Страница:
В ту пору в учебном заведении Крюммера находилось около ста воспитанников всех возрастов – от самого младшего, находившегося под женским присмотром, до так называемых «студентов» старшего класса, непосредственно переходивших в Дерптский университет, из которых каждый имел отдельную комнату и жил совершенно самостоятельно. Такая многочисленность и разношерстность состава заведения не помешала, однако, последнему удержать семейное начало. Барон Н. А. Корф удостоверяет в своих «Записках», что в учебном заведении Крюммера он «чувствовал себя в семье… Я чувствовал себя дома, под влиянием близких мне людей, и в классной комнате главного корпуса, и в обширнейшей зале его за обедом, и там же во время воскресной молитвы, совершавшейся самим директором, при полном сборе воспитанников, под звуки органа». Такой же «теплый, семейный характер» имели и акты, происходившие в этом учебном заведении, и гимнастические праздники в огромном манеже при нем, и катанье на коньках через все озеро, примыкавшее к саду заведения, при участии учителей и дирекции. На всех этих празднествах и развлечениях присутствовали жена и дочери директора, знавшие по именам каждого из воспитанников всех возрастов.
Такая замечательная постановка дела в учебном заведении объясняется «прекрасным подбором преподавателей» и замечательной личностью директора Крюммера, которого барон Корф называет «едва ли не лучшим педагогом из всех, с которыми судьба сводила» его в детстве. Хорошо подготовленный дома по немецкому языку, Коля не только не отставал от других в прохождении учебного курса, но и настолько подвинулся вперед в знании и обладании немецким, что этот последний на всю жизнь остался как бы вторым родным его языком. Но, помимо успеха в науках, барон Корф обязан заведению Крюммера и кое-чем другим, что стоит даже выше знания. По личному признанию барона Корфа, в этом заведении «были заложены первые основы политического или гражданского» его развития.
Чувствуя себя в доброй, согласной, дружной семье, он вместе с тем по самому ходу и складу всей жизни заведения, во всех ее проявлениях, познавал и сознавал на каждом шагу, что существует общество, существуют права и обязанности, всеми уважаемые обычаи; что общество и отдельная личность вправе предъявлять друг другу взаимные требования.
«Все это,– говорит барон Корф, – я познал в микроскопическом мире товарищей, который имел, однако, свою организацию, сходную с буршеншафтами германских университетов. Не только фискальство, но и неуважение к женщине, угнетение слабого, обман, измена данному слову беспощадно карались судом товарищей. Директор и инспектор, равно как и все учителя воспитывали в нас чувство ответственности доверием к нам и предоставлением нам возможно полной свободы, а не попечениями сыскной полиции».
Эта разумная организация школьного общежития распространялась на весь режим учебного заведения, не исключая даже забав и игр, которые происходили при строгом соблюдении правил, установленных традициями заведения и свято охраняемых судом товарищей, имевшим право подвергать провинившегося даже исключению, признаваемому и начальством. Благодаря таким порядкам все формальное, показное было чуждо этому заведению, и жизнь его шла плавно, гармонично, без всяких отклонений. Какая бы то ни было, формалистика до такой степени была чужда духу этого заведения, что воспитанники его не имели даже понятия о том, что значит «ходить в парах». Появляясь на городских улицах не иначе как гурьбою, они, тем не менее, не производили впечатления чего-нибудь неприличного, а имели вид веселой приличной молодой компании, привыкшей свободно держать себя не в ущерб достоинству.
К особенностям заведения Крюммера на германский пошиб необходимо добавить еще, что новая местность, люди и нравы опять-таки германского же характера сильно занимали маленького Корфа. При отсутствии хоть чего-либо похожего на гнет или насмешки с какой бы то ни было стороны в отношении исповедуемой им православной веры, пользуясь даже уроками русского языка, мальчик, однако, жадно всасывал в себя немецкий элемент и неизбежно онемечился бы до полного забвения всего русского, не исключая и природного своего языка, при условии продолжительного пребывания в Верро. Но ему суждено было провести там лишь два года (1844 и 1845 гг.), примерно до одиннадцатилетнего возраста. Неизвестно, по чьему почину (отец его был уже в это время безнадежно болен) он был переведен в Петербург, где ему суждено было получить коренное русское и православное воспитание.
В это время в Петербурге большою известностью пользовался пансион Александра Яковлевича Филиппова, существовавший более 30 лет и после него, под управлением членов той же семьи. В ту пору процветал уже столь распространенный в настоящее время промысел «обязательного приготовления» разными пансионами к определенному сроку, в известное учебное заведение, с ручательством в этом перед наивными родителями и со взиманием произвольно высокой платы, до 300 рублей в месяц и более. Но пансион А. Я. Филиппова резко отличался от этого типа «промысловых» учебных заведений, живущих, строго говоря, обманом и родителей, и учащихся, и тех учебных заведений, куда они готовят богатое и родовитое юношество. Это было в полном смысле образовательное и воспитательное учебное заведение, очень серьезно поставленное, гордое своим Достоинством и успехами, неподкупное. Воспитанники Филиппова традиционно поступали во всевозможные заведения одними из первых; тем не менее, он гнушался специализации «готовить» обязательно в те или иные учебные заведения. Пансион его имел определенную программу, хорошо примененную к общеобразовательным потребностям, а потому питомцы его и оказывались хорошо подготовленными в разные учебные заведения. На просьбы даже высокопоставленных особ относительно «приготовления» в то или другое заведение А. Я. Филиппов гордо отвечал, что «приготовляют только котлеты, а людей воспитывают и обучают». Никакие просьбы и убеждения не могли заставить его допустить в свое заведение более 30 воспитанников, так как с большим количеством он считал невозможным вполне добросовестно вести дело с той замечательной серьезностью, с какою он относился к этому делу. Ни за кого из воспитанников он не брал более 300 рублей в год, т. е. только ту сумму, которую другие взимали лишь за один месяц учения.
Пансион Филиппова был также строго семейною школою, где сам директор, довольно многочисленная его семья и питомцы жили одною общею жизнью, дружно, согласно. Даже гостей своих Филиппов принимал не иначе как за общим столом с питомцами, не позволяя при этом ни себе, ни другим чего-либо лишнего против того, что он мог предложить и своим питомцам. Но характер этой семейной школы резко отличался от тех двух, в которых Корфу пришлось побывать, – в Волчьем и в Верро. В первой было истинно домашнее сельское приволье. Во второй царил дух германского студенчества, по преимуществу демократический, направленный к развитию личного достоинства и воспитанию чувства долга. В третьей семейственность сводилась к положению сына, обязанного беспрекословно исполнять волю отца, «без рассуждений». Положение это определяется «ежовыми рукавицами», право которых барон Корф старается объяснить тем, что тогда «веровали не только в возможность задержать работу мысли и бесповоротно направить ее отечески-драконовскою властию, но и в барабанный бой и шагистику».
По счастью, однако, А. Я. Филиппов был человеком недюжинным в педагогическом отношении и умело влиял на своих питомцев. Преподавание было поставлено так серьезно и основательно, что даже дети сознавали и чувствовали, насколько знание само в себе носит награду за труд. Путем настойчивых повторений знания вгонялись в плоть и кровь учащихся, так что даже дети придавали цену только отчетливому, сознательному, уверенному знанию как запасу на всю жизнь.
Филиппов был всецело предан своей школе. День и ночь проводил он со своими питомцами, давая себе отдых по вечерам лишь часа на два. Он принимал участие в детских играх и считался лучшим игроком в мяч, барры и пятнашку. Он начинал день чтением Евангелия воспитанникам; он же обыкновенно и заканчивал его чтением вслух чего-нибудь живого, интересного, – и был лучшим чтецом. Самым же тяжелым наказанием в школе считалось, если директор, прощаясь с воспитанниками при отходе их ко сну, молча кланялся кому-нибудь из них, не подавая при этом руки.
Барон Корф называет Филиппова «педагогом, любителем и артистом своего дела, неусыпно работавшим по призванию». Исключительно личному влиянию этого высоконравственного и беззаветно преданного своему делу человека барон Корф обязан педагогической карьерой.
«В пансионе Филиппова, – говорит он, – под влиянием уважения и привязанности к директору и того увлечения и уменья, с которыми он преподавал и воспитывал, я впервые полюбил школьное и учительское дело и стал считать педагогическую профессию самою благородною и важною из всех существующих. Еще в бытность в этом пансионе, одиннадцати и двенадцати лет от роду, я искал случая удовлетворить зародившемуся во мне благодаря таланту и увлечению Филиппова вкусу к преподаванию. Бывало, и хлебом меня не корми, а дозволь только товарищу объяснить что-нибудь из преподанного за уроком; тут сейчас разыграется, бывало, самодеятельность, и станешь своими способами выяснять товарищу то, что толковал учитель, а затем предлагать ему вопросы о пройденном и мечтаешь: „Эх, вот когда бы мне целый класс достался, так так бы!..“ Мои первые опыты преподавания, вероятно, удались, так как вскоре стала собираться вокруг меня целая кучка учеников для того, чтобы под моим руководством, доставлявшим мне же огромное наслаждение, готовить уроки; дожил я даже до такого блаженства, что директор, который и сам, быть может, не подозревал того, кто заронил в меня своею талантливою и самоотверженною деятельностью первую педагогическую искру, с этих пор уже никогда не угасавшую и разгоревшуюся в пламя при первой благоприятной обстановке, – сам поручал мне слабейших».
Но есть и еще кое-что другое, чем обязан барон Корф этому скромному пансиону и его прекрасному директору-педагогу. В этом учебном заведении «господствовали заповеди Христа не на словах, а на деле», – как выражается барон Корф. А. Я. Филиппов по убеждению быть гернгутером, т. е. принадлежал к высоконравственной общине, стремящейся осуществить культ и образ жизни первоначальных христианских общин. Гернгутеры, как известно, стремятся к возможно большему осуществлению равенства на земле, но не разрушением и ценою крови, а проповедью любви. Нетрудно понять поэтому, как учил директор своих питомцев относиться к прислуге, бывшей у него членом его семьи, а также и вообще к меньшей братии.
Это воспитательное влияние встретило особенно благоприятную почву в юном бароне Корфе, который был уже достаточно подготовлен к глубокому, сознательному восприятию его и примером отца, и человечным отношением к крестьянам в Погромце и Волчьем, наконец, и демократической закваской заведения Крюммера. В эту раннюю пору, примерно около 14-летнего возраста, у барона Н. А. Корфа созрели уже сознательное стремление и потребность «служения массе».
А. Я. Филиппов умер от холеры в 1848 году, во время свирепствовавшей в Петербурге страшной эпидемии. В конце того же года непосредственно из пансиона, перешедшего к брату покойного, барон Корф поступил в лицей. Конкуренция была большая. От поступающих требовались знания в объеме первых четырех классов гимназии, с добавлением притом французского, немецкого и английского языков. Но у Филиппова учили так прочно, что юный барон Корф «не только не тревожился перспективою наступления экзаменов, но в течение нескольких недель, ему предшествовавших, и книги не раскрывал»
Глава III. Лицей
Такая замечательная постановка дела в учебном заведении объясняется «прекрасным подбором преподавателей» и замечательной личностью директора Крюммера, которого барон Корф называет «едва ли не лучшим педагогом из всех, с которыми судьба сводила» его в детстве. Хорошо подготовленный дома по немецкому языку, Коля не только не отставал от других в прохождении учебного курса, но и настолько подвинулся вперед в знании и обладании немецким, что этот последний на всю жизнь остался как бы вторым родным его языком. Но, помимо успеха в науках, барон Корф обязан заведению Крюммера и кое-чем другим, что стоит даже выше знания. По личному признанию барона Корфа, в этом заведении «были заложены первые основы политического или гражданского» его развития.
Чувствуя себя в доброй, согласной, дружной семье, он вместе с тем по самому ходу и складу всей жизни заведения, во всех ее проявлениях, познавал и сознавал на каждом шагу, что существует общество, существуют права и обязанности, всеми уважаемые обычаи; что общество и отдельная личность вправе предъявлять друг другу взаимные требования.
«Все это,– говорит барон Корф, – я познал в микроскопическом мире товарищей, который имел, однако, свою организацию, сходную с буршеншафтами германских университетов. Не только фискальство, но и неуважение к женщине, угнетение слабого, обман, измена данному слову беспощадно карались судом товарищей. Директор и инспектор, равно как и все учителя воспитывали в нас чувство ответственности доверием к нам и предоставлением нам возможно полной свободы, а не попечениями сыскной полиции».
Эта разумная организация школьного общежития распространялась на весь режим учебного заведения, не исключая даже забав и игр, которые происходили при строгом соблюдении правил, установленных традициями заведения и свято охраняемых судом товарищей, имевшим право подвергать провинившегося даже исключению, признаваемому и начальством. Благодаря таким порядкам все формальное, показное было чуждо этому заведению, и жизнь его шла плавно, гармонично, без всяких отклонений. Какая бы то ни было, формалистика до такой степени была чужда духу этого заведения, что воспитанники его не имели даже понятия о том, что значит «ходить в парах». Появляясь на городских улицах не иначе как гурьбою, они, тем не менее, не производили впечатления чего-нибудь неприличного, а имели вид веселой приличной молодой компании, привыкшей свободно держать себя не в ущерб достоинству.
К особенностям заведения Крюммера на германский пошиб необходимо добавить еще, что новая местность, люди и нравы опять-таки германского же характера сильно занимали маленького Корфа. При отсутствии хоть чего-либо похожего на гнет или насмешки с какой бы то ни было стороны в отношении исповедуемой им православной веры, пользуясь даже уроками русского языка, мальчик, однако, жадно всасывал в себя немецкий элемент и неизбежно онемечился бы до полного забвения всего русского, не исключая и природного своего языка, при условии продолжительного пребывания в Верро. Но ему суждено было провести там лишь два года (1844 и 1845 гг.), примерно до одиннадцатилетнего возраста. Неизвестно, по чьему почину (отец его был уже в это время безнадежно болен) он был переведен в Петербург, где ему суждено было получить коренное русское и православное воспитание.
В это время в Петербурге большою известностью пользовался пансион Александра Яковлевича Филиппова, существовавший более 30 лет и после него, под управлением членов той же семьи. В ту пору процветал уже столь распространенный в настоящее время промысел «обязательного приготовления» разными пансионами к определенному сроку, в известное учебное заведение, с ручательством в этом перед наивными родителями и со взиманием произвольно высокой платы, до 300 рублей в месяц и более. Но пансион А. Я. Филиппова резко отличался от этого типа «промысловых» учебных заведений, живущих, строго говоря, обманом и родителей, и учащихся, и тех учебных заведений, куда они готовят богатое и родовитое юношество. Это было в полном смысле образовательное и воспитательное учебное заведение, очень серьезно поставленное, гордое своим Достоинством и успехами, неподкупное. Воспитанники Филиппова традиционно поступали во всевозможные заведения одними из первых; тем не менее, он гнушался специализации «готовить» обязательно в те или иные учебные заведения. Пансион его имел определенную программу, хорошо примененную к общеобразовательным потребностям, а потому питомцы его и оказывались хорошо подготовленными в разные учебные заведения. На просьбы даже высокопоставленных особ относительно «приготовления» в то или другое заведение А. Я. Филиппов гордо отвечал, что «приготовляют только котлеты, а людей воспитывают и обучают». Никакие просьбы и убеждения не могли заставить его допустить в свое заведение более 30 воспитанников, так как с большим количеством он считал невозможным вполне добросовестно вести дело с той замечательной серьезностью, с какою он относился к этому делу. Ни за кого из воспитанников он не брал более 300 рублей в год, т. е. только ту сумму, которую другие взимали лишь за один месяц учения.
Пансион Филиппова был также строго семейною школою, где сам директор, довольно многочисленная его семья и питомцы жили одною общею жизнью, дружно, согласно. Даже гостей своих Филиппов принимал не иначе как за общим столом с питомцами, не позволяя при этом ни себе, ни другим чего-либо лишнего против того, что он мог предложить и своим питомцам. Но характер этой семейной школы резко отличался от тех двух, в которых Корфу пришлось побывать, – в Волчьем и в Верро. В первой было истинно домашнее сельское приволье. Во второй царил дух германского студенчества, по преимуществу демократический, направленный к развитию личного достоинства и воспитанию чувства долга. В третьей семейственность сводилась к положению сына, обязанного беспрекословно исполнять волю отца, «без рассуждений». Положение это определяется «ежовыми рукавицами», право которых барон Корф старается объяснить тем, что тогда «веровали не только в возможность задержать работу мысли и бесповоротно направить ее отечески-драконовскою властию, но и в барабанный бой и шагистику».
По счастью, однако, А. Я. Филиппов был человеком недюжинным в педагогическом отношении и умело влиял на своих питомцев. Преподавание было поставлено так серьезно и основательно, что даже дети сознавали и чувствовали, насколько знание само в себе носит награду за труд. Путем настойчивых повторений знания вгонялись в плоть и кровь учащихся, так что даже дети придавали цену только отчетливому, сознательному, уверенному знанию как запасу на всю жизнь.
Филиппов был всецело предан своей школе. День и ночь проводил он со своими питомцами, давая себе отдых по вечерам лишь часа на два. Он принимал участие в детских играх и считался лучшим игроком в мяч, барры и пятнашку. Он начинал день чтением Евангелия воспитанникам; он же обыкновенно и заканчивал его чтением вслух чего-нибудь живого, интересного, – и был лучшим чтецом. Самым же тяжелым наказанием в школе считалось, если директор, прощаясь с воспитанниками при отходе их ко сну, молча кланялся кому-нибудь из них, не подавая при этом руки.
Барон Корф называет Филиппова «педагогом, любителем и артистом своего дела, неусыпно работавшим по призванию». Исключительно личному влиянию этого высоконравственного и беззаветно преданного своему делу человека барон Корф обязан педагогической карьерой.
«В пансионе Филиппова, – говорит он, – под влиянием уважения и привязанности к директору и того увлечения и уменья, с которыми он преподавал и воспитывал, я впервые полюбил школьное и учительское дело и стал считать педагогическую профессию самою благородною и важною из всех существующих. Еще в бытность в этом пансионе, одиннадцати и двенадцати лет от роду, я искал случая удовлетворить зародившемуся во мне благодаря таланту и увлечению Филиппова вкусу к преподаванию. Бывало, и хлебом меня не корми, а дозволь только товарищу объяснить что-нибудь из преподанного за уроком; тут сейчас разыграется, бывало, самодеятельность, и станешь своими способами выяснять товарищу то, что толковал учитель, а затем предлагать ему вопросы о пройденном и мечтаешь: „Эх, вот когда бы мне целый класс достался, так так бы!..“ Мои первые опыты преподавания, вероятно, удались, так как вскоре стала собираться вокруг меня целая кучка учеников для того, чтобы под моим руководством, доставлявшим мне же огромное наслаждение, готовить уроки; дожил я даже до такого блаженства, что директор, который и сам, быть может, не подозревал того, кто заронил в меня своею талантливою и самоотверженною деятельностью первую педагогическую искру, с этих пор уже никогда не угасавшую и разгоревшуюся в пламя при первой благоприятной обстановке, – сам поручал мне слабейших».
Но есть и еще кое-что другое, чем обязан барон Корф этому скромному пансиону и его прекрасному директору-педагогу. В этом учебном заведении «господствовали заповеди Христа не на словах, а на деле», – как выражается барон Корф. А. Я. Филиппов по убеждению быть гернгутером, т. е. принадлежал к высоконравственной общине, стремящейся осуществить культ и образ жизни первоначальных христианских общин. Гернгутеры, как известно, стремятся к возможно большему осуществлению равенства на земле, но не разрушением и ценою крови, а проповедью любви. Нетрудно понять поэтому, как учил директор своих питомцев относиться к прислуге, бывшей у него членом его семьи, а также и вообще к меньшей братии.
Это воспитательное влияние встретило особенно благоприятную почву в юном бароне Корфе, который был уже достаточно подготовлен к глубокому, сознательному восприятию его и примером отца, и человечным отношением к крестьянам в Погромце и Волчьем, наконец, и демократической закваской заведения Крюммера. В эту раннюю пору, примерно около 14-летнего возраста, у барона Н. А. Корфа созрели уже сознательное стремление и потребность «служения массе».
А. Я. Филиппов умер от холеры в 1848 году, во время свирепствовавшей в Петербурге страшной эпидемии. В конце того же года непосредственно из пансиона, перешедшего к брату покойного, барон Корф поступил в лицей. Конкуренция была большая. От поступающих требовались знания в объеме первых четырех классов гимназии, с добавлением притом французского, немецкого и английского языков. Но у Филиппова учили так прочно, что юный барон Корф «не только не тревожился перспективою наступления экзаменов, но в течение нескольких недель, ему предшествовавших, и книги не раскрывал»
Глава III. Лицей
Разница между лицеем и университетом. – Отрицательные и положительные стороны лицейского обучения. – Работа барона Н. А. Корфа над собственным образованием. – Первые литературные его опыты. – Педагогическая практика в лицее. – Успехи и поведение.
В противоположность весьма многим из бывших лицеистов, относящихся в своих печатных воспоминаниях очень неодобрительно к лицею, барон Корф прямо заявляет, что он «чувствует себя обязанным лицею своего времени» (1848—1854 годов) и признает его «весьма существенным фактором в числе сил, воспитавших» его. Он находит, что «закон вполне незаслуженно предоставляет лицеистам привилегированное служебное положение», но это не мешает ему относиться к лицею «без предубеждения». Делая сближение между лицеем и университетом в научном отношении, он, безусловно, отдает в своих «Записках» пальму первенства последнему; но он протестует против огульного обвинения лицея в «пустоте».
Лицей времен барона Корфа имел шестилетний срок обучения, при четырех курсах, с полуторагодичным промежутком в каждом курсе. На двух младших курсах (т. е. в течение трех первых лет обучения) была чисто школьная система преподавания, т. е. с задаванием и спрашиванием уроков. В течение же трех последних учебных лет (на двух старших курсах) читались лекции, но с обязательной проверкой (репетициями) по всем предметам прочитанного в течение предыдущего месяца.
Учебный курс лицея представлял удивительно пеструю смесь осколков программ историко-филологического, юридического и физико-математического факультетов. Лицеистам преподавалось даже сельское хозяйство, причем в лицейском саду было отделено несколько квадратных саженей под «опытное поле», представлявшее, понятно, только карикатуру на «поле» и по размеру, и по результатам «опытов».
Эта необъятная многопредметность программы сама собою уже исключала возможность строго научного преподавания в университетском смысле слова. К этому нужно прибавить еще, что в составе преподавателей было немало людей, решительно не удовлетворявших своему назначению. Так, например, профессор Оболенский вместо государственного права читал русские государственные законы, ни одним словом не касаясь теории права, сравнительного законодательства и истории права. Читал он этот им самим состряпанный курс, не представлявший собою ровно ничего научного, по устаревшим литографированным запискам, которые он знал наизусть и потому произносил, засыпая на кафедре. Профессор Георгиевский читал вместо словесности и истории литературы какую-то невозможную пиитику по им же самим составленной книге. По счастью, этого «пииту» вскоре заменил профессор Я. К. Грот, читавший очень содержательный курс истории русской словесности, вообще имевший наилучшее влияние на слушателей и гуманностью воззрений, и горячей любовью к своему предмету.
Ботаника преподавалась лицеистам на английском языке, а зоология – на французском. Преподавание немецкой словесности сильно хромало. Не без греха было также и преподавание истории. Читал этот предмет И. П. Шульгин, человек довольно известный в свое время, обладавший значительным запасом знаний, но сильно устаревших. Он начинал свой курс с весьма полного изложения данных из прекрасной книги Гизо «История цивилизации в Европе», вовсе не упоминая, однако, о последней. Но, вызвав у слушателей любовь и вкус к истории, он преподносил им потом совершенно нестройный исторический ворох событий и фактов, с таким произвольным распределением на периоды, которое совершенно извращало внутреннюю зависимость и связь между историческими событиями. Неудивительно поэтому, что «курс русской и всеобщей истории, – как удостоверяет барон Корф, – оставался без всякого влияния на политическое воспитание» слушателей.
Указав на недостатки лицейского преподавания, необходимо отметить и хорошие его стороны. Считая невозможным сравнивать лицейское преподавание с действительно научною постановкою университетского преподавания по факультетам, тем не менее, нельзя не признать серьезного для того времени образовательного значения курса лицея в общей его программе и исполнении.
Характерен следующий рассказ Корфа о своей лицейской поре:
«Читали в нашем курсе, – пишет барон Корф, – на русском и трех иностранных языках, но на английском лишь немногие, хотя всякий из нас и должен был в последнем курсе писать сочинения по-английски. Я решительно не помню, чтобы у нас читались романы; если и читались, то весьма редко, и я не прочел в лицее ни одного; но читалась масса классических произведений и научных книг». «Не только по литературам, но и из многих других наук старались мы отвечать так, чтобы видели, что человек читает».
За вычетом указанных выше недостатков, состав преподавателей был, в общем, хорош. Наиболее связно и стройно был поставлен юридический отдел курса, преимущественно с университетским составом преподавателей. Насколько лекторы французского и английского языков были смешны в роли натуралистов (как преподаватели зоологии и ботаники – по заказу и наряду), настолько, наоборот, они оказывались сведущими в роли преподавателей специальных своих предметов. Не ограничиваясь разбором изящных произведений лишь с эстетической точки зрения, они старались всякое литературное произведение связать с его временем и не чуждались истории научного и философского развития своего народа. Поистине можно сказать: «Гони природу в дверь – она влетит в окно». Те пробелы, которые и были в преподавании некоторых гуманитарных предметов, восполнялись до известной степени широкой и удачной постановкой преподавания французской и английской литератур.
В общем, барон Н. А. Корф прав, вспоминая свою лицейскую пору добрым словом, хотя ему пришлось учиться там в период замены традиционного «колокольчика» барабанным боем и обязательной получасовой маршировки ежедневно под руководством унтер-офицеров и наблюдением инспектора лицея.
С малых лет приученный самостоятельно и ответственно работать, юноша Корф серьезно и с большею пользою трудился в лицее над своим самообразованием. На лицейской скамье он не только прочитал, но даже изучил в подлиннике «Дух законов» Монтескье, испещрив собственный экземпляр этой книги своими заметками. С восторгом была прочитана им также и «История цивилизации в Европе» Гизо. Увлекался и запрещенными в то время «Записками по всеобщей истории» профессора педагогического института Лоренца. В бытность на последнем курсе лицея у него были отобраны инспектором сочинения Фейербаха, но его отстоял профессор П. Д. Калмыков, доказавший, что книга эта «имеет ближайшее отношение к теории права и потому должна быть разрешена». Вообще, барон Корф много и серьезно читал по всем главнейшим предметам лицейского курса. У него рано образовалась страсть покупать книги на свои средства. Во все время пребывания в лицее он получал по пяти рублей в месяц на извозчиков и перчатки. Предпочитая ходить пешком и никогда не надевая перчаток, он все свои карманные деньги целиком обращал на книги, покупая последние, ради дешевизны, у букинистов. Под влиянием благотворной внутренней работы юноша скоро понял, что «наука – одна, что задача ее состоит в изучении человека и природы и что различные науки, по которым читаются лекции под разными названиями, не что иное как различные точки зрения все на того же человека и его деятельность и на природу». Целый переворот в душе юноши произвело это открытие, разом внеся осмысленность в учение, сделав его задачей и целью всей последующей жизни. Рано зародилась у барона Н. А. Корфа страсть к писательству. Еще будучи в лицее, он задумал переводить трагедию Корнеля с подлинника на немецкий язык, который, под влиянием только что прочитанных им гекзаметров «Мессиады» Клопштока, казался ему как бы специально предназначенным для «высокого стиля». В эту же пору он написал три повести, так и оставшиеся, к сожалению, в рукописях, «в качестве пожизненно заключенных, – иронизирует барон Корф в своих „Записках“, – просто по той причине, что от этой неволи никто ничего не потерял и не потеряет». Очень жаль, однако, что это «пожизненное заключение» продолжается даже и после смерти автора.
Вкус к литературным занятиям развился у Н. А. Корфа под влиянием даровитого дяди его, барона Федора Федоровича Корфа, умершего в молодом возрасте, известного в литературе по его «Воспоминаниям о Персии», по остроумным фельетонам в «Русском инвалиде» и по комедиям, которые и до сих пор еще держатся на театральной сцене. Φ. Φ. Κорф также подметил страсть к литературным занятиям у своего племянника. Однажды, считая племянника ушедшим, он сказал своей жене: «Вот единственный человек в нашей семье, который будет писать». Ввиду уважения к литературному дарованию дяди эта аттестация привела юношу в неописуемый восторг, тем более, что отдавая дань высокому идеализму той поры и личному увлечению, он смотрел на литературное дело как на священнодействие. Не представляя себе даже возможности существования литераторов, торгующих совестью и пером, литераторов-хамелеонов, литераторов-пресмыкающихся, литераторов-доносчиков, он смотрел через розовую юношескую призму на писательство как на самую высшую ступень педагогической деятельности, в смысле просвещения и руководства всей грамотной частью населения. Педагогов же, как мы уже знаем, он высоко ценил. Он сознавал, что за время своего раннего бесприютного детства решительно всем обязан им. Кроме того, изведав гнет лично на самом себе, он возмущался несправедливым отношением общества к лицам педагогической профессии, особенно же к гувернерам и гувернанткам как людям угнетенным. Таким образом, свои юношеские симпатии к педагогической деятельности барон Корф перенес и распространил на литературную деятельность, сблизив в своем представлении два эти поприща деятельности, несомненно имеющие между собою очень много общего.
В бытность свою в младшем отделении лицея, т. е. на 16-м году жизни, барону Корфу пришлось серьезно испытать свои преподавательские силы. В лицей поступил среди учебного года сын бывшего в то время нашим генеральным консулом в Триесте графа Кассини. Отлично подготовленный по всем предметам, он ни слова, однако, не знал по-русски. На вызов директором желающих преподавать ему русский язык отозвался только барон Корф, в годичный срок настолько подвинувший Кассини в русском языке, что тот владел им так же свободно и правильно, как и природным своим итальянским. Этот успех Корф приписывает «богатым дарованиям ученика»; но нужно же, конечно, отдать должное и «дарованию» юного учителя.
В старшем отделении лицея особенно трудным предметом считалась «теория уголовного права». Перед «репетициями» из среды товарищей находились желающие послушать объяснения барона Корфа по этому предмету, что доставляло ему невыразимое удовольствие. Не ускользнула от его внимания и ничтожная школка грамотности, существовавшая в лицее для детей находившихся в нем служителей, помещавшаяся в лицейском предбаннике, в которой учил диакон, посвященный в сан из дьячков. Это была школа беспрерывного сечения, побоев, вопля и слез детей, – как характеризует ее барон Корф. Он посещал эту школу, но неизвестно, однако, какое именно участие принимал в ней. Вообще же, во все время пребывания его в лицее в нем был обострен интерес к педагогической деятельности. Как он сам говорит в «Записках», «начиная с пятнадцатилетнего возраста, не проводил ни одних каникул, не обучая какого-нибудь крестьянского мальчика».
В противоположность весьма многим из бывших лицеистов, относящихся в своих печатных воспоминаниях очень неодобрительно к лицею, барон Корф прямо заявляет, что он «чувствует себя обязанным лицею своего времени» (1848—1854 годов) и признает его «весьма существенным фактором в числе сил, воспитавших» его. Он находит, что «закон вполне незаслуженно предоставляет лицеистам привилегированное служебное положение», но это не мешает ему относиться к лицею «без предубеждения». Делая сближение между лицеем и университетом в научном отношении, он, безусловно, отдает в своих «Записках» пальму первенства последнему; но он протестует против огульного обвинения лицея в «пустоте».
Лицей времен барона Корфа имел шестилетний срок обучения, при четырех курсах, с полуторагодичным промежутком в каждом курсе. На двух младших курсах (т. е. в течение трех первых лет обучения) была чисто школьная система преподавания, т. е. с задаванием и спрашиванием уроков. В течение же трех последних учебных лет (на двух старших курсах) читались лекции, но с обязательной проверкой (репетициями) по всем предметам прочитанного в течение предыдущего месяца.
Учебный курс лицея представлял удивительно пеструю смесь осколков программ историко-филологического, юридического и физико-математического факультетов. Лицеистам преподавалось даже сельское хозяйство, причем в лицейском саду было отделено несколько квадратных саженей под «опытное поле», представлявшее, понятно, только карикатуру на «поле» и по размеру, и по результатам «опытов».
Эта необъятная многопредметность программы сама собою уже исключала возможность строго научного преподавания в университетском смысле слова. К этому нужно прибавить еще, что в составе преподавателей было немало людей, решительно не удовлетворявших своему назначению. Так, например, профессор Оболенский вместо государственного права читал русские государственные законы, ни одним словом не касаясь теории права, сравнительного законодательства и истории права. Читал он этот им самим состряпанный курс, не представлявший собою ровно ничего научного, по устаревшим литографированным запискам, которые он знал наизусть и потому произносил, засыпая на кафедре. Профессор Георгиевский читал вместо словесности и истории литературы какую-то невозможную пиитику по им же самим составленной книге. По счастью, этого «пииту» вскоре заменил профессор Я. К. Грот, читавший очень содержательный курс истории русской словесности, вообще имевший наилучшее влияние на слушателей и гуманностью воззрений, и горячей любовью к своему предмету.
Ботаника преподавалась лицеистам на английском языке, а зоология – на французском. Преподавание немецкой словесности сильно хромало. Не без греха было также и преподавание истории. Читал этот предмет И. П. Шульгин, человек довольно известный в свое время, обладавший значительным запасом знаний, но сильно устаревших. Он начинал свой курс с весьма полного изложения данных из прекрасной книги Гизо «История цивилизации в Европе», вовсе не упоминая, однако, о последней. Но, вызвав у слушателей любовь и вкус к истории, он преподносил им потом совершенно нестройный исторический ворох событий и фактов, с таким произвольным распределением на периоды, которое совершенно извращало внутреннюю зависимость и связь между историческими событиями. Неудивительно поэтому, что «курс русской и всеобщей истории, – как удостоверяет барон Корф, – оставался без всякого влияния на политическое воспитание» слушателей.
«Шульгину и лицею я обязан самим возбуждением аппетита (к истории), за удовлетворение которого усердно принялся после выпуска из лицея, проклиная И. П. Шульгина за то, что за три года он не сделал нам ни одного указания на литературу истории и источники, и за то, что на время с 1789 года по 1815 год он только намекнул, и о всех событиях, последовавших за 1815 годом, не произнес ни одного слова».К особенностям лицейского преподавания той поры нужно прибавить еще крайнюю щепетильность, с которою обходили все, что мало-мальски могло казаться щекотливым в политическом отношении. Этою именно предвзятою целью и объясняется, почему в изложении новой истории был совершенно затушеван период реформации, равно как и все другие характернейшие исторические события, совершенно преобразовавшие склад, строй и культурное состояние всей Европы. Характеризуя эту «щепетильность», барон Корф отмечает, между прочим, следующий факт. Отдавая справедливость профессору П. Д. Калмыкову, читавшему историю русского права, за «воспитывающее значение» его курса, он, тем не менее, оговаривается, что даже этот «почтенный ученый» и «развитой человек», читавший в течение трех лет, старался растянуть свой курс, чтобы именно не добраться до более или менее «щекотливых» эпох ближайшего к нам времени. Барон Корф жалуется в своих «Записках» на этот пробел в образовании юношества, указывая на возможность «увлечений и ошибок» вследствие предоставления молодежи самой знакомиться, «случайно и без критики», с историческими событиями.
Указав на недостатки лицейского преподавания, необходимо отметить и хорошие его стороны. Считая невозможным сравнивать лицейское преподавание с действительно научною постановкою университетского преподавания по факультетам, тем не менее, нельзя не признать серьезного для того времени образовательного значения курса лицея в общей его программе и исполнении.
Характерен следующий рассказ Корфа о своей лицейской поре:
«Поступив в лицей, я в первое время стал лениться не только читать, но и готовить уроки, и упросил нашего доктора принять меня на несколько дней в больницу; доктор Н. Л. Таваст никогда не был знаменитым врачом, но славился своею добротою и, как оказывается теперь, был педагогом в душе: принимая меня в больницу, он не видел во мне лентяя, которого он портит, поощряя его лень, но юношу пятнадцати лет, который себе немного оскомину набил ученьем и которому хотелось отдохнуть; допустив меня в больницу, он дал мне поскучать несколько дней от одиночества и праздности, а затем сказал мне: „Не дать ли вам какую-нибудь книгу почитать?“ Это предложение было принято мною с восторгом, и я не прочел, а проглотил с наслаждением комедии Мольера, присланные мне доктором. „Не пора ли в лицей?“ – сказал мне после этого Таваст. „Нет, дайте еще книгу“, – отвечал я ему. „Ну, извольте, но это уж будет последняя, не правда ли?“ „Даю слово“, – сказал я с достоинством истого питомца Крюммера. Проблаженствовав еще три дня над интересною книгою, я возвратился в класс навсегда выздоровевшим от нежелания читать и с этих пор книги уже не выпускал из рук, а учиться стал лучше, и настолько, что за последние три года пребывания моего в лицее непрерывно состоял первым по успехам и никогда ни из одного предмета не получал менее полного балла (12). Очень усердно занимаясь, я всегда находил время читать и усвоил себе при этом метод, который, вероятно, немало содействовал к тому, чтобы я мог надлежащим образом переваривать прочитанное: изучая в последние три года историю словесности русской, французской, немецкой и английской, я старался в чтении по возможности поспевать за курсами профессоров и читать авторов именно тогда, когда разбирали их на лекциях профессора».Система репетиций заставляла серьезно и отчетливо работать. Это само собою наталкивало учащихся на чтение – и пробелы лекций успешно пополнялись путем серьезной самодеятельности.
«Читали в нашем курсе, – пишет барон Корф, – на русском и трех иностранных языках, но на английском лишь немногие, хотя всякий из нас и должен был в последнем курсе писать сочинения по-английски. Я решительно не помню, чтобы у нас читались романы; если и читались, то весьма редко, и я не прочел в лицее ни одного; но читалась масса классических произведений и научных книг». «Не только по литературам, но и из многих других наук старались мы отвечать так, чтобы видели, что человек читает».
За вычетом указанных выше недостатков, состав преподавателей был, в общем, хорош. Наиболее связно и стройно был поставлен юридический отдел курса, преимущественно с университетским составом преподавателей. Насколько лекторы французского и английского языков были смешны в роли натуралистов (как преподаватели зоологии и ботаники – по заказу и наряду), настолько, наоборот, они оказывались сведущими в роли преподавателей специальных своих предметов. Не ограничиваясь разбором изящных произведений лишь с эстетической точки зрения, они старались всякое литературное произведение связать с его временем и не чуждались истории научного и философского развития своего народа. Поистине можно сказать: «Гони природу в дверь – она влетит в окно». Те пробелы, которые и были в преподавании некоторых гуманитарных предметов, восполнялись до известной степени широкой и удачной постановкой преподавания французской и английской литератур.
В общем, барон Н. А. Корф прав, вспоминая свою лицейскую пору добрым словом, хотя ему пришлось учиться там в период замены традиционного «колокольчика» барабанным боем и обязательной получасовой маршировки ежедневно под руководством унтер-офицеров и наблюдением инспектора лицея.
С малых лет приученный самостоятельно и ответственно работать, юноша Корф серьезно и с большею пользою трудился в лицее над своим самообразованием. На лицейской скамье он не только прочитал, но даже изучил в подлиннике «Дух законов» Монтескье, испещрив собственный экземпляр этой книги своими заметками. С восторгом была прочитана им также и «История цивилизации в Европе» Гизо. Увлекался и запрещенными в то время «Записками по всеобщей истории» профессора педагогического института Лоренца. В бытность на последнем курсе лицея у него были отобраны инспектором сочинения Фейербаха, но его отстоял профессор П. Д. Калмыков, доказавший, что книга эта «имеет ближайшее отношение к теории права и потому должна быть разрешена». Вообще, барон Корф много и серьезно читал по всем главнейшим предметам лицейского курса. У него рано образовалась страсть покупать книги на свои средства. Во все время пребывания в лицее он получал по пяти рублей в месяц на извозчиков и перчатки. Предпочитая ходить пешком и никогда не надевая перчаток, он все свои карманные деньги целиком обращал на книги, покупая последние, ради дешевизны, у букинистов. Под влиянием благотворной внутренней работы юноша скоро понял, что «наука – одна, что задача ее состоит в изучении человека и природы и что различные науки, по которым читаются лекции под разными названиями, не что иное как различные точки зрения все на того же человека и его деятельность и на природу». Целый переворот в душе юноши произвело это открытие, разом внеся осмысленность в учение, сделав его задачей и целью всей последующей жизни. Рано зародилась у барона Н. А. Корфа страсть к писательству. Еще будучи в лицее, он задумал переводить трагедию Корнеля с подлинника на немецкий язык, который, под влиянием только что прочитанных им гекзаметров «Мессиады» Клопштока, казался ему как бы специально предназначенным для «высокого стиля». В эту же пору он написал три повести, так и оставшиеся, к сожалению, в рукописях, «в качестве пожизненно заключенных, – иронизирует барон Корф в своих „Записках“, – просто по той причине, что от этой неволи никто ничего не потерял и не потеряет». Очень жаль, однако, что это «пожизненное заключение» продолжается даже и после смерти автора.
Вкус к литературным занятиям развился у Н. А. Корфа под влиянием даровитого дяди его, барона Федора Федоровича Корфа, умершего в молодом возрасте, известного в литературе по его «Воспоминаниям о Персии», по остроумным фельетонам в «Русском инвалиде» и по комедиям, которые и до сих пор еще держатся на театральной сцене. Φ. Φ. Κорф также подметил страсть к литературным занятиям у своего племянника. Однажды, считая племянника ушедшим, он сказал своей жене: «Вот единственный человек в нашей семье, который будет писать». Ввиду уважения к литературному дарованию дяди эта аттестация привела юношу в неописуемый восторг, тем более, что отдавая дань высокому идеализму той поры и личному увлечению, он смотрел на литературное дело как на священнодействие. Не представляя себе даже возможности существования литераторов, торгующих совестью и пером, литераторов-хамелеонов, литераторов-пресмыкающихся, литераторов-доносчиков, он смотрел через розовую юношескую призму на писательство как на самую высшую ступень педагогической деятельности, в смысле просвещения и руководства всей грамотной частью населения. Педагогов же, как мы уже знаем, он высоко ценил. Он сознавал, что за время своего раннего бесприютного детства решительно всем обязан им. Кроме того, изведав гнет лично на самом себе, он возмущался несправедливым отношением общества к лицам педагогической профессии, особенно же к гувернерам и гувернанткам как людям угнетенным. Таким образом, свои юношеские симпатии к педагогической деятельности барон Корф перенес и распространил на литературную деятельность, сблизив в своем представлении два эти поприща деятельности, несомненно имеющие между собою очень много общего.
В бытность свою в младшем отделении лицея, т. е. на 16-м году жизни, барону Корфу пришлось серьезно испытать свои преподавательские силы. В лицей поступил среди учебного года сын бывшего в то время нашим генеральным консулом в Триесте графа Кассини. Отлично подготовленный по всем предметам, он ни слова, однако, не знал по-русски. На вызов директором желающих преподавать ему русский язык отозвался только барон Корф, в годичный срок настолько подвинувший Кассини в русском языке, что тот владел им так же свободно и правильно, как и природным своим итальянским. Этот успех Корф приписывает «богатым дарованиям ученика»; но нужно же, конечно, отдать должное и «дарованию» юного учителя.
В старшем отделении лицея особенно трудным предметом считалась «теория уголовного права». Перед «репетициями» из среды товарищей находились желающие послушать объяснения барона Корфа по этому предмету, что доставляло ему невыразимое удовольствие. Не ускользнула от его внимания и ничтожная школка грамотности, существовавшая в лицее для детей находившихся в нем служителей, помещавшаяся в лицейском предбаннике, в которой учил диакон, посвященный в сан из дьячков. Это была школа беспрерывного сечения, побоев, вопля и слез детей, – как характеризует ее барон Корф. Он посещал эту школу, но неизвестно, однако, какое именно участие принимал в ней. Вообще же, во все время пребывания его в лицее в нем был обострен интерес к педагогической деятельности. Как он сам говорит в «Записках», «начиная с пятнадцатилетнего возраста, не проводил ни одних каникул, не обучая какого-нибудь крестьянского мальчика».
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента