Страница:
Женщина тяжело опустилась на стул, вздохнув при этом, словно разрешение сесть сняло камень с ее души и теперь она смогла говорить более вежливо. А может быть, она вздохнула потому, что прочла в зеленых глазах комиссара решимость, которой невозможно противостоять.
– Мы принесли их заранее, эти костюмы. Было еще достаточно времени до выхода. Обычные певцы их примеряют один раз, просят что-то поправить, если нужно, и конец. Но этому нужно по двадцать примерок. То ему коротко, то ему длинно. То широко, то узко. То пуговица под воротником не застегивается. Просто мука крестная! Мы находимся на четвертом этаже, комиссар. Если вы окажете честь подняться к нам, сами увидите, какая у нас теснота. Нас тридцать работниц. Летом такая жара, невозможно дышать – от горячего угля для утюгов. К нам не попадает даже прохладный воздух из садов. А зимой, наоборот, приходится шить в перчатках с обрезанными пальцами, и даже если все печи топятся, мы замерзаем. Но мы не жалуемся, верно, Маддалена? – Она повернулась к девушке. – Работа есть работа, и мы свою работу делаем хорошо. Театр Сан-Карло знаменит во всем мире, в том числе и своими костюмами, а костюмы – это мы.
Но, слава богу, костюм паяца наконец был готов, и даже последняя примерка прошла как раз сегодня вечером. Я захотела сама спуститься вместе с Маддаленой, посмотреть, хорошо ли теперь костюм сидит на Вецци. Но мы обнаружили, что дверь заперта.
Ричарди подумал, что не хотел бы оказаться на месте тенора, доведись в костюме еще что-то менять. Потом он вспомнил, в каком состоянии сейчас находится Вецци, и осознал, что беспокоится напрасно.
– Что вы предприняли?
– Позвали директора Лазио, чтобы он посмотрел и решил, что нам делать. Мы не хотели быть виноватыми, если спектакль начнется с опозданием. Директор пришел, мы ждали его перед дверью.
– А он что сделал?
– Постучал в дверь, позвал Вецци, потом выломал дверь ударом ноги. Вот это настоящий мужчина! – кокетливо заявила синьора Лилла.
Эта неожиданная перемена в ней поразила Ричарди.
– Потом, – продолжала она, – я заглянула внутрь и увидела такое… это как в нашем краю забивают тунцов. Я убежала оттуда, и на этом все.
– А вы, синьорина?
– Меня зовут Маддалена Эспозито. Я к вашим услугам, комиссар.
Маддалена была полной противоположностью синьоре Лилле. В ее голосе звучала покорность, и, говоря, она смотрела в пол. Одетая в чистый синий халат, она держала руки сложенными на животе и твердо стояла на ногах, хотя была очень бледна.
– Вы подтверждаете все?
– Да, клянусь богом, комиссар. Маэстро никогда не бывал доволен своими костюмами, и мы примеряли ему этот костюм очень много раз. Потом я спустилась к его двери вместе с синьорой Лиллой, а дверь заперта. Не знаю, что еще сказать вам.
– Хорошо, вы свободны. Майоне, пришел ли фотограф?
В гримерной стало еще холоднее, чем раньше, вечерний воздух увлажнился и постепенно проник через полуоткрытое окно.
Ричарди выглянул в окно и увидел внизу, примерно в двух метрах под ним, одну из клумб Королевского дворца. Просто невероятно, до чего человек теряет ощущение высоты от ходьбы вверх и вниз по лестницам этого театра. Перестаешь чувствовать, высоко ты над землей или низко. Когда он вернулся в гримерную, его сразу же ослепила магниевая вспышка фотоаппарата. Он зажмурился и стал тереть себе глаза. Теперь он ясно видел только призрак тенора, повторявший свою оперную партию. Как только его глаза привыкли к бликам вспышки, он разглядел то, чего не заметил в прошлый раз. На низком диване, рядом со снятой с петель дверью, лежали черное пальто и широкополая шляпа. А на полу между диваном и ногами трупа валялся белый шерстяной шарф. Что-то настораживало. Что именно? Комиссару понадобилась лишь доля секунды, чтобы найти ответ. Шарф лежал среди множества кровавых пятен, как раз в луже густой крови, но был совершенно чистым. Комиссар быстро подошел к дивану и снял с него пальто и шляпу. Подушки под ними были забрызганы кровью, все, кроме одной, в синюю и белую полосу – идеально чистой.
Судмедэксперт ходил вокруг трупа, осматривая его, и быстро писал что-то в записной книжке в черной обложке. Когда фотографические вспышки перестали вспыхивать, он вместе с техником перенес мертвое тело на толстый ковер, испачканный в крови. Шерстяной свитер Вецци был тоже весь пропитан кровью. «Сколько же крови в человеческом теле? И сколько в нем души? – думал Ричарди, слушая песню паяца, стоявшего в углу с поднятой рукой. – Что исчезнет раньше – это пятно с ковра или эхо этой песни из моей души?»
Эксперт был серьезным и добросовестным профессионалом. Ричарди уже видел и успел высоко оценить его работу. Этому врачу было пятьдесят лет, он приобрел большой военный опыт в провинции Венето, а между шестнадцатым и восемнадцатым годами воевал на плато Карст (которое итальянцы называют Карсо, а местные жители – Крас) и даже был награжден. Звали его Бруно Модо. Комиссар говорил ему «ты», а таких, с кем Ричарди поддерживал такие особенно доверительные отношения, было очень мало.
– Итак, Бруно, что скажешь?
– Значит, так. Рана колотая, пробита сонная артерия. Смерть наступила от потери крови. В этом нет никакого сомнения. Но в то же время, – медик сделал круговой жест рукой, – есть синяк под левым глазом на скуле. След удара, возможно кулаком. Больше на первый взгляд ничего не нахожу, других повреждений и остатков кожи под ногтями тоже нет… Суставы пальцев рук на своих местах… кожа волосистой части головы не повреждена.
Говоря это, медик двигался вокруг лежавшего на полу трупа, рассматривая его через очки, которые носил на кончике носа. Модо то поднимал ладонь убитого, то раздвигал ему волосы осторожно, почти с уважением. Вот почему он так нравился комиссару.
– По-твоему, сколько времени прошло?
– Немного. Я бы сказал, часа два, возможно, меньше. Но точно определю потом, в больнице.
«Потом, в больнице, – подумал Ричарди. – Тогда от тебя, – он взглянул на мертвеца, – останутся жалкие клочья, сшитые как можно лучше, и голос, который поет в темноте отрывок из оперы. Больше ты не будешь ворчать, капризничать из-за костюмов. Твой следующий и последний костюм сошьют тебе без всякого уважения».
– Послушай, Бруно. Способ… извини, орудие преступления, – поправил себя комиссар и криво улыбнулся, заметив про себя, что фамилия медика Модо созвучна со словом «способ». – Это не осколок зеркала?
– Я бы не стал говорить об орудии. По-моему, таким острым куском стекла невозможно нанести удар не порезавшись. А я не вижу следов крови на том месте осколка, которое бы зажималось в кулаке. Скорее он упал на осколок. Посмотри, какой он толстый и острый. Да, точно, его ударили кулаком, и он влетел в зеркало. Смотри, он тяжелый, высокий и тучный, вполне могло быть.
В разговор вежливо вмешался Майоне:
– Доктор, можно понять, как его сбили с ног? То есть вы можете пояснить, как именно нанесен удар, от которого он влетел в зеркало?
– Нет, бригадир. Не вижу других синяков, но это ничего не доказывает, его могли ударить локтем или плечом. Его тяжелый шерстяной костюм мог смягчить удар. Потом он упал на стул и умер. При такой ране смерть наступает быстро, всего за несколько секунд. Посмотрите вокруг, он залил кровью всю комнату.
Ричарди бросил быстрый взгляд на призрак тенора, немного согнувшего колени и поднявшего руку. «Этой ладонью ты разбил зеркало? – подумал он. – И почему ты плачешь? Разве ты не паяц?»
– Ладно. Если вы закончили здесь, идем на сцену.
Когда он и Майоне поднялись на сцену, их встретил хор голосов. Место подходящее, но голоса возмущенные и протестующие. Кто-то хотел знать, арестован он или нет, кто-то жаловался, что его заждалась семья, кто-то хотел есть, кто-то замерз. И все спрашивали, почему их до сих пор не отпускают. Ричарди медленно поднял руку, и все стихло.
– Успокойтесь. Сейчас я отпущу вас по до мам. Но сначала я должен увидеть вас и понять, кто вы такие. Все участники спектаклей, встань те справа, обслуживающий персонал, техники и оркестранты – слева.
На минуту воцарился беспорядок, такое разделение эти люди не репетировали ни разу. Несколько толчков, немного раздраженного ворчанья – и на сцене выстроились две большие группы.
Точнее, три. Один человек остался стоять посередине. Он был в костюме священника.
– А вы? Решайте, куда встать! Разве вы не в сценическом костюме?
– Комиссар, этот костюм не сценический. Я дон Пьетро Фава, помощник священника прихода Сан-Фердинандо.
– Вы-то что делаете здесь? Потерпевший был уже мертв, когда его обнаружили. Кто вас вызвал?
– Нет, комиссар, я… говоря правду, я пробрался сюда тайком.
Все рассмеялись, хотя смех получился немного нервный. Директор сцены вышел вперед, взъерошил рукой свои густые рыжие волосы и сказал:
– Если вы разрешите, комиссар, я могу дать объяснение.
– Говорите!
– Дон Пьерино, можно сказать, наш давний друг. Он любитель оперы, страстный любитель. Уже два года с моего разрешения Патрисо, сторож входа со стороны садов, пропускает его сюда, но сам дон Пьерино думает, что об этом никто не знает. Он никому не мешает, стоя на балконе узкой лестницы. Он слушает оперы. Мы привыкли видеть его, и если его нет, нам кажется, что чего-то не хватает. И певцы, и профессора нашего оркестра считают его своим талисманом.
Слова директора сцены были подтверждены одобрительным гулом голосов и большим числом улыбок. Дон Пьерино стоял один в центре сцены, которую любил так горячо, покраснев от гордости, удивления и смущения одновременно.
– Значит, вы знаете оперу, верно? И театр тоже знаете. Но вы не певец, не оркестрант и даже не работаете здесь. Вы знаете всех и в то же время не знаете никого. Хорошо.
Затем комиссар обратился ко всем присутствующим:
– Полицейские записали ваши анкетные данные. Несколько дней вы не должны уезжать далеко от города. Если же кому-то понадобится уехать, пусть придет в полицейское управление и скажет об этом. Если кто-то что-то захочет сказать или что-то вспомнит, пусть тоже придет в полицейское управление и расскажет. А сейчас можете уходить. Кроме вас, падре. С вами я должен немного поговорить.
Вся толпа вздохнула с облегчением, и люди, тесня друг друга, поспешили к выходу. Один лишь дон Пьерино остался на своем месте. Теперь вид у него стал грустный и озабоченный. Бояться нечего, но он считал, что в такие времена, как эти, иметь дело с полицией в любом случае плохо. А еще священник искренне оплакивал смерть Вецци и с болью думал о его голосе.
Очень изысканное доказательство любви Бога к людям, дар Бога любителям оперы. И больше он никогда не услышит этот голос – разве что из каркающего граммофона, который стоит в его маленькой комнатке.
Ричарди вызывал у дона Пьерино странное чувство. Если посмотреть издали, кажется, что комиссар ничем не примечательный человек, роста среднего, не худой и не толстый, одежда среднего качества. Но дон Пьерино поймал взгляд Ричарди, когда тот прибыл на место преступления. Глаза комиссара много ему поведали. Дон Пьерино привык искать и находить правду, скрытую в выражении лица. На этот раз он словно заглянул в окно и увидел за ним панораму из нескольких частей.
Он увидел застарелую душевную боль, до сих пор острую, давнюю спутницу комиссара. А еще одиночество, ум и склонность к иронии. В разговоре с управляющим театром, что-то жалко лопочущим, ирония переросла в язвительный сарказм. Так продолжалось всего минуту, но священник почувствовал, что комиссар – человек сложный и страдает от душевной муки.
Теперь комиссар стоял перед ним с непокрытой головой, руки в карманах пальто, которое он не снял, несмотря на жару. И эти глаза – зеленые, прозрачные, немигающие. На лбу легкие морщины. Одиночество и боль, но вместе с тем ирония.
– Итак, падре, вы сегодня покинули свою территорию?
– Разве для священника существует своя и чужая территория? Я лично никогда не видел места, где бы не нуждались в священнике. Нет, сегодня я не служил, если вы это хотели узнать. Но, как видите, я в своей униформе.
На лице Ричарди появился намек на улыбку. Комиссар на мгновение опустил взгляд, а когда поднял его, морщины на лбу разгладились, правда, выражение лица осталось прежним.
– Есть одежды, снять которые нельзя, униформа это или нет. В этом смысле мы с вами похожи – всегда в форменной одежде.
– Важно не пугать людей своей униформой. Они должны успокаиваться, когда видят ее. А чтобы не пугать других, надо не пугаться самому.
Комиссар вздрогнул, словно священник внезапно дал ему пощечину. А потом слегка наклонил голову вбок и с новым интересом взглянул на собеседника. Майоне, стоявший у Ричарди за спиной, переступил с ноги на ногу. Опустевший театр молча слушал разговор двух собеседников.
– А вы, падре? Вы никогда не чувствуете страха?
– Чувствую почти всегда. Но тогда я прошу помощи у Бога, нашего вечного отца, у людей. И выхожу из этого состояния.
– Отлично, падре! Вы молодец! Это хорошо для вас. А теперь перейдем в другую тональность, так, кажется, это называется? Во всяком случае, это подходящее место, чтобы менять тональности. Поговорим о печальном. Итак, вы хорошо знаете оперное искусство, равно как и это здание. Заключите ли вы соглашение о сотрудничестве с полицейским?
Опять этот язвительный тон. И ни разу не улыбнется, не моргнет. Эти его глаза – два куска зеленого стекла – все время смотрят в глаза дону Пьерино.
Священники не заключают соглашений, комиссар. Они не могут откровенничать по своему желанию. В этом смысле они не принадлежат самим себе. Но они ни на кого не доносят. Я не стану шпионить ни за одним беднягой, с которым случилось несчастье.
– А, понимаю! Лучше, чтобы этот бедняга отправился на каторгу, возможно, из-за чьего-то недосмотра. А виновный пусть себе ходит по улицам и совершает преступления. Вы правы, падре. Я хочу сказать, что поищу себе других помощников.
Майоне удивился, он редко слышал, чтобы Ричарди говорил так долго. Бригадир плохо понял смысл диалога, но чувствовал, что комиссар сейчас пребывает в самом мрачном настроении. Этот маленький священник, с виду спокойный и мирный, покачивающийся с пятки на мысок, сложив на груди руки, поставил Ричарди в трудное положение. Бригадир походил на охотничьего пса, которому не терпится ринуться по следу добычи. По его мнению, эти двое только зря теряли время. Однако дома сидел шурин, который не слишком торопился вернуться к себе.
– Нет, комиссар, – ответил дон Пьерино. – Этого я не хотел сказать. Я предоставлю вам любую информацию, которую вы пожелаете получить. Но не просите меня – ни сейчас, ни позже – обвинить кого-нибудь. Ваше правосудие – суд людей. А я имею дело с другим судом – с тем, который умеет не только наказывать, но и прощать.
– Я не стану нарушать границы вашей области, падре. Но не позволю и вам нарушить границы моей. Жду вас завтра утром в моем кабинете, в полицейском управлении, в восемь часов. Прошу вас, не опаздывайте.
Не дожидаясь ответа, он повернулся и ушел. Майоне, погруженный в свои мысли, еще минуту смотрел на священника, потом покинул театр вслед за Ричарди.
Было уже одиннадцать часов, когда сыщики вышли из боковой двери. Но, несмотря на это, у входа Ричарди ждала толпа любопытных и журналистов. Их не остановил даже бешеный ветер, насквозь продувавший портик. Майоне прошел вперед и стал решительно теснить в сторону тех, кто преграждал путь комиссару, желая вытянуть из него комментарий для вечерних газет. Сам Ричарди даже не поднял взгляда. Он привык не обращать внимания на живых и мертвых, которые звали его, хотя всегда слышал их.
За время короткого пути до управления друзья мало говорили между собой. Майоне и так прекрасно представлял себе, каким образом пойдет расследование с завтрашнего дня. Они будут выяснять, как потерпевший провел последние часы своей жизни, опрашивать возможных свидетелей. Бригадир знал метод комиссара. Ричарди как одержимый отслеживал передвижения, ситуации, слова, которые могли бы указать ему верный путь. Ближайшие дни будут утомительными. Майоне надеялся, что хотя бы шурин уже ушел из его дома.
Дойдя до особняка, где помещалось полицейское управление, Ричарди кивнул бригадиру на прощание и пошел вверх по улице Толедо. Шел он быстро, втянув голову в плечи, потому что ветер дул ему в спину. В другое время года в городе в этот час еще звучали песни и голоса, но сейчас царила тишина. Ветер разносил по улице открытки и листы газет. Они кружились в качающихся пятнах света, которые отбрасывали подвешенные к электрическим проводам фонари. Стук шагов комиссара по камням тротуара аккомпанировал стонам ветра, который без всякого ритма и порядка взвывал то в подъезде какой-нибудь лавки, то в воротах старинных дворцов. Мертвец с площади Карита продолжал терять кровь и мозг и снова сообщил комиссару, что никогда не отдаст вору свои вещи. Ричарди не удостоил его взглядом.
Комиссар размышлял. Открытое окно и такой холод в гримерной человека, который должен был беречь свой голос и опасаться сквозняков, – бессмыслица. Чистое пальто на запачканном кровью диване – бессмыслица. Белый, без единого пятна шарф на полу – бессмыслица. Полосатая подушка, единственная из всех, без единого пятна крови – бессмыслица. Закрытая дверь – бессмыслица.
А если все это вместе имеет смысл?
На углу улицы Сальватора Розы мальчик-призрак снова спросил, может ли он спуститься вниз поиграть. Бедные изломанные кости! Этот образ стал тускнеть. Может быть, он исчезнет совсем и мальчик спокойно уснет вечным сном. Ричарди пожелал себе, чтобы это случилось поскорее.
Он пришел домой.
Когда Роза вошла в дом баронов Ричарди ди Маломонте, ей было всего четырнадцать лет. Ее, десятую из двенадцати детей в семье, баронесса выбрала без малейшего сомнения.
Роза помнила этот день, как вчера. Высокая светловолосая женщина, улыбаясь, договаривалась с отцом о цене за нее. Роза стала подругой сына хозяев, который был лишь немного старше ее, они дружили, пока он не уехал учиться в Неаполь, где и остался надолго. Роза обладала живым умом и потому скоро стала связующим звеном для всех членов хозяйской семьи в большом доме в Фортино. Когда умерли сначала старый барон, а потом баронесса, Роза продолжала вести дела в доме так, словно хозяин и хозяйка уехали куда-то и каждую минуту могут вернуться.
Вместо них вернулся сын, теперь ему было уже сорок, он привез свою супругу. Вечером того дня, 25 марта 1931 года, хлопоча на кухне и в очередной раз вздыхая по поводу того, что ужин все еще не готов, Роза подумала о новой хозяйке – «его девочка», и на ее губах мелькнула улыбка. На самом деле маленькой баронессе Марте было уже двадцать лет, но она действительно выглядела как подросток – тонкая, хрупкая, черноволосая, с такими зелеными глазами, что их цвет покорял душу. И сколько же в них таилось боли!
Роза неоднократно спрашивала себя, откуда эта боль в глазах молодой баронессы. Хозяйка имела все, что хотела, – уют и покой, достаток, любящего мужа. Но, сопровождая хозяйку во время долгих прогулок, Роза чувствовала, что боль идет вместе с ними. Они шли по сельской местности возле Фортино, мимо крестьян, которые при их приближении прекращали работать и снимали шляпы, противно и резко пахло козами, а за спиной, на шаг позади, неотступно следовала боль. Может быть, баронесса что-то вспоминала или оплакивала?
Баронесса Марта говорила мало, но нежно улыбалась Розе, а иногда гладила ее рукой по лицу, словно это она на двадцать лет старше, а не наоборот.
Роза вспомнила то октябрьское утро последнего года девятнадцатого века, когда баронесса, сидя на скамейке террасы и вышивая, подняла на нее взгляд и сказала:
– Роза, с завтрашнего дня мы начинаем шить простыни для колыбели.
Вот так, просто. С того дня Роза стала няней Розой и останется ею до конца жизни.
Ричарди чувствовал, как домашнее тепло понемногу вливается в его продрогшее от ветра до костей тело. Пахло дровами, горевшими в печи, с кухни тянуло чесноком, фасолью, растительным маслом. Лампа под уютным абажуром рядом с его креслом включена, на подлокотнике кресла лежит газета. В спальне дожидаются фланелевый халат, тапочки из мягкой кожи. Сетка для волос. «Няня позаботилась», – подумал он.
– Как вы это представляете, я пойду спать и оставлю вас голодным? Я что, не знаю, что вы ложитесь в постель голодным? И носите все время один и тот же костюм и рубашку, если я не положу вам свежие на кровать? Это ненормально – мужчина в тридцать лет без женщины и в наше время, когда мужчин чуть ли не арестовывают за то, что они холостые. А в городе столько красивых девушек. Чего вам не хватает? Вы красивый, богатый, молодой, известный. Устройте меня в приют для стариков и начинайте спасаться от одиночества.
Ну наконец-то! Наставление закончилось! Комиссар, успевший за это время сесть за стол, старался даже не дышать, пока слушал эту бесконечную речь. Надо было дать няне высказаться, а у него была намечена встреча, на которую он уже сильно опоздал.
Роза смотрела на своего питомца. Как обычно, он ел жадно, словно голодный волк, – наклонился над тарелкой и бесшумно глотал большие куски. Она подумала, что получить удовольствие от вкуса еды он тоже себе не позволяет. Он никогда ничем не наслаждается – ни едой, ни чем-либо другим. В нем проявилась та же скрытая боль, что таила в себе его мать. Те же зеленые глаза. И боль та же. Роза всегда находилась рядом с ним, всю жизнь, и в те ночи, когда у него был жар, и в те часы, когда ему было одиноко. Когда ее питомец учился в колледже, она ждала его на каникулы, на праздники, в воскресенья и, не дожидаясь его просьбы, помогала найти вещи, которые ему нравились. Она ощущала его мысли, хотя и не знала, о чем он думает, чувствовала их, как слышат неясный шум. Она стала его семьей, а он – смыслом ее жизни. Роза отдала бы руку за то, чтобы хоть раз увидеть, как он смеется. Она хотела бы знать, что он спокоен, и больше нет этого расстояния между миром, который быстро движется, и ее питомцем, который смотрит на него издали, – руки в карманах, прядь волос на лбу, ни улыбки, ни слова. Чего же ему все-таки не хватает?
Роза почувствовала прилив материнской нежности к комиссару: ест с таким сосредоточенным видом, словно ребенок. Он любит фасоль с детства.
На самом деле Ричарди терпеть ее не мог, но не хотел огорчать няню. К тому же в этот вечер проголодался, возможно из-за холода, который все еще пронизывал его до костей.
Комиссар вспомнил о том, что видел на месте преступления. Если пальто и шарф принесены в гримерную после смерти Вецци, кто их принес? И почему? После преступления в эту комнату были допущены только директор сцены Лазио, начальница портних синьора Лилла и девушка-швея. Подбирая соус куском хлеба, Ричарди вспомнил, с каким восхищением воинственная дородная Лилла смотрела на директора сцены. Может быть, эти двое сговорились между собой? Или маленькая портниха по фамилии Эспозито заодно с ними? Нет, слишком много людей. И слишком много крови, значит, совершенно ясно, убийство не планировалось. А открытое окно? А маленькая полосатая подушка? Столько вопросов, а его второе зрение ему не помогает. Такое случалось часто, ощущения жертвы, которые улавливал комиссар, могли направить его по ложному пути и привести к ошибке. Ведь это не сознательно составленные сообщения, а чувства – страдание, гнев, ненависть и любовь тоже.
Он выпил стакан красного вина, потом еще стакан. После каждой новой встречи с чьей-то смертью комиссар с трудом засыпал. Он чувствовал странную дрожь в груди, словно ждал чего-то. Может быть, это страх перед собственной смертью? Боязнь своей последней минуты? Хотя чего бояться? Пока ты жив, смерти нет, а когда она есть, тебя больше нет. «Но человек встречается с ней», – сказал он однажды в семнадцать лет одному иезуиту в колледже. «Да, но дальше – Бог», – ответил тот.
А есть ли Бог? Осушая глоток за глотком свой стакан, Ричарди вспомнил странного священника, с которым встретился в театре. Кажется, он хороший человек. И тоже считает, что Бог есть. «А где мой Бог, когда я вижу образы боли и чувствую ее эхо? Я один должен успокаивать эту боль?»
Ричарди поднялся из-за стола. Надо встать, иначе няня всю ночь проведет здесь, глядя, как он пьет, и даже не начнет убирать со стола. Он нежно поцеловал ее в лоб и пошел в спальню, где его ждала та встреча.
Она хорошо научилась скрывать свои чувства, прятаться. Нельзя, чтобы все открылось и все узнали, что произошло. Она все медленнее шла вперед в слабом свете фонарей и чувствовала на себе руки своего любовника. Вспоминала его лицо, голос, частое дыхание. Думала о словах, которые они говорили друг другу, о планах и обещаниях. «Как такое могло случиться?» – спрашивала она себя. И как ей теперь скрыть от мужчины, что она любит другого и мечтает уйти от него с тем, другим?
Женщина провела ладонью по лицу, под шляпой, скрывавшей ее прекрасные глаза. Да, она плачет. Надо держать себя в руках, она слишком близко к дому. Перед ее глазами уже мелькнула темная громада церкви Санта-Мария дельи Анджели, которая высится в верхней части холма Пиццофальконе.
Скоро она предстанет перед мужчиной, который любит ее настолько сильно, что понимает, о чем она думает. Она раскаивалась, страдала из-за него и из-за своего предательства. Она должна сделать так, чтобы никто не узнал правду. Должна защитить его от позора.
Женщина ускорила шаг и снова спросила себя: что же произошло?
Ричарди закрыл за собой дверь спальни. Так он поступал каждый вечер, а перед тем, как лечь в постель, снова приоткрывал, чтобы услышать тяжелое дыхание няни Розы и убедиться, что та послушалась его и отправилась спать. Он переоделся в халат, натянул сетку на волосы и погасил свет. Подошел к окну и раздвинул занавески. Небосвод был так чисто подметен сильным северным ветром, что блестел, как зеркало. В этом ясном небе сияли четыре ярких звезды, но комиссар хотел, чтобы на него падал не их свет, а слабый луч лампы, стоявшей на столике в окне соседнего дома напротив его окна. Столик рядом с креслом, в кресле молодая женщина что-то увлеченно вышивала. Это был ее личный уютный уголок в большой кухне. Ричарди уже знал, что зовут соседку Энрика и она старшая из пяти детей в семье, а их отец торгует шляпами. Одна из сестер Энрики уже замужем, имеет маленького сына и живет с мужем в том же квартале. Да, семья у них большая. Девушка вышивала левой рукой и была погружена в свои мысли. На ней очки в черепаховой оправе. Еще Ричарди знал, что она слегка наклоняет голову, когда на чем-то сосредотачивается. И движения у нее плавные и изящные, хотя, беседуя с кем-нибудь, она не знает, куда деть руки. И она левша. Кроме того, она иногда смеется, когда играет с маленькими братьями или с племянником. А иногда плачет, когда находится одна и думает, что ее никто не видит.
Не проходило и вечера, чтобы комиссар не подходил ненадолго к окну, становясь на время отражением жизни Энрики. Это тот единственный вид отпуска, который он позволял своей израненной душе. Он видел ее за ужином, слева от матери, спокойную и любезную с родными. Видел, как она слушала радио, тогда ее лицо выражало сосредоточенность и внимание. Как она слушает пластинку через монументальный граммофон – с восторгом и намеком на улыбку. Как читает, наклонив голову и облизывая палец языком, когда надо перевернуть страницу. Спорит с другими, спокойно и упорно отстаивая свою правоту.
Ричарди ни разу не говорил с ней, но был уверен, что никто не знает Энрику лучше, чем он.
Он никогда бы и не подумал, что это случится. Однажды в воскресенье няня не смогла купить зелень с тележки у торговца с Каподимонте, и Ричарди пошел сам, повернулся, чтобы идти назад с пучком брокколи под мышкой, и оказался лицом к лицу с Энрикой. Он до сих пор вздрагивал, вспоминая странное чувство, которое испытал тогда, – смесь удовольствия, смущения, радости и ужаса. Потом он сотни раз видел перед собой в полудреме – перед тем, как уснуть, или сразу после пробуждения – эти глубокие черные глаза. Он тогда убежал, но сердце прыгало у него в груди, а удары крови отдавались громким стуком в ушах. Бежал, роняя по пути брокколи, прикрыв глаза, чтобы удержать в памяти эти длинные ноги и намек на улыбку, который, кажется, увидел мельком.
«Разве я могу заговорить с тобой? Что я могу дать тебе кроме страданий из-за того, что ты постоянно будешь видеть меня измученным?»
Энрика внутри маленького конуса света продолжала вышивать, ничего не зная о мыслях и чувствах комиссара.
Перед тем как погрузиться в сон, Ричарди еще раз вспомнил паяца и его полную отчаяния последнюю песню: «Я хочу крови, даю волю гневу, ненавистью закончилась вся моя любовь»…
– Мы принесли их заранее, эти костюмы. Было еще достаточно времени до выхода. Обычные певцы их примеряют один раз, просят что-то поправить, если нужно, и конец. Но этому нужно по двадцать примерок. То ему коротко, то ему длинно. То широко, то узко. То пуговица под воротником не застегивается. Просто мука крестная! Мы находимся на четвертом этаже, комиссар. Если вы окажете честь подняться к нам, сами увидите, какая у нас теснота. Нас тридцать работниц. Летом такая жара, невозможно дышать – от горячего угля для утюгов. К нам не попадает даже прохладный воздух из садов. А зимой, наоборот, приходится шить в перчатках с обрезанными пальцами, и даже если все печи топятся, мы замерзаем. Но мы не жалуемся, верно, Маддалена? – Она повернулась к девушке. – Работа есть работа, и мы свою работу делаем хорошо. Театр Сан-Карло знаменит во всем мире, в том числе и своими костюмами, а костюмы – это мы.
Но, слава богу, костюм паяца наконец был готов, и даже последняя примерка прошла как раз сегодня вечером. Я захотела сама спуститься вместе с Маддаленой, посмотреть, хорошо ли теперь костюм сидит на Вецци. Но мы обнаружили, что дверь заперта.
Ричарди подумал, что не хотел бы оказаться на месте тенора, доведись в костюме еще что-то менять. Потом он вспомнил, в каком состоянии сейчас находится Вецци, и осознал, что беспокоится напрасно.
– Что вы предприняли?
– Позвали директора Лазио, чтобы он посмотрел и решил, что нам делать. Мы не хотели быть виноватыми, если спектакль начнется с опозданием. Директор пришел, мы ждали его перед дверью.
– А он что сделал?
– Постучал в дверь, позвал Вецци, потом выломал дверь ударом ноги. Вот это настоящий мужчина! – кокетливо заявила синьора Лилла.
Эта неожиданная перемена в ней поразила Ричарди.
– Потом, – продолжала она, – я заглянула внутрь и увидела такое… это как в нашем краю забивают тунцов. Я убежала оттуда, и на этом все.
– А вы, синьорина?
– Меня зовут Маддалена Эспозито. Я к вашим услугам, комиссар.
Маддалена была полной противоположностью синьоре Лилле. В ее голосе звучала покорность, и, говоря, она смотрела в пол. Одетая в чистый синий халат, она держала руки сложенными на животе и твердо стояла на ногах, хотя была очень бледна.
– Вы подтверждаете все?
– Да, клянусь богом, комиссар. Маэстро никогда не бывал доволен своими костюмами, и мы примеряли ему этот костюм очень много раз. Потом я спустилась к его двери вместе с синьорой Лиллой, а дверь заперта. Не знаю, что еще сказать вам.
– Хорошо, вы свободны. Майоне, пришел ли фотограф?
8
Съемка места происшествия – это фотографирование трупа под разными углами зрения. Только после нее можно сдвинуть с места обнаруженные предметы и убрать их туда, где они будут храниться для будущего расследования. Ричарди всегда находил предлог, чтобы присутствовать при съемке, либо чтобы в последний раз взглянуть на место преступления, либо чтобы никто в суете не изменил какую-нибудь мелочь, необходимый элемент для его работы. Поэтому он вышел из кабинета директора сцены, разыскал фотографа, полицейского техника и судмедэксперта, которые потели в своих пальто, ожидая возможности войти в гримерную. Комиссар поздоровался с ними кивком и вернулся к осколкам зеркала, мертвецу и его призраку.В гримерной стало еще холоднее, чем раньше, вечерний воздух увлажнился и постепенно проник через полуоткрытое окно.
Ричарди выглянул в окно и увидел внизу, примерно в двух метрах под ним, одну из клумб Королевского дворца. Просто невероятно, до чего человек теряет ощущение высоты от ходьбы вверх и вниз по лестницам этого театра. Перестаешь чувствовать, высоко ты над землей или низко. Когда он вернулся в гримерную, его сразу же ослепила магниевая вспышка фотоаппарата. Он зажмурился и стал тереть себе глаза. Теперь он ясно видел только призрак тенора, повторявший свою оперную партию. Как только его глаза привыкли к бликам вспышки, он разглядел то, чего не заметил в прошлый раз. На низком диване, рядом со снятой с петель дверью, лежали черное пальто и широкополая шляпа. А на полу между диваном и ногами трупа валялся белый шерстяной шарф. Что-то настораживало. Что именно? Комиссару понадобилась лишь доля секунды, чтобы найти ответ. Шарф лежал среди множества кровавых пятен, как раз в луже густой крови, но был совершенно чистым. Комиссар быстро подошел к дивану и снял с него пальто и шляпу. Подушки под ними были забрызганы кровью, все, кроме одной, в синюю и белую полосу – идеально чистой.
Судмедэксперт ходил вокруг трупа, осматривая его, и быстро писал что-то в записной книжке в черной обложке. Когда фотографические вспышки перестали вспыхивать, он вместе с техником перенес мертвое тело на толстый ковер, испачканный в крови. Шерстяной свитер Вецци был тоже весь пропитан кровью. «Сколько же крови в человеческом теле? И сколько в нем души? – думал Ричарди, слушая песню паяца, стоявшего в углу с поднятой рукой. – Что исчезнет раньше – это пятно с ковра или эхо этой песни из моей души?»
Эксперт был серьезным и добросовестным профессионалом. Ричарди уже видел и успел высоко оценить его работу. Этому врачу было пятьдесят лет, он приобрел большой военный опыт в провинции Венето, а между шестнадцатым и восемнадцатым годами воевал на плато Карст (которое итальянцы называют Карсо, а местные жители – Крас) и даже был награжден. Звали его Бруно Модо. Комиссар говорил ему «ты», а таких, с кем Ричарди поддерживал такие особенно доверительные отношения, было очень мало.
– Итак, Бруно, что скажешь?
– Значит, так. Рана колотая, пробита сонная артерия. Смерть наступила от потери крови. В этом нет никакого сомнения. Но в то же время, – медик сделал круговой жест рукой, – есть синяк под левым глазом на скуле. След удара, возможно кулаком. Больше на первый взгляд ничего не нахожу, других повреждений и остатков кожи под ногтями тоже нет… Суставы пальцев рук на своих местах… кожа волосистой части головы не повреждена.
Говоря это, медик двигался вокруг лежавшего на полу трупа, рассматривая его через очки, которые носил на кончике носа. Модо то поднимал ладонь убитого, то раздвигал ему волосы осторожно, почти с уважением. Вот почему он так нравился комиссару.
– По-твоему, сколько времени прошло?
– Немного. Я бы сказал, часа два, возможно, меньше. Но точно определю потом, в больнице.
«Потом, в больнице, – подумал Ричарди. – Тогда от тебя, – он взглянул на мертвеца, – останутся жалкие клочья, сшитые как можно лучше, и голос, который поет в темноте отрывок из оперы. Больше ты не будешь ворчать, капризничать из-за костюмов. Твой следующий и последний костюм сошьют тебе без всякого уважения».
– Послушай, Бруно. Способ… извини, орудие преступления, – поправил себя комиссар и криво улыбнулся, заметив про себя, что фамилия медика Модо созвучна со словом «способ». – Это не осколок зеркала?
– Я бы не стал говорить об орудии. По-моему, таким острым куском стекла невозможно нанести удар не порезавшись. А я не вижу следов крови на том месте осколка, которое бы зажималось в кулаке. Скорее он упал на осколок. Посмотри, какой он толстый и острый. Да, точно, его ударили кулаком, и он влетел в зеркало. Смотри, он тяжелый, высокий и тучный, вполне могло быть.
В разговор вежливо вмешался Майоне:
– Доктор, можно понять, как его сбили с ног? То есть вы можете пояснить, как именно нанесен удар, от которого он влетел в зеркало?
– Нет, бригадир. Не вижу других синяков, но это ничего не доказывает, его могли ударить локтем или плечом. Его тяжелый шерстяной костюм мог смягчить удар. Потом он упал на стул и умер. При такой ране смерть наступает быстро, всего за несколько секунд. Посмотрите вокруг, он залил кровью всю комнату.
Ричарди бросил быстрый взгляд на призрак тенора, немного согнувшего колени и поднявшего руку. «Этой ладонью ты разбил зеркало? – подумал он. – И почему ты плачешь? Разве ты не паяц?»
– Ладно. Если вы закончили здесь, идем на сцену.
Когда он и Майоне поднялись на сцену, их встретил хор голосов. Место подходящее, но голоса возмущенные и протестующие. Кто-то хотел знать, арестован он или нет, кто-то жаловался, что его заждалась семья, кто-то хотел есть, кто-то замерз. И все спрашивали, почему их до сих пор не отпускают. Ричарди медленно поднял руку, и все стихло.
– Успокойтесь. Сейчас я отпущу вас по до мам. Но сначала я должен увидеть вас и понять, кто вы такие. Все участники спектаклей, встань те справа, обслуживающий персонал, техники и оркестранты – слева.
На минуту воцарился беспорядок, такое разделение эти люди не репетировали ни разу. Несколько толчков, немного раздраженного ворчанья – и на сцене выстроились две большие группы.
Точнее, три. Один человек остался стоять посередине. Он был в костюме священника.
– А вы? Решайте, куда встать! Разве вы не в сценическом костюме?
– Комиссар, этот костюм не сценический. Я дон Пьетро Фава, помощник священника прихода Сан-Фердинандо.
– Вы-то что делаете здесь? Потерпевший был уже мертв, когда его обнаружили. Кто вас вызвал?
– Нет, комиссар, я… говоря правду, я пробрался сюда тайком.
Все рассмеялись, хотя смех получился немного нервный. Директор сцены вышел вперед, взъерошил рукой свои густые рыжие волосы и сказал:
– Если вы разрешите, комиссар, я могу дать объяснение.
– Говорите!
– Дон Пьерино, можно сказать, наш давний друг. Он любитель оперы, страстный любитель. Уже два года с моего разрешения Патрисо, сторож входа со стороны садов, пропускает его сюда, но сам дон Пьерино думает, что об этом никто не знает. Он никому не мешает, стоя на балконе узкой лестницы. Он слушает оперы. Мы привыкли видеть его, и если его нет, нам кажется, что чего-то не хватает. И певцы, и профессора нашего оркестра считают его своим талисманом.
Слова директора сцены были подтверждены одобрительным гулом голосов и большим числом улыбок. Дон Пьерино стоял один в центре сцены, которую любил так горячо, покраснев от гордости, удивления и смущения одновременно.
– Значит, вы знаете оперу, верно? И театр тоже знаете. Но вы не певец, не оркестрант и даже не работаете здесь. Вы знаете всех и в то же время не знаете никого. Хорошо.
Затем комиссар обратился ко всем присутствующим:
– Полицейские записали ваши анкетные данные. Несколько дней вы не должны уезжать далеко от города. Если же кому-то понадобится уехать, пусть придет в полицейское управление и скажет об этом. Если кто-то что-то захочет сказать или что-то вспомнит, пусть тоже придет в полицейское управление и расскажет. А сейчас можете уходить. Кроме вас, падре. С вами я должен немного поговорить.
Вся толпа вздохнула с облегчением, и люди, тесня друг друга, поспешили к выходу. Один лишь дон Пьерино остался на своем месте. Теперь вид у него стал грустный и озабоченный. Бояться нечего, но он считал, что в такие времена, как эти, иметь дело с полицией в любом случае плохо. А еще священник искренне оплакивал смерть Вецци и с болью думал о его голосе.
Очень изысканное доказательство любви Бога к людям, дар Бога любителям оперы. И больше он никогда не услышит этот голос – разве что из каркающего граммофона, который стоит в его маленькой комнатке.
9
Комиссар подошел к священнику. Бригадир, который был старше по возрасту, все время шел на два шага позади комиссара. Дон Пьерино заметил, что толстяк-офицер практически ни на секунду не теряет из вида своего начальника, но при этом еще и постоянно посматривает вокруг. Словно хочет убедиться, что тому ничто не угрожает. Должно быть, очень любит комиссара.Ричарди вызывал у дона Пьерино странное чувство. Если посмотреть издали, кажется, что комиссар ничем не примечательный человек, роста среднего, не худой и не толстый, одежда среднего качества. Но дон Пьерино поймал взгляд Ричарди, когда тот прибыл на место преступления. Глаза комиссара много ему поведали. Дон Пьерино привык искать и находить правду, скрытую в выражении лица. На этот раз он словно заглянул в окно и увидел за ним панораму из нескольких частей.
Он увидел застарелую душевную боль, до сих пор острую, давнюю спутницу комиссара. А еще одиночество, ум и склонность к иронии. В разговоре с управляющим театром, что-то жалко лопочущим, ирония переросла в язвительный сарказм. Так продолжалось всего минуту, но священник почувствовал, что комиссар – человек сложный и страдает от душевной муки.
Теперь комиссар стоял перед ним с непокрытой головой, руки в карманах пальто, которое он не снял, несмотря на жару. И эти глаза – зеленые, прозрачные, немигающие. На лбу легкие морщины. Одиночество и боль, но вместе с тем ирония.
– Итак, падре, вы сегодня покинули свою территорию?
– Разве для священника существует своя и чужая территория? Я лично никогда не видел места, где бы не нуждались в священнике. Нет, сегодня я не служил, если вы это хотели узнать. Но, как видите, я в своей униформе.
На лице Ричарди появился намек на улыбку. Комиссар на мгновение опустил взгляд, а когда поднял его, морщины на лбу разгладились, правда, выражение лица осталось прежним.
– Есть одежды, снять которые нельзя, униформа это или нет. В этом смысле мы с вами похожи – всегда в форменной одежде.
– Важно не пугать людей своей униформой. Они должны успокаиваться, когда видят ее. А чтобы не пугать других, надо не пугаться самому.
Комиссар вздрогнул, словно священник внезапно дал ему пощечину. А потом слегка наклонил голову вбок и с новым интересом взглянул на собеседника. Майоне, стоявший у Ричарди за спиной, переступил с ноги на ногу. Опустевший театр молча слушал разговор двух собеседников.
– А вы, падре? Вы никогда не чувствуете страха?
– Чувствую почти всегда. Но тогда я прошу помощи у Бога, нашего вечного отца, у людей. И выхожу из этого состояния.
– Отлично, падре! Вы молодец! Это хорошо для вас. А теперь перейдем в другую тональность, так, кажется, это называется? Во всяком случае, это подходящее место, чтобы менять тональности. Поговорим о печальном. Итак, вы хорошо знаете оперное искусство, равно как и это здание. Заключите ли вы соглашение о сотрудничестве с полицейским?
Опять этот язвительный тон. И ни разу не улыбнется, не моргнет. Эти его глаза – два куска зеленого стекла – все время смотрят в глаза дону Пьерино.
Священники не заключают соглашений, комиссар. Они не могут откровенничать по своему желанию. В этом смысле они не принадлежат самим себе. Но они ни на кого не доносят. Я не стану шпионить ни за одним беднягой, с которым случилось несчастье.
– А, понимаю! Лучше, чтобы этот бедняга отправился на каторгу, возможно, из-за чьего-то недосмотра. А виновный пусть себе ходит по улицам и совершает преступления. Вы правы, падре. Я хочу сказать, что поищу себе других помощников.
Майоне удивился, он редко слышал, чтобы Ричарди говорил так долго. Бригадир плохо понял смысл диалога, но чувствовал, что комиссар сейчас пребывает в самом мрачном настроении. Этот маленький священник, с виду спокойный и мирный, покачивающийся с пятки на мысок, сложив на груди руки, поставил Ричарди в трудное положение. Бригадир походил на охотничьего пса, которому не терпится ринуться по следу добычи. По его мнению, эти двое только зря теряли время. Однако дома сидел шурин, который не слишком торопился вернуться к себе.
– Нет, комиссар, – ответил дон Пьерино. – Этого я не хотел сказать. Я предоставлю вам любую информацию, которую вы пожелаете получить. Но не просите меня – ни сейчас, ни позже – обвинить кого-нибудь. Ваше правосудие – суд людей. А я имею дело с другим судом – с тем, который умеет не только наказывать, но и прощать.
– Я не стану нарушать границы вашей области, падре. Но не позволю и вам нарушить границы моей. Жду вас завтра утром в моем кабинете, в полицейском управлении, в восемь часов. Прошу вас, не опаздывайте.
Не дожидаясь ответа, он повернулся и ушел. Майоне, погруженный в свои мысли, еще минуту смотрел на священника, потом покинул театр вслед за Ричарди.
Было уже одиннадцать часов, когда сыщики вышли из боковой двери. Но, несмотря на это, у входа Ричарди ждала толпа любопытных и журналистов. Их не остановил даже бешеный ветер, насквозь продувавший портик. Майоне прошел вперед и стал решительно теснить в сторону тех, кто преграждал путь комиссару, желая вытянуть из него комментарий для вечерних газет. Сам Ричарди даже не поднял взгляда. Он привык не обращать внимания на живых и мертвых, которые звали его, хотя всегда слышал их.
За время короткого пути до управления друзья мало говорили между собой. Майоне и так прекрасно представлял себе, каким образом пойдет расследование с завтрашнего дня. Они будут выяснять, как потерпевший провел последние часы своей жизни, опрашивать возможных свидетелей. Бригадир знал метод комиссара. Ричарди как одержимый отслеживал передвижения, ситуации, слова, которые могли бы указать ему верный путь. Ближайшие дни будут утомительными. Майоне надеялся, что хотя бы шурин уже ушел из его дома.
Дойдя до особняка, где помещалось полицейское управление, Ричарди кивнул бригадиру на прощание и пошел вверх по улице Толедо. Шел он быстро, втянув голову в плечи, потому что ветер дул ему в спину. В другое время года в городе в этот час еще звучали песни и голоса, но сейчас царила тишина. Ветер разносил по улице открытки и листы газет. Они кружились в качающихся пятнах света, которые отбрасывали подвешенные к электрическим проводам фонари. Стук шагов комиссара по камням тротуара аккомпанировал стонам ветра, который без всякого ритма и порядка взвывал то в подъезде какой-нибудь лавки, то в воротах старинных дворцов. Мертвец с площади Карита продолжал терять кровь и мозг и снова сообщил комиссару, что никогда не отдаст вору свои вещи. Ричарди не удостоил его взглядом.
Комиссар размышлял. Открытое окно и такой холод в гримерной человека, который должен был беречь свой голос и опасаться сквозняков, – бессмыслица. Чистое пальто на запачканном кровью диване – бессмыслица. Белый, без единого пятна шарф на полу – бессмыслица. Полосатая подушка, единственная из всех, без единого пятна крови – бессмыслица. Закрытая дверь – бессмыслица.
А если все это вместе имеет смысл?
На углу улицы Сальватора Розы мальчик-призрак снова спросил, может ли он спуститься вниз поиграть. Бедные изломанные кости! Этот образ стал тускнеть. Может быть, он исчезнет совсем и мальчик спокойно уснет вечным сном. Ричарди пожелал себе, чтобы это случилось поскорее.
Он пришел домой.
10
Роза Вальо, семидесяти лет, родилась вместе с Италией, но не осознавала этого ни когда родилась, ни потом, всегда почитая родиной Семью. Она была сильным и решительным стражем этой Семьи.Когда Роза вошла в дом баронов Ричарди ди Маломонте, ей было всего четырнадцать лет. Ее, десятую из двенадцати детей в семье, баронесса выбрала без малейшего сомнения.
Роза помнила этот день, как вчера. Высокая светловолосая женщина, улыбаясь, договаривалась с отцом о цене за нее. Роза стала подругой сына хозяев, который был лишь немного старше ее, они дружили, пока он не уехал учиться в Неаполь, где и остался надолго. Роза обладала живым умом и потому скоро стала связующим звеном для всех членов хозяйской семьи в большом доме в Фортино. Когда умерли сначала старый барон, а потом баронесса, Роза продолжала вести дела в доме так, словно хозяин и хозяйка уехали куда-то и каждую минуту могут вернуться.
Вместо них вернулся сын, теперь ему было уже сорок, он привез свою супругу. Вечером того дня, 25 марта 1931 года, хлопоча на кухне и в очередной раз вздыхая по поводу того, что ужин все еще не готов, Роза подумала о новой хозяйке – «его девочка», и на ее губах мелькнула улыбка. На самом деле маленькой баронессе Марте было уже двадцать лет, но она действительно выглядела как подросток – тонкая, хрупкая, черноволосая, с такими зелеными глазами, что их цвет покорял душу. И сколько же в них таилось боли!
Роза неоднократно спрашивала себя, откуда эта боль в глазах молодой баронессы. Хозяйка имела все, что хотела, – уют и покой, достаток, любящего мужа. Но, сопровождая хозяйку во время долгих прогулок, Роза чувствовала, что боль идет вместе с ними. Они шли по сельской местности возле Фортино, мимо крестьян, которые при их приближении прекращали работать и снимали шляпы, противно и резко пахло козами, а за спиной, на шаг позади, неотступно следовала боль. Может быть, баронесса что-то вспоминала или оплакивала?
Баронесса Марта говорила мало, но нежно улыбалась Розе, а иногда гладила ее рукой по лицу, словно это она на двадцать лет старше, а не наоборот.
Роза вспомнила то октябрьское утро последнего года девятнадцатого века, когда баронесса, сидя на скамейке террасы и вышивая, подняла на нее взгляд и сказала:
– Роза, с завтрашнего дня мы начинаем шить простыни для колыбели.
Вот так, просто. С того дня Роза стала няней Розой и останется ею до конца жизни.
* * *
– Ты же знаешь, я не хочу, чтобы ты ждала меня и не ложилась. Для тебя уже поздно, ты должна спать.Ричарди чувствовал, как домашнее тепло понемногу вливается в его продрогшее от ветра до костей тело. Пахло дровами, горевшими в печи, с кухни тянуло чесноком, фасолью, растительным маслом. Лампа под уютным абажуром рядом с его креслом включена, на подлокотнике кресла лежит газета. В спальне дожидаются фланелевый халат, тапочки из мягкой кожи. Сетка для волос. «Няня позаботилась», – подумал он.
– Как вы это представляете, я пойду спать и оставлю вас голодным? Я что, не знаю, что вы ложитесь в постель голодным? И носите все время один и тот же костюм и рубашку, если я не положу вам свежие на кровать? Это ненормально – мужчина в тридцать лет без женщины и в наше время, когда мужчин чуть ли не арестовывают за то, что они холостые. А в городе столько красивых девушек. Чего вам не хватает? Вы красивый, богатый, молодой, известный. Устройте меня в приют для стариков и начинайте спасаться от одиночества.
Ну наконец-то! Наставление закончилось! Комиссар, успевший за это время сесть за стол, старался даже не дышать, пока слушал эту бесконечную речь. Надо было дать няне высказаться, а у него была намечена встреча, на которую он уже сильно опоздал.
Роза смотрела на своего питомца. Как обычно, он ел жадно, словно голодный волк, – наклонился над тарелкой и бесшумно глотал большие куски. Она подумала, что получить удовольствие от вкуса еды он тоже себе не позволяет. Он никогда ничем не наслаждается – ни едой, ни чем-либо другим. В нем проявилась та же скрытая боль, что таила в себе его мать. Те же зеленые глаза. И боль та же. Роза всегда находилась рядом с ним, всю жизнь, и в те ночи, когда у него был жар, и в те часы, когда ему было одиноко. Когда ее питомец учился в колледже, она ждала его на каникулы, на праздники, в воскресенья и, не дожидаясь его просьбы, помогала найти вещи, которые ему нравились. Она ощущала его мысли, хотя и не знала, о чем он думает, чувствовала их, как слышат неясный шум. Она стала его семьей, а он – смыслом ее жизни. Роза отдала бы руку за то, чтобы хоть раз увидеть, как он смеется. Она хотела бы знать, что он спокоен, и больше нет этого расстояния между миром, который быстро движется, и ее питомцем, который смотрит на него издали, – руки в карманах, прядь волос на лбу, ни улыбки, ни слова. Чего же ему все-таки не хватает?
Роза почувствовала прилив материнской нежности к комиссару: ест с таким сосредоточенным видом, словно ребенок. Он любит фасоль с детства.
На самом деле Ричарди терпеть ее не мог, но не хотел огорчать няню. К тому же в этот вечер проголодался, возможно из-за холода, который все еще пронизывал его до костей.
Комиссар вспомнил о том, что видел на месте преступления. Если пальто и шарф принесены в гримерную после смерти Вецци, кто их принес? И почему? После преступления в эту комнату были допущены только директор сцены Лазио, начальница портних синьора Лилла и девушка-швея. Подбирая соус куском хлеба, Ричарди вспомнил, с каким восхищением воинственная дородная Лилла смотрела на директора сцены. Может быть, эти двое сговорились между собой? Или маленькая портниха по фамилии Эспозито заодно с ними? Нет, слишком много людей. И слишком много крови, значит, совершенно ясно, убийство не планировалось. А открытое окно? А маленькая полосатая подушка? Столько вопросов, а его второе зрение ему не помогает. Такое случалось часто, ощущения жертвы, которые улавливал комиссар, могли направить его по ложному пути и привести к ошибке. Ведь это не сознательно составленные сообщения, а чувства – страдание, гнев, ненависть и любовь тоже.
Он выпил стакан красного вина, потом еще стакан. После каждой новой встречи с чьей-то смертью комиссар с трудом засыпал. Он чувствовал странную дрожь в груди, словно ждал чего-то. Может быть, это страх перед собственной смертью? Боязнь своей последней минуты? Хотя чего бояться? Пока ты жив, смерти нет, а когда она есть, тебя больше нет. «Но человек встречается с ней», – сказал он однажды в семнадцать лет одному иезуиту в колледже. «Да, но дальше – Бог», – ответил тот.
А есть ли Бог? Осушая глоток за глотком свой стакан, Ричарди вспомнил странного священника, с которым встретился в театре. Кажется, он хороший человек. И тоже считает, что Бог есть. «А где мой Бог, когда я вижу образы боли и чувствую ее эхо? Я один должен успокаивать эту боль?»
Ричарди поднялся из-за стола. Надо встать, иначе няня всю ночь проведет здесь, глядя, как он пьет, и даже не начнет убирать со стола. Он нежно поцеловал ее в лоб и пошел в спальню, где его ждала та встреча.
11
Белокурая женщина шла вдоль стен площади Каролина в сторону улицы Дженнаро Серры. Холодный ветер с моря толкал ее в спину, но она не торопилась. Остальные немногочисленные прохожие спешили скорее оказаться в своих теплых домах. А она, в отличие от них, не имела никакого желания стоять под взглядом, который проникал внутрь ее, в поисках спрятанных чувств.Она хорошо научилась скрывать свои чувства, прятаться. Нельзя, чтобы все открылось и все узнали, что произошло. Она все медленнее шла вперед в слабом свете фонарей и чувствовала на себе руки своего любовника. Вспоминала его лицо, голос, частое дыхание. Думала о словах, которые они говорили друг другу, о планах и обещаниях. «Как такое могло случиться?» – спрашивала она себя. И как ей теперь скрыть от мужчины, что она любит другого и мечтает уйти от него с тем, другим?
Женщина провела ладонью по лицу, под шляпой, скрывавшей ее прекрасные глаза. Да, она плачет. Надо держать себя в руках, она слишком близко к дому. Перед ее глазами уже мелькнула темная громада церкви Санта-Мария дельи Анджели, которая высится в верхней части холма Пиццофальконе.
Скоро она предстанет перед мужчиной, который любит ее настолько сильно, что понимает, о чем она думает. Она раскаивалась, страдала из-за него и из-за своего предательства. Она должна сделать так, чтобы никто не узнал правду. Должна защитить его от позора.
Женщина ускорила шаг и снова спросила себя: что же произошло?
Ричарди закрыл за собой дверь спальни. Так он поступал каждый вечер, а перед тем, как лечь в постель, снова приоткрывал, чтобы услышать тяжелое дыхание няни Розы и убедиться, что та послушалась его и отправилась спать. Он переоделся в халат, натянул сетку на волосы и погасил свет. Подошел к окну и раздвинул занавески. Небосвод был так чисто подметен сильным северным ветром, что блестел, как зеркало. В этом ясном небе сияли четыре ярких звезды, но комиссар хотел, чтобы на него падал не их свет, а слабый луч лампы, стоявшей на столике в окне соседнего дома напротив его окна. Столик рядом с креслом, в кресле молодая женщина что-то увлеченно вышивала. Это был ее личный уютный уголок в большой кухне. Ричарди уже знал, что зовут соседку Энрика и она старшая из пяти детей в семье, а их отец торгует шляпами. Одна из сестер Энрики уже замужем, имеет маленького сына и живет с мужем в том же квартале. Да, семья у них большая. Девушка вышивала левой рукой и была погружена в свои мысли. На ней очки в черепаховой оправе. Еще Ричарди знал, что она слегка наклоняет голову, когда на чем-то сосредотачивается. И движения у нее плавные и изящные, хотя, беседуя с кем-нибудь, она не знает, куда деть руки. И она левша. Кроме того, она иногда смеется, когда играет с маленькими братьями или с племянником. А иногда плачет, когда находится одна и думает, что ее никто не видит.
Не проходило и вечера, чтобы комиссар не подходил ненадолго к окну, становясь на время отражением жизни Энрики. Это тот единственный вид отпуска, который он позволял своей израненной душе. Он видел ее за ужином, слева от матери, спокойную и любезную с родными. Видел, как она слушала радио, тогда ее лицо выражало сосредоточенность и внимание. Как она слушает пластинку через монументальный граммофон – с восторгом и намеком на улыбку. Как читает, наклонив голову и облизывая палец языком, когда надо перевернуть страницу. Спорит с другими, спокойно и упорно отстаивая свою правоту.
Ричарди ни разу не говорил с ней, но был уверен, что никто не знает Энрику лучше, чем он.
Он никогда бы и не подумал, что это случится. Однажды в воскресенье няня не смогла купить зелень с тележки у торговца с Каподимонте, и Ричарди пошел сам, повернулся, чтобы идти назад с пучком брокколи под мышкой, и оказался лицом к лицу с Энрикой. Он до сих пор вздрагивал, вспоминая странное чувство, которое испытал тогда, – смесь удовольствия, смущения, радости и ужаса. Потом он сотни раз видел перед собой в полудреме – перед тем, как уснуть, или сразу после пробуждения – эти глубокие черные глаза. Он тогда убежал, но сердце прыгало у него в груди, а удары крови отдавались громким стуком в ушах. Бежал, роняя по пути брокколи, прикрыв глаза, чтобы удержать в памяти эти длинные ноги и намек на улыбку, который, кажется, увидел мельком.
«Разве я могу заговорить с тобой? Что я могу дать тебе кроме страданий из-за того, что ты постоянно будешь видеть меня измученным?»
Энрика внутри маленького конуса света продолжала вышивать, ничего не зная о мыслях и чувствах комиссара.
Перед тем как погрузиться в сон, Ричарди еще раз вспомнил паяца и его полную отчаяния последнюю песню: «Я хочу крови, даю волю гневу, ненавистью закончилась вся моя любовь»…
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента