
Какой-то ночной кошмар выплеснулся из тьмы средневековья. Нечто, превосходящее возможности человеческого здравого смысла. Нечто, издревле приписанное к области художественной и литературной мысли. Некогда всерьез будоражившие умы людей, вампиры теперь вышли из моды, изредка возникая вновь в идиллиях Саммерса или мелодрамах Стокера. Используемые лишь в качестве оригинальной острой приправы в современной писательской кухне, они практически избежали внимания Британской Энциклопедии, где им досталось всего несколько строк-, и только тонкий ручеек легенды продолжал нести их из столетия в столетие. Увы, все оказалось правдой. Отхлебнув из бокала, он закрыл глаза, и холодная жидкость обожгла гортань, проникая вглубь и согревая его изнутри.
Правда, которую никто не узнал: не представилось случая, – подумал он. – О, да. Они знали, подозревали, что за этим что-то кроется, но только не это и только не так. Так могло быть только в книгах, в снах, рожденных суевериями, так не могло быть на самом деле.
И, прежде чем наука занялась ею, эта легенда поглотила и уничтожила науку, да и все остальное.
В тот день он не нашел шпонки. Он не проверил генератор. Он не убрал осколки зеркала. Он не стал ужинать, у него пропал аппетит. Невелика потеря – он все время пропадал. Заниматься весь день тем, чем занимается он, а потом прийти домой и как следует поесть – он не мог. Даже спустя пять месяцев.
Дети – в тот день их было одиннадцать, нет, двенадцать, – вспомнив, он в два глотка прикончил свое виски.
В глазах слегка потемнело, и комната покачнулась.
Пьянеешь, папаша, – сказал он себе. – Ну, и что с того? Имею я право?
Он зашвырнул книгу в дальний угол.
Бигонь, Ван Хельсинг, и Мина, и Джонатан, и красноглазый Конт, и все остальные! Жалкая клоунада! Догадки вперемешку со слюнтяйской болтовней, рассчитанной на пугливого читателя.
Он поперхнулся принужденным смешком: там, снаружи, его вызывал Бен Кортман.
Жди меня там, – подумал он, – как же, жди. Вот только штаны подтяну.
Его передернуло, тело напряглось, он стиснул зубы. Жди меня там. Там. А почему бы и нет? Почему бы не выйти? Это же самый верный способ избавиться от них. Стать одним из них.
Рассмеявшись простоте выхода, он толчком встал, и, сутуло покачиваясь, подошел к бару.
А почему нет? – мысли ворочались с трудом. – Зачем все эти сложности, когда достаточно только распахнуть дверь, сделать несколько шагов, и все кончится?
Он поежился и подлил себе в бокал виски. Когда-то он пользовался стопками, но это было давно.
Чеснок на окнах, сеть над теплицей, кремация трупов, сбор булыжников, – борьба с неисчислимым полчищем, штука за штукой, дюйм за дюймом, миллиметр за миллиметром. Для чего же беречь себя? Он никогда никого уже не найдет.
Он тяжело опустился на стул. Приехали, малыш. Так и сиди, как жук в спичечном коробке. Устраивайся поудобнее – тебя охраняет батальон кровососов, которым ничего не надо, кроме глотка твоего марочного, стопроцентного гемоглобина.
Так пейте же, сегодня я угощаю! Лицо его исказила гримаса неописуемой ненависти. Недоноски! Я не сдамся, пока не перебью всех ваших мужчин и младенцев. Его ладонь сомкнулась как стальной капкан, и бокал не выдержал.
Осколок в руке, осколки стекла на полу. Он тупо глядел на струйку крови, перемешанной с виски, стекающей на пол из порезанной руки.
Они бы одобрили этот коктейль – а? – подумал он.
Идея настолько понравилась ему, что он едва не раскрыл дверь, чтобы помахать рукой у них перед носом и послушать их вопли.
Он неуверенно остановился, покачиваясь, и зажмурился. Дрожь пробежала по его телу. Опомнись, приятель, – сказал он себе. – Забинтуй лучше свою чертову руку. Он добрался до ванной, аккуратно промыл и прижег свою руку, словно рыба хватая ртом воздух, когда в рассеченную ткань попал йод, и неуклюже забинтовал кисть. Порез оказался глубоким и болезненным, дыхание перехватывало, и на лбу выступил пот. Надо закурить, – сообразил он.
В гостиной он сменил Брамса на Бернстайна и достал сигарету.
Что делать, когда кончится курево? – подумал он, глядя на тонкую голубоватую нитку дыма, возносящуюся к потолку. Маловероятно. Он успел запасти около тысячи блоков – на стеллаже у Кэтти в ком…
Он стиснул зубы. В кладовке на стеллаже. В кладовке. В кладовке.
У Кэтти в комнате.
Вперив остановившийся взгляд в плакат, он слушал “Age of anxietu” – “Время желаний”. Отдавшись пульсирующей в ушах волне звуков, он стал отыскивать смысл в этом странном названии.
Ах, значит, тобой овладело желание, бедный Ленни. Тебе стоило бы встретиться с Бенин. Какая прекрасная пара – Ленни и Бенни – какая встреча великого композитора с беспокойным покойником. “Мамочка, когда я вырасту, я хотел бы быть таким же вампиром, как и мой папочка”. – “О чем ты, милое дитя, конечно же, ты им будешь”.
Наливая себе виски, он поморщился от боли и переложил бутылку в левую руку. Набулькав полный бокал, он снова уселся и отхлебнул.
Где же она, та неясная грань, за которой он оторвется от этого трезвого мира с его зыбким равновесием, и мир со всей его суетой наконец утратит свой ясный, но безумный облик.
Ненавижу их.
Комната, покачнувшись, поплыла вокруг него, вращаясь и колыхаясь. Туман застил глаза. Он смотрел то на бокал, то на проигрыватель, голова его моталась из стороны в сторону, а те, снаружи, рыскали, кружили, бормотали, ждали.
Бедные вампирчики, – думал он, – вы, негодники, так и бродите там, бедолаги, брошенные, и мучает вас жажда…
Ага! – он помахал перед лицом поднятым указательным пальцем.
Друзья! Я выйду к вам, чтобы обсудить проблему вампиров как национального меньшинства – если, конечно, такие существуют, – а похоже, что они существуют.
Вкратце сформулирую основной тезис: против вампиров сложилось предвзятое мнение.
На чем основывается предвзятое отношение к национальным меньшинствам? Их дискриминируют, так как их опасаются. А потому…
Он снова надолго приложился к бокалу с виски.
Когда-то в средние века был промежуток времени, должно быть, очень короткий, когда вампиры были очень могущественны и страх перед ними велик. Они были прокляты – они остались проклятыми и по сей день. Общество ненавидит и преследует их… Но – без всякой причины!
Разве их потребности шокируют больше, чем потребности человека или других животных? Разве их поступки хуже поступков иных родителей, издевающихся над своими детьми, доводя их до безумия? При виде вампира у вас усиливается тахикардия и волосы встают дыбом. Но разве он хуже, чем те родители, что вырастили ребенка-неврастеника, сделавшегося впоследствии политиком? Разве он хуже фабриканта, дело которого зиждется на капитале, полученном от поставок оружия национал-террористам?
Или он хуже того подонка, который перегоняет этот пшеничный напиток, чтобы окончательно разгладить мозги у бедняг, и так не способных о чем-либо как следует мыслить? (Э-э, здесь я, извиняюсь, кажется, куснул руку, которая меня кормит.) Или, может быть, он хуже издателя, который заполняет витрины апологией убийства и насилия? Спроси свою совесть, дружище, разве так уж плохи вампиры?
Они всего-навсего пьют кровь.
Но откуда тогда такая несправедливость, предвзятость, недоверие и предрассудки? Почему бы не жить вампиру там, где ему нравится? Почему он должен прятаться и скрываться? Зачем уничтожать его?
Взгляните, это несчастное существо подобно загнанной лани. Оно беззащитно. У него нет права на образование и права голоса на выборах. Так не удивительно, что они вынуждены скрываться и вести ночной образ жизни.
Роберт Нэвилль угрюмо хмыкнул. Конечно, конечно, – подумал он, – а что бы ты сказал, если бы твоя сестра взяла такого себе в мужья? Он поежился. Достал ты меня, малец. Достал. Пластинка кончилась, и игла, отскакивая назад, скоблила последние дорожки. Озноб сковал ноги, и он не мог уже подняться. Вот в чем беда неумеренного пьянства: вырабатывался иммунитет. Озарение и просветление больше не наступало. Опьянение не приносило счастья. Алкоголь больше не уводил в мир грез: коллапс наступал раньше, чем освобождение.
Комната уже разгладилась и остановилась, до слуха вновь доносились выкрики с улицы:
– Выходи, Нэвилль!
Кадык его задвигался, дыхание стало прерывистым. Выйти! Там его ждали женщины, их платья были распахнуты, их тела ждали его прикосновения, их губы жаждали…
– Крови! Моей крови!
Словно чужая, его рука медленно поднялась, костяшки побелели, и кулак, словно сгусток ненависти, тяжело опустился на колено. Явно не рассчитав удара, он резко вдохнул затхлый воздух комнаты и ощутил отвратительно резкий чесночный запах. Чеснок. Повсюду залах чеснока. В одежде, в белье, в еде и даже в виски. Будьте добры, мне – чеснок с содовой, – шутка была явно неудачной.
Он встал и прошелся по комнате. Что я собирался делать? Все то же, что и обычно? Не стоит труда: книга – виски – звукоизоляция – женщины. Да! Эти женщины – переполненные вожделением, жаждой крови, выставляющие перед ним напоказ свои обнаженные, пылающие тела.
Э, нет, приятель: холодные. Прерывистый стон отчаяния вырвался из его груди.
Будьте вы трижды прокляты, чего же вы ждете? Неужели вы думаете, что я выйду и отдамся вам, сам?
Может быть, может быть. Он понял, что снимает с двери засов.
Сюда, девочки. Я иду к вам. Омочите же губы свои…
Снаружи услышали движение засова, и ночную тьму рассек вопль нетерпения.
Крутанувшись на месте, он выбросил вперед кулаки, один за другим. Посыпалась штукатурка, и на костяшках выступила кровь. Дрожь бессилия колотила его, зубы стучали.
Подождав, пока это пройдет, он снова заложил засов, вернулся в спальню и со стоном упал на кровать. Левая рука его непроизвольно подергивалась.
– О, господи, когда же это кончится, когда?
4
В тот день, вопреки обычаю, он проспал до десяти часов.
Взглянув на часы, он недовольно пробурчал что-то; его тело, мгновенно ожило, и он вскочил на кровати, свесив ноги. Сознание его мгновенно пронзила пульсирующая боль, словно мозги вскипели и стремились вырваться из черепа наружу. Прекрасно, – подумал он, – похмелье: вот чего мне не хватало.
Со стоном он поднялся, проковылял в ванную и плеснул себе в лицо водой. Затем намочил голову. Ох, как мне плохо, – пожаловался он сам себе, – кажется, я горю в аду.
Из зеркала на него глядело помятое, изможденное, бородатое лицо, на вид лет пятидесяти.
Кругом любви я вижу чары, – странные, бессвязные словосочетания носились в его мозгу, словно влекомые ветром мокрые бумажные ленты.
Он медленно пересек гостиную, отворил входную дверь и, увидев женское тело, лежащее поперек дорожки, тяжело и замысловато выругался. Раздраженным жестом он попытался подтянуть ремень на штанах, но пульсация в голове стала невыносимой, и руки его бессильно повисли. Наплевать, – решил он. – Я болен. Небо было мертвенно-серым. Прекрасно! – подумал он. – Опять целый день взаперти в этой вонючей крысиной яме. – Он зло захлопнул за собой дверь и застонал: шум удара отозвался в мозгу болезненной волной, – а снаружи на цементном крыльце брызнули звоном остатки зеркала, выпавшие из рамы.
Прекрасно! – он поджал губы так, что они побелели.
От двух чашек горячего кофе ему стало только хуже: желудок отказывался принимать его. Отставив чашку, он отправился в гостиную. Все к дьяволу, – подумал он, – лучше напьюсь.
Но алкоголь показался ему скипидаром. Со звериным рыком он швырнул в стену бокал и замер, глядя, как жидкость стекает по стене на ковер. Дьявол, так я останусь без бокалов, – подумал он, что-то внутри у него сорвалось, и его стали душить рыдания. Он осел в кресло и сидел, медленно мотая головой из стороны в сторону. Все пропало. Они победили его; эти чертовы ублюдки победили.
И снова это неотступное чувство: ему казалось, что он раздувается, заполняя весь дом, а дом сжимается, и вот ему уже нет места, его выпирает в окна, в двери; летят стекла, рушатся стены, трещит дерево и сыплется штукатурка… Руки его начали трястись – он вскочил и бросился на улицу.
На лужайке перед крыльцом, отвернувшись от своего дома, который стал ему ненавистен, он отдышался, наполняя легкие мягкой утренней свежестью. Впрочем, он ненавидел и соседние дома. И следующие за ними. Он ненавидел заборы, тротуары и мостовую, – и вообще все, все на Симаррон-стрит.
Ощущение ненависти крепло, и он внезапно понял, что сегодня надо выбраться отсюда – облачно ли, или нет, но ему надо выбраться. Он запер входную дверь, отпер гараж. Гараж можно не запирать, я скоро вернусь, – подумал он. – Просто прокачусь и вернусь.
Он быстро вырулил на проезжую часть, развернулся в сторону Комптон-бульвара и до упора выжал акселератор. Он еще не знал, куда едет. Завернув за угол на сорока, он к концу квартала добрался до шестидесяти пяти. “Виллис” несся вперед как пришпоренный. Жестко вдавив акселератор в пол, нога Нэвилля так и застыла там.
Руки его лежали на баранке словно высеченные изо льда, лицо было лицом статуи. На восьмидесяти девяти милях в час он проскочил весь бульвар; рев его “виллиса” был единственным звуком, нарушавшим великое безмолвие умершего города.
Природа в буйстве своем приемлет все, и все ей просто, и все естественно, – так думал он, медленно поднимаясь на заросший кладбищенский пригорок.
Трава была так высока, что сгибалась от собственного веса. Звук его шагов соперничал лишь с пением птиц, казавшимся теперь совершенно бессмысленным.
Когда-то я считал, что птицы поют тогда, когда в этом мире все в порядке, – думал Нэвилль. – Теперь я знаю, что ошибался. Они поют оттого, что они просто слабоумные.
Шесть миль, не снимая ногу с педали, он не мог понять, куда едет. Как странно, что тело и мозг его хранили это в секрете от его разума. Он понимал лишь, что болен, подавлен и не может оставаться там, в доме, но не понимал, чего хочет, и не знал, что едет к Вирджинии.
А ехал он именно сюда, на максимальной скорости.
Оставив машину на обочине, он зашел, отворив ржавую калитку, на кладбище и теперь шел, с хрустом приминая буйно разросшуюся траву.
Когда он был здесь в последний раз? Наверное, уже прошло не меньше месяца. Он бы привез цветы, но – увы – догадался, что едет именно сюда, только у самой калитки.
Старая, отболевшая скорбь вновь охватила его, губы его дрогнули. Как он желал, чтобы и Кэтти тоже была здесь. Почему? – Почему он был так слеп, что поверил этим идиотам, установившим свои чумные порядки? О, если бы она была здесь и лежала бы рядом со своей матерью…
Не надо. Не вороши старое, – сказал он себе.
Подходя к склепу, он напрягся, заметив, что чугунная дверь чуть-чуть приоткрыта. О, нет, – мелькнуло в его сознании. Он бросился бежать по влажной траве, бессмысленно бормоча:
– Если они добрались до нее, я сожгу город, клянусь Господом, я сожгу все до основания, все превращу в пепел, если только они дотронулись до нее.
Он рванул дверь так, что она, распахнувшись, ударилась о мраморную стену, и сухое эхо удара утонуло в кладбищенской зелени.
Взгляд его, обращенный к мраморной плите внутри, нашел то, что искал: шлем лежал на месте. Напряжение отступило, можно было отдышаться. Все в порядке.
Он вошел и только тогда заметил тело в углу склепа: скрючившись, на полу лежал человек.
С воплем неудержимой ярости Роберт Нэвилль подскочлл к нему, схватил железной хваткой за куртку, доволок до двери и вышвырнул на траву. Тело перевернулось на спину, обратив к небу свой мертвенно-бледный лик.
Тяжело дыша, Роберт Нэвилль вернулся в склеп, положил руки на шлем и, закрыв глаза, замер.
– Я здесь, – прошептал он. – Я вернулся. Не забывай меня.
Он вынес сухие цветы, оставленные им в прошлый раз, и подобрал листья, которые ветер занес внутрь через открытую дверь. Сел рядом со шлемом и приложил лоб к холодному металлу. Тишина ласково приняла его. Если бы я мог сейчас умереть, – думал он, – тихо и благородно, без страха, без крика. И быть рядом с ней. О, если бы я мог поверить, что окажусь рядом с ней.
Его пальцы медленно сжались, и голова упала на грудь.
Вирджиния, возьми меня к себе. Слеза словно кристалл упала на руку, но рука осталась неподвижна.
Он не мог бы сказать, сколько времени провел здесь, отдавшись потоку чувств. Но вот скорбь притупилась, и постепенно прошла едкая горечь утраты. Страшнейшее проклятие схимника, – подумал он, – привыкнуть к своим веригам.
Он поднялся и выпрямился. Жив, – подумал он, ощущая бессмысленное биение сердца, мерное течение крови, упругость мышц и сухожилий, твердь костей, – все теперь никому не нужное, но все еще живое.
Еще мгновение – он отдал шлему свой прощальный взгляд, со вздохом отвернулся и вышел, тихо прикрыв за собой дверь, словно оберегая сон Вирджинии.
На выходе он чуть не споткнулся о тело, о котором совсем было забыл. Выругавшись себе под нос, обошел его, но вдруг остановился и обернулся.
Что это?
Не веря своим глазам, он внимательно осмотрел труп. Теперь это был действительно труп. Но – не может быть! Так быстро произошла эта перемена – теперь казалось, что тело пролежало уже несколько дней: и вид, и запах были соответствующие.
Его мозг включился, осваивая еще неясное озарение. Что-то подействовало на вампира – да еще как, – что-то смертельно эффективное. Сердце не было тронуто, никакого чеснока поблизости, и все же…
Ответ напрашивался сам собой. Конечно же – дневной свет.
Игла самоуничижения болезненно пронзила его: целых пять месяцев знать, что они никогда не выходят днем, и не сделать из этого никаких выводов! Он закрыл глаза, пораженный собственной глупостью.
Солнечный свет: видимый, инфракрасный, ультрафиолет. Только ли это? И как, почему? Проклятье, почему он ничего не знает о воздействии солнечного света на организм?
И кроме того: этот человек был одним из окончательных вампиров – живой труп. Был бы тот же эффект, если засветить одного из тех, кто еще жив?
Похоже, это был первый прорыв за прошедшие месяцы, и он бросился бегом к своему “виллису”.
Захлопнув за собой дверцу, он задумался, не прихватить ли с собой этого дохлятика – не привлечет ли он других, и не нападут ли они на склеп. Конечно, шлем они не тронут: вокруг разложен чеснок. Кроме того, кровь его теперь уже мертва, и…
Так разум его подкрадывался все ближе и ближе к истине. Конечно же: дневной свет поражает их кровь.
Быть может, и остальное связано с кровью? Чеснок, крест, зеркало, дневной свет, закапывание в землю? Не очень понятно, и все же…
Надо читать, искать, исследовать – много, много работы. Как раз то, что ему нужно. Он много раз уже планировал это, но неизменно откладывал и забывал. Теперь его осенила новая идея – быть может, ее-то и не хватало – и планы его снова ожили. Настала пора действовать.
Он завел мотор, занял среднюю полосу и устремился в сторону города, намереваясь тормознуть у первого же дома.
Добежав по тропке до входной двери, он подергал, но безуспешно. Дверь была крепко заперта. Нетерпеливо чертыхнувшись, он бросился к следующему дому. Здесь дверь оказалась открыта, и, преодолев темную гостиную, он, перепрыгивая ступеньки, поднялся по ковровой лестнице в спальню.
Здесь он обнаружил женщину. Без тени сомнения он сбросил с нее покрывало, ухватил за запястья и потащил в холл. Тело ударилось об пол, и женщина застонала. Пока он тащил тело по лестнице, тихое эхо ударов по ступенькам хрипом отдавалось в ее груди.
В гостиной тело вдруг ожило.
Ее руки сомкнулись на его запястьях, она начала выкручиваться и извиваться. Глаза ее оставались закрыты, но, пытаясь вырваться, она тихо всхлипывала и бормотала. Не в силах преодолеть его хватку, она вонзила в него свои длинные темные ногти. Вскрикнув, он отдернул руки и остаток пути волок ее за волосы. Обычно совесть мучила его, раз за разом повторяя, что эти люди, если не считать некоторых отклонений, такие же, как и он сам, но теперь экспериментаторский раж охватил его, и все колебания отошли на второй план.
И все же он содрогнулся, услышав чудовищный крик ужаса, вырвавшийся у нее, когда он выбросил ее на тротуар. Нечеловечески скалясь, она беспомощно извивалась, суча руками и ногами. Роберт Нэвилль терпеливо наблюдал.
Кадык его задвигался, ощущение жестокости происходящего, смертельной жестокости, не оставляло его. Губы его дрогнули, но он продолжал наблюдать. Да, она страдает, – убеждал он себя, – но она из них и с удовольствием при случае прикончила бы меня. Только так надо к этому относиться, только так.
Стиснув зубы, он стоял, наблюдая, и ждал, когда она умрет.
Через несколько минут она затихла и замерла, раскинув руки словно белые цветы. Роберт Нэвилль нагнулся пощупать пульс. Никаких признаков. Тело уже остывало.
Довольно улыбаясь, он выпрямился. Значит, он был прав. Ему больше не нужны колышки. Наконец-то лучший способ найден.
Он вновь пришпорил “виллис” и тормознул только возле магазинов, чтобы слегка подкрепиться. Чувство удовлетворения перерастало в нем в самодовольство.
Но вдруг дыхание перехватило. Но почему он решил, что женщина умерла? Как он мог это утверждать, не дождавшись захода солнца? Безотчетный гнев охватил его. Какого черта он задает вопросы, после которых все ответы сходят на нет? Так он размышлял, допивая банку томатного сока, раздобытую в супермаркете, рядом с которым он остановился.
Как же теперь проверить? Не стоять же над ней, пока не стемнеет.
Забери ее с собой, дурень. Он закрыл глаза и вновь почувствовал себя идиотом. Очевидное всякий раз ускользало от него. Теперь надо вернуться и найти ее, а он даже не запомнил этот дом, из которого ее выволок.
Он завел мотор и, выезжая на автостраду, взглянул на часы. Три часа. Времени еще более, чем достаточно, чтобы успеть домой прежде, чем они соберутся. Он немного прибавил газу, подгоняя свой безотказный “виллис”.
Примерно за полчаса он отыскал этот дом и женщину, лежавшую на тротуаре в той же позе. Надев рукавицы и распахнув тыльную дверь “виллиса”, Нэвилль, подходя к женщине, обратил внимание на ее фигуру, – и тут же тормознул себя.
Нет, ради бога, не надо. Остановись.
Он отволок тело к машине и впихнул его в кузов. Захлопнул дверцу и сиял рукавицы. Взглянув на часы, он заметил время: три часа. Времени вполне достаточно, чтобы…
Взглянув на часы, он недовольно пробурчал что-то; его тело, мгновенно ожило, и он вскочил на кровати, свесив ноги. Сознание его мгновенно пронзила пульсирующая боль, словно мозги вскипели и стремились вырваться из черепа наружу. Прекрасно, – подумал он, – похмелье: вот чего мне не хватало.
Со стоном он поднялся, проковылял в ванную и плеснул себе в лицо водой. Затем намочил голову. Ох, как мне плохо, – пожаловался он сам себе, – кажется, я горю в аду.
Из зеркала на него глядело помятое, изможденное, бородатое лицо, на вид лет пятидесяти.
Кругом любви я вижу чары, – странные, бессвязные словосочетания носились в его мозгу, словно влекомые ветром мокрые бумажные ленты.
Он медленно пересек гостиную, отворил входную дверь и, увидев женское тело, лежащее поперек дорожки, тяжело и замысловато выругался. Раздраженным жестом он попытался подтянуть ремень на штанах, но пульсация в голове стала невыносимой, и руки его бессильно повисли. Наплевать, – решил он. – Я болен. Небо было мертвенно-серым. Прекрасно! – подумал он. – Опять целый день взаперти в этой вонючей крысиной яме. – Он зло захлопнул за собой дверь и застонал: шум удара отозвался в мозгу болезненной волной, – а снаружи на цементном крыльце брызнули звоном остатки зеркала, выпавшие из рамы.
Прекрасно! – он поджал губы так, что они побелели.
От двух чашек горячего кофе ему стало только хуже: желудок отказывался принимать его. Отставив чашку, он отправился в гостиную. Все к дьяволу, – подумал он, – лучше напьюсь.
Но алкоголь показался ему скипидаром. Со звериным рыком он швырнул в стену бокал и замер, глядя, как жидкость стекает по стене на ковер. Дьявол, так я останусь без бокалов, – подумал он, что-то внутри у него сорвалось, и его стали душить рыдания. Он осел в кресло и сидел, медленно мотая головой из стороны в сторону. Все пропало. Они победили его; эти чертовы ублюдки победили.
И снова это неотступное чувство: ему казалось, что он раздувается, заполняя весь дом, а дом сжимается, и вот ему уже нет места, его выпирает в окна, в двери; летят стекла, рушатся стены, трещит дерево и сыплется штукатурка… Руки его начали трястись – он вскочил и бросился на улицу.
На лужайке перед крыльцом, отвернувшись от своего дома, который стал ему ненавистен, он отдышался, наполняя легкие мягкой утренней свежестью. Впрочем, он ненавидел и соседние дома. И следующие за ними. Он ненавидел заборы, тротуары и мостовую, – и вообще все, все на Симаррон-стрит.
Ощущение ненависти крепло, и он внезапно понял, что сегодня надо выбраться отсюда – облачно ли, или нет, но ему надо выбраться. Он запер входную дверь, отпер гараж. Гараж можно не запирать, я скоро вернусь, – подумал он. – Просто прокачусь и вернусь.
Он быстро вырулил на проезжую часть, развернулся в сторону Комптон-бульвара и до упора выжал акселератор. Он еще не знал, куда едет. Завернув за угол на сорока, он к концу квартала добрался до шестидесяти пяти. “Виллис” несся вперед как пришпоренный. Жестко вдавив акселератор в пол, нога Нэвилля так и застыла там.
Руки его лежали на баранке словно высеченные изо льда, лицо было лицом статуи. На восьмидесяти девяти милях в час он проскочил весь бульвар; рев его “виллиса” был единственным звуком, нарушавшим великое безмолвие умершего города.
Природа в буйстве своем приемлет все, и все ей просто, и все естественно, – так думал он, медленно поднимаясь на заросший кладбищенский пригорок.
Трава была так высока, что сгибалась от собственного веса. Звук его шагов соперничал лишь с пением птиц, казавшимся теперь совершенно бессмысленным.
Когда-то я считал, что птицы поют тогда, когда в этом мире все в порядке, – думал Нэвилль. – Теперь я знаю, что ошибался. Они поют оттого, что они просто слабоумные.
Шесть миль, не снимая ногу с педали, он не мог понять, куда едет. Как странно, что тело и мозг его хранили это в секрете от его разума. Он понимал лишь, что болен, подавлен и не может оставаться там, в доме, но не понимал, чего хочет, и не знал, что едет к Вирджинии.
А ехал он именно сюда, на максимальной скорости.
Оставив машину на обочине, он зашел, отворив ржавую калитку, на кладбище и теперь шел, с хрустом приминая буйно разросшуюся траву.
Когда он был здесь в последний раз? Наверное, уже прошло не меньше месяца. Он бы привез цветы, но – увы – догадался, что едет именно сюда, только у самой калитки.
Старая, отболевшая скорбь вновь охватила его, губы его дрогнули. Как он желал, чтобы и Кэтти тоже была здесь. Почему? – Почему он был так слеп, что поверил этим идиотам, установившим свои чумные порядки? О, если бы она была здесь и лежала бы рядом со своей матерью…
Не надо. Не вороши старое, – сказал он себе.
Подходя к склепу, он напрягся, заметив, что чугунная дверь чуть-чуть приоткрыта. О, нет, – мелькнуло в его сознании. Он бросился бежать по влажной траве, бессмысленно бормоча:
– Если они добрались до нее, я сожгу город, клянусь Господом, я сожгу все до основания, все превращу в пепел, если только они дотронулись до нее.
Он рванул дверь так, что она, распахнувшись, ударилась о мраморную стену, и сухое эхо удара утонуло в кладбищенской зелени.
Взгляд его, обращенный к мраморной плите внутри, нашел то, что искал: шлем лежал на месте. Напряжение отступило, можно было отдышаться. Все в порядке.
Он вошел и только тогда заметил тело в углу склепа: скрючившись, на полу лежал человек.
С воплем неудержимой ярости Роберт Нэвилль подскочлл к нему, схватил железной хваткой за куртку, доволок до двери и вышвырнул на траву. Тело перевернулось на спину, обратив к небу свой мертвенно-бледный лик.
Тяжело дыша, Роберт Нэвилль вернулся в склеп, положил руки на шлем и, закрыв глаза, замер.
– Я здесь, – прошептал он. – Я вернулся. Не забывай меня.
Он вынес сухие цветы, оставленные им в прошлый раз, и подобрал листья, которые ветер занес внутрь через открытую дверь. Сел рядом со шлемом и приложил лоб к холодному металлу. Тишина ласково приняла его. Если бы я мог сейчас умереть, – думал он, – тихо и благородно, без страха, без крика. И быть рядом с ней. О, если бы я мог поверить, что окажусь рядом с ней.
Его пальцы медленно сжались, и голова упала на грудь.
Вирджиния, возьми меня к себе. Слеза словно кристалл упала на руку, но рука осталась неподвижна.
Он не мог бы сказать, сколько времени провел здесь, отдавшись потоку чувств. Но вот скорбь притупилась, и постепенно прошла едкая горечь утраты. Страшнейшее проклятие схимника, – подумал он, – привыкнуть к своим веригам.
Он поднялся и выпрямился. Жив, – подумал он, ощущая бессмысленное биение сердца, мерное течение крови, упругость мышц и сухожилий, твердь костей, – все теперь никому не нужное, но все еще живое.
Еще мгновение – он отдал шлему свой прощальный взгляд, со вздохом отвернулся и вышел, тихо прикрыв за собой дверь, словно оберегая сон Вирджинии.
На выходе он чуть не споткнулся о тело, о котором совсем было забыл. Выругавшись себе под нос, обошел его, но вдруг остановился и обернулся.
Что это?
Не веря своим глазам, он внимательно осмотрел труп. Теперь это был действительно труп. Но – не может быть! Так быстро произошла эта перемена – теперь казалось, что тело пролежало уже несколько дней: и вид, и запах были соответствующие.
Его мозг включился, осваивая еще неясное озарение. Что-то подействовало на вампира – да еще как, – что-то смертельно эффективное. Сердце не было тронуто, никакого чеснока поблизости, и все же…
Ответ напрашивался сам собой. Конечно же – дневной свет.
Игла самоуничижения болезненно пронзила его: целых пять месяцев знать, что они никогда не выходят днем, и не сделать из этого никаких выводов! Он закрыл глаза, пораженный собственной глупостью.
Солнечный свет: видимый, инфракрасный, ультрафиолет. Только ли это? И как, почему? Проклятье, почему он ничего не знает о воздействии солнечного света на организм?
И кроме того: этот человек был одним из окончательных вампиров – живой труп. Был бы тот же эффект, если засветить одного из тех, кто еще жив?
Похоже, это был первый прорыв за прошедшие месяцы, и он бросился бегом к своему “виллису”.
Захлопнув за собой дверцу, он задумался, не прихватить ли с собой этого дохлятика – не привлечет ли он других, и не нападут ли они на склеп. Конечно, шлем они не тронут: вокруг разложен чеснок. Кроме того, кровь его теперь уже мертва, и…
Так разум его подкрадывался все ближе и ближе к истине. Конечно же: дневной свет поражает их кровь.
Быть может, и остальное связано с кровью? Чеснок, крест, зеркало, дневной свет, закапывание в землю? Не очень понятно, и все же…
Надо читать, искать, исследовать – много, много работы. Как раз то, что ему нужно. Он много раз уже планировал это, но неизменно откладывал и забывал. Теперь его осенила новая идея – быть может, ее-то и не хватало – и планы его снова ожили. Настала пора действовать.
Он завел мотор, занял среднюю полосу и устремился в сторону города, намереваясь тормознуть у первого же дома.
Добежав по тропке до входной двери, он подергал, но безуспешно. Дверь была крепко заперта. Нетерпеливо чертыхнувшись, он бросился к следующему дому. Здесь дверь оказалась открыта, и, преодолев темную гостиную, он, перепрыгивая ступеньки, поднялся по ковровой лестнице в спальню.
Здесь он обнаружил женщину. Без тени сомнения он сбросил с нее покрывало, ухватил за запястья и потащил в холл. Тело ударилось об пол, и женщина застонала. Пока он тащил тело по лестнице, тихое эхо ударов по ступенькам хрипом отдавалось в ее груди.
В гостиной тело вдруг ожило.
Ее руки сомкнулись на его запястьях, она начала выкручиваться и извиваться. Глаза ее оставались закрыты, но, пытаясь вырваться, она тихо всхлипывала и бормотала. Не в силах преодолеть его хватку, она вонзила в него свои длинные темные ногти. Вскрикнув, он отдернул руки и остаток пути волок ее за волосы. Обычно совесть мучила его, раз за разом повторяя, что эти люди, если не считать некоторых отклонений, такие же, как и он сам, но теперь экспериментаторский раж охватил его, и все колебания отошли на второй план.
И все же он содрогнулся, услышав чудовищный крик ужаса, вырвавшийся у нее, когда он выбросил ее на тротуар. Нечеловечески скалясь, она беспомощно извивалась, суча руками и ногами. Роберт Нэвилль терпеливо наблюдал.
Кадык его задвигался, ощущение жестокости происходящего, смертельной жестокости, не оставляло его. Губы его дрогнули, но он продолжал наблюдать. Да, она страдает, – убеждал он себя, – но она из них и с удовольствием при случае прикончила бы меня. Только так надо к этому относиться, только так.
Стиснув зубы, он стоял, наблюдая, и ждал, когда она умрет.
Через несколько минут она затихла и замерла, раскинув руки словно белые цветы. Роберт Нэвилль нагнулся пощупать пульс. Никаких признаков. Тело уже остывало.
Довольно улыбаясь, он выпрямился. Значит, он был прав. Ему больше не нужны колышки. Наконец-то лучший способ найден.
Он вновь пришпорил “виллис” и тормознул только возле магазинов, чтобы слегка подкрепиться. Чувство удовлетворения перерастало в нем в самодовольство.
Но вдруг дыхание перехватило. Но почему он решил, что женщина умерла? Как он мог это утверждать, не дождавшись захода солнца? Безотчетный гнев охватил его. Какого черта он задает вопросы, после которых все ответы сходят на нет? Так он размышлял, допивая банку томатного сока, раздобытую в супермаркете, рядом с которым он остановился.
Как же теперь проверить? Не стоять же над ней, пока не стемнеет.
Забери ее с собой, дурень. Он закрыл глаза и вновь почувствовал себя идиотом. Очевидное всякий раз ускользало от него. Теперь надо вернуться и найти ее, а он даже не запомнил этот дом, из которого ее выволок.
Он завел мотор и, выезжая на автостраду, взглянул на часы. Три часа. Времени еще более, чем достаточно, чтобы успеть домой прежде, чем они соберутся. Он немного прибавил газу, подгоняя свой безотказный “виллис”.
Примерно за полчаса он отыскал этот дом и женщину, лежавшую на тротуаре в той же позе. Надев рукавицы и распахнув тыльную дверь “виллиса”, Нэвилль, подходя к женщине, обратил внимание на ее фигуру, – и тут же тормознул себя.
Нет, ради бога, не надо. Остановись.
Он отволок тело к машине и впихнул его в кузов. Захлопнул дверцу и сиял рукавицы. Взглянув на часы, он заметил время: три часа. Времени вполне достаточно, чтобы…