VIII
   Настал наконец и этот знаменательный момент!
   Весь день Адель пролежала в кровати с адской головной болью. Когда она к вечеру оделась, то я был поражен мертвенной бледностью ее лица. Глаза горели безумным огнем, громадные черные круги траурной каймой окружили их. Увидев меня, она поманила меня пальцем, а когда я подошел, крепко схватила мою руку ледяными пальцами и мертвым голосом прошептала:
   – Братишка, ты должен быть со мной на счастье! Ох, я, кажется, умру…
   Тут у нее закружилась голова, она чуть не упала.
   Я подвел Адель к креслу, она опустилась на подушки и просидела в безнадежной неподвижности до того момента, когда надо было ехать в театр.
   Всю дорогу она молчала, беспомощно сжавшись в углу кареты. Молчала она и в уборной: ни звука не доносилось до меня из-за занавески, за которой возле дебютантки хлопотала сначала камеристка, потом парикмахер. Несколько раз забегал режиссер, делал замечания насчет грима или деталей туалета и стремглав улетал дальше. Зашла Дюмонкур, чтобы благословить свою питомицу на дебют, но, видя, до чего доходит волнение девушки, опытная актриса, которая лучше всякого другого понимала душевное состояние дебютантки, поспешила уйти.
   Наконец из-за занавески показалась Адель. Она была еще бледнее, чем раньше, и ее бледности не скрывал даже грим. Она была так слаба, что еле держалась на ногах. Бессильно упав в кресло, она уныло шепнула пересохшими губами:
   – Я не могу играть… Боже мой, Боже мой, что будет со мной! Тут уж побледнел и я: но ведь она и в самом деле не может играть! Что же будет?
   Вдруг дверь с треском распахнулась, показалась растрепанная голова сценариуса, который крикнул:
   – Мадемуазель Гюс, на сцену!
   Адель вскочила, словно ее ужалила змея. Она сразу преобразилась: не было следа бледности, расслабленности, нерешительности. Возбужденные глаза стали еще больше, чем всегда, и светились уверенностью и торжеством. Спокойно, словно ни в чем не бывало, она повернулась перед зеркалом, осмотрела себя с ног до головы и сказала, подходя ко мне:
   – Ну, братишка, руку на счастье!
   Сценариус снова влетел в комнату и с отчаянием крикнул:
   – Да на сцену же, черт возьми!
   – Иду, иду! – со спокойной улыбкой ответила Адель и твердой поступью вышла из уборной.
   Я так и остался сидеть на месте, пораженный этой волшебной переменой. От недавней болезни и пережитого волнения я чувствовал себя разбитым и слабым. Не знаю, сколько времени просидел я в полном упадке физических и моральных сил. Вдруг странный шум, раздавшийся издали, заставил меня вскочить и прислушаться. Сначала это был какой-то сухой треск, который быстро стал нарастать и перешел в целую бурю. В этом шуме было что-то похожее на голос моря, бившегося о скалы в милом Лориене.
   Мимо дверей уборной кто-то прошел, и я услыхал голос, говоривший:
   – Кто бы мог подумать! Ведь на генеральной репетиции крошка Гюс играла из рук вон плохо!
   Так это аплодировали Адели?
   Не помня себя от восторга, я кинулся к боковым кулисам.

IX

   Я не знаю, скажут ли что-нибудь читающему эти строки два слова: «Вольтер» и «Заира», которые в то время глубоко волновали весь Париж? Ведь людская слава изменчива, и вчерашние кумиры уже завтра обрастают мхом забвенья. Еще недавно парижане с восторгом заучивали наизусть красивые строки из комедий Грессэ, а теперь разве только школяры знают, что есть такой писатель. В мое время весь Париж распевал арии из оперы Гретри «Ричард Львиное Сердце», а теперь их нигде и не услышишь. Так и с Вольтером. Как знать, может быть, подрастающее поколение уже развенчивает его?
   Впрочем, и в то время далеко не все одинаково смотрели на великого писателя. Одни преклонялись перед ним, другие язвительно вышучивали и называли увлечение парижан трагедиями фернейского старца просто временным умопомешательством. Поэтому, принимая во внимание, что в то время, которое я описываю, значение Вольтера было очень велико и что потомки могут и не знать его, я на всякий случай скажу несколько слов как о самом авторе «Заиры», так и об этой пьесе. Последнее необходимо хотя бы для того, чтобы полнее уяснить читателю торжество Адели.
   Право, даже затрудняюсь сказать вам, что за человек был этот Франсуа Аруэ (настоящее имя Вольтера). Что это был большой талант, в этом сомнений быть не может. Но разве талант заключается только в умении красиво излагать свои мысли? Разве не должны эти мысли служить ко благу человечества? Да, как писатель Аруэ был бесспорно велик, но как общественному деятелю, как человеку ему кое-чего не хватало. И это «кое-что» станет нам ясным, если мы обратим внимание на странную двойственность его поведения.
   Вольтер был большим драматическим мастером, его трагедии пробуждали в обществе благородные мысли и желания. И он же написал отвратительную, кощунственную поэму, в которой вывел Орлеанскую Деву под видом низкой уличной развратницы. Но ведь каждый народ должен иметь свою легенду, своего героя, светлые странички в прошлом: это помогает ему терпеливо переносить бедствия момента. Так честно ли разрушать в нем веру в этого героя, в это светлое прошлое?
   Вольтер страстно громил тиранов, призывал народы освободиться от гнета единодержавия – и он же все время терся около венценосных особ, заискивая в их милости. Он играл скверненькую роль при маркизе де Помпадур, превознося в стихах мнимые достоинства этой нечестивой Иезавели, домогаясь милостей Людовика XV. Когда ему это не удалось, он отправился к прусскому королю Фридриху II. Поссорившись с ним, Вольтер заискивал перед русской императрицей. Когда я впоследствии попал в Россию, мне случайно удалось ознакомиться с некоторыми из его писем к Екатерине II, которых императрица отнюдь не скрывала. Еще бы! Посмотрели бы вы на эти письма!.. Более подлую и беззастенчивую лесть мне в жизни не приходилось читать. Вольтер называл русскую императрицу «пресвятой владычицей снеговой», писал, что она выше Солона, Ликурга, Петра Великого, Ганнибала, выше всех святых, и только одна Богородица может сравняться с нею; он удивлялся, как это Екатерина II нисходит до переписки с таким «старым вралем» и «старой тварью», как он, Вольтер. И все это он делал из-за тех подачек, которые слала ему довольная императрица!
   Всех примеров странной двойственности его мысли и дела не перечтешь. Укажу только еще на один разительный случай, который особенно подчеркивает разногласие между принципами и поступками Франсуа Аруэ.
   Вольтер много страдал от цензурных стеснений и горячо восставал против ограничений свободы слова. Но когда его трагедия «Семирамида» прошла в Париже без успеха и Монтиньи, по обычаю того времени, написал на нее пародию, то Вольтер до тех пор хлопотал, заискивал, лебезил перед Помпадур и высшими чинами двора и правительства, пока ему не удалось добиться королевского указа, запрещавшего представление на сцене невинной пародии.
   Да, вот каков был Вольтер! Даже я, его современник, не могу разобраться в его личности, и потомству тем не более не составить себе ясного взгляда на него.
   Но если рассматривать Вольтера исключительно по его творениям, то можно только преклониться перед ним. Его влияние на умы того времени было огромно. Своими «Философскими письмами», в которых описывалось политическое устройство Англии, он пробудил во французском читателе сознательное недовольство тем строем, при котором какая-нибудь Монтеспан или Помпадур могла жиреть и обогащаться за счет соков истощенного народа. Эти мысли были еще округлены рядом трагедий, в которых Вольтер косвенно нападал на фанатическую нетерпимость католицизма, на подавление мысли, на засилье высшего дворянства, и многие стихи из его трагедий с торжеством повторялись тысячами уст бесправных французов, как повторялись, например, следующие строки из «Магомета»:
 
 
Все смертные равны; различье не в рожденье,
А в добродетели высокой проявленье.
 
 
   Вообще творения Вольтера популяризовали в широких массах освободительные идеи, и Франция много обязана ему тем, что впоследствии стала тем центром, из которого лучами распространились по всему миру призывы к свободе, равенству и братству.
   Такова была и его трагедия «Заира». В ней глубокая мысль счастливо сочеталась с поразительной красотой стиха и вулканической страстью.
   Немудрено, если публика всегда горячо принимала ее представления.
   Вкратце сюжет трагедии «Заиры» таков. У иерусалимского султана Оросмана в плену две рабыни – Фатьма и Заира, несколько французских рыцарей, среди которых выделяется благородный Нерестан, и престарелый Лузиньян, потомок былых иерусалимских королей. Фатьма и Заира в детстве были христианками, но они не помнят этого и не знают своего происхождения.
   Оросман под честное слово отпускает Нерестана во Францию, где последний надеется достать средства на выкуп остальных пленных. Благородный и великодушный рыцарь сдерживает свое слово и возвращается в Иерусалим, но он не достал достаточно денег, чтобы выкупить всех: он считает, что в плену должен остаться он один. Но Оросман не желает, чтобы француз превосходил его в великодушии, и отпускает не только всех условленных, но и самого Нерестана, а также и многих других. Только одной Заиры он не отпускает: они любят друг друга, и Заира должна вскоре стать законной женой султана.
   Случайная встреча Лузиньяна с Заирой и Нерестаном открывает первому глаза на то, что Заира и Нерестан – его дети, которых он считал погибшими. Лузиньян умоляет Заиру отказаться от любви к иноверцу, но Заира слишком любит султана и колеблется.
   Центр действия трагедии – борьба Заиры между двумя чувствами. Она ничего не решает, она хочет сначала посмотреть, сумеет ли католический священник пробудить в ней достаточно решимости: когда она спросила брата, чего потребует от нее христианская религия, тот ответил: «Чтобы ты возненавидела врагов веры». И вот эта-то ненависть, столь противная духу истинного христианства, и увеличивает колебание девушки. Но она все-таки хочет попытаться. Однако Оросман из ревности убивает Заиру: ведь она по требованию отца и брата скрыла от жениха тайну своего происхождения, и султан заподозрил, что она обманывает его с Нерестаном.
   Чуть ли не впервые в этой трагедии со сцены к зрителям говорил магометанин, отличающийся высокой добродетелью: до того иноверцев непременно выводили отчаянными злодеями. Кроме того, Вольтер ясно показал в этом произведении, что и магометанин может обладать более широкими взглядами, чем христианин, если последний превращает христианство в католичество, то есть смотрит на жизнь не глазами Христа, а надетыми на них уродливыми очками патеров-иезуитов. Ведь вся трагедия Заиры в том, что ее отец и брат – узкие католики. И не в пользу последних разница отношений друг к другу султана и французского рыцаря: первый уважает во французах достойных противников, второй видит в мусульманах злых врагов. И Вольтер ясно показал современному обществу, что заветы Христа касались только мыслей и поступков, а никак не фанатического следования определенному ритуалу: Богу все равно, на каком языке и какими словами люди будут молиться Ему, лишь бы их жизнь согласовалась с требованиями добродетели. Вот что представляла собою трагедия «Заира». Теперь возвращаюсь к Адели.

X

   Хотя на первом представлении я и пропустил первую сцену первого действия, но впоследствии я так часто видал Адель в этой роли и так много было разговоров о ее дебюте, что теперь я могу объяснить причину услышанных мною аплодисментов так, как если бы сам сидел в зрительном зале.
   Первая сцена застает Заиру в разговоре с Фатьмой. Фатьма удивляется, что Заира переменилась: она более уже не плачет, не рвется к берегам Сены. Заира отвечает ей с ленивой мечтательностью. Но Фатьма допытывается, она касается отношений султана к подруге. И вот тут-то Заира вся вспыхивает, загорается. Ее голос рокочет сдержанными переливами страсти, когда она говорит о том, как прекрасен Оросман.
   До Адели эту роль играли совершенно иначе: актрисы с самого начала брали высокий, напыщенный тон, и красота этого монолога пропадала. Поэтому публика, привыкшая чувствовать пылкость Заиры с первых слов, вначале отнеслась к игре Адели с недоуменной холодностью. Но когда в признании Заиры бриллиантовыми искорками вспыхнула и загорелась страсть, публика сначала замерла, а потом разразилась бешеными аплодисментами. Теперь успех Адели был уже свершившимся фактом и с колоссальной скоростью рос по мере развития действия. Диалог Заиры с Оросманом в интерпретации Адели приобрел такую красоту, Адель показала такую гибкость интонаций, столько красивой, сдержанной страсти, что публика не захотела после ее ухода со сцены слушать разговор султана со своим другом, заглушая слова артистов неистовыми вызовами Гюс.
   Великолепный, выигрышный монолог Оросмана, которым кончается первый акт, был смят и пропал: публика требовала Гюс, Гюс и Гюс!
   Дальше продолжалось то же самое. Артисты играли великолепно, но публика зевала, пока на сцене не показывалась Адель, и аплодисментами по ее адресу заглушала других артистов, когда дебютантка уходила за кулисы. Второй акт, где Заира находится в нерешительности между своей любовью к султану и дочерними обязанностями к Лузиньяну, требующий от артистки беспрерывной игры, был сплошным триумфом Адели.
   Я стоял около боковых кулис, слушал ее и не замечал, как по щекам у меня текли слезы восторга.
   После коротенького третьего акта к Адели в уборную явилась целая группа аристократов, предводительствуемая старым герцогом Ливри, тем самым, который несколько лет тому назад во мраке кулис целовал Адель за деньги и поцелуи которого впервые вызвали во мне ревность по отношению к моему кумиру.
   – Обожаемая! – засюсюкал старик, со старческой чувственностью осыпая руки Адели поцелуями. – В память нашего старого знакомства я разрешил себе привести сюда этих господ, которые спешат выразить вам свой восторг и удивление. Париж уже давно не видал ничего подобного… Однако мои друзья выражают нетерпение… Позвольте представить вам, обожаемая, доблестного маршала де Рогана, принца Субиза!
   Пятидесятилетний маршал с изысканностью старого придворного склонился перед Аделью и галантно поцеловал протянутую ею руку.
   Я просто диву давался: откуда у этой уличной девчонки взялось такое благородство манер, такая самоуверенность движений!
   – Я счастлив поклониться одним из первых только что взошедшей, но уже ярко сверкающей звезде родного искусства! – сказал принц. – Я горжусь, что живу в одно время с нею!
   – О, ваша светлость, – ответила Адель, – это я должна гордиться тем, что имею счастье видеть перед собою славного воина, оплот моей родины!
   – Что за женщина, что за женщина! – воскликнул Ливри, восхищенный ответом актрисы. – Боже мой, сколько даров в одном существе! Талант, красота, грация, ум! А страсть! Меня особенно пленила страсть, которая так ярко блистала в Заире!
   Адель надменно, искоса взглянула на сюсюкающего старичка. Тон, которым она ответила ему, еще более подчеркивал разницу между ее предыдущей манерой разговора с маршалом и тем почти оскорбительным пренебрежением, с которым она третировала Ливри.
   – О, это вовсе не удивительно, герцог, – сказала она, – мы всегда восхищаемся в других тем, чего нет в нас самих!
   Ее остроумный и меткий ответ вызвал громкий хохот присутствующих.
   – Но позвольте, герцог, – недовольно сказал молодой человек лет тридцати с лишним худощавый, стройный, даже довольно красивый, если бы только его правильного лица не портили глаза, светившиеся холодной жестокостью и подозрительностью, – позвольте, герцог, ведь вы, кажется, хотели представить нас, а вместо того сами занимаетесь разговором!
   – Бога ради, простите, милый де Сартин, – спохватился герцог, – но ведь эта злая волшебница хоть кого с толка собьет! Позвольте представить вам, божественная, нашего генерал-лейтенанта парижской полиции, господина де Сартина!
   Сартин в свою очередь приложился к милостиво протянутой руке и обменялся с Аделью несколькими изысканными фразами.
   Вслед за ним Ливри назвал еще ряд фамилий, и в воздухе так и засверкали эффектные титулы, имена старейших французских родов.
   Когда представления были закончены, Ливри снова повел речь.
   – А теперь, дорогая мадемуазель Гюс, – сказал он, – позвольте мне от имени всех представленных вам предложить вам разделить с нами скромную трапезу после окончания спектакля: мы непременно хотим отпраздновать удачу вашего дебюта! Не томите же нас, божественная, удостойте согласием!
   – Я очень благодарна вам, господа, – с милостивым кивком головы ответила Адель, – но…
   Она остановилась, увидев, что дверь уборной распахнулась, пропуская новое лицо.
   Это был молодой человек лет двадцати пяти, стройный, гибкий, одетый со всей изысканностью щеголя того времени. Его нежное, словно у девушки, лицо дышало умом и благородством, серые, полные веселой отваги глаза горели восторженным огнем.
   – Ба, да это князь! – воскликнули присутствующие. Ответив им молчаливым кивком головы, князь подошел к Адели и с почтительным поклоном начал:
   – Сударыня…
   Но Адель царственным жестом остановила его и надменно кинула:
   – Сударь, я не имею привычки говорить с незнакомыми людьми!
   – Но ведь это – князь Дмитрий Голицын, посланник ее величества императрицы! – с каким-то испугом сказал де Сартин.
   – Князь – посланник в своем посольстве, – холодно оборвала генерал-лейтенанта Адель, – здесь же вы все – только мои гости, прошу не забывать этого!
   Девчонка играла в смелую игру! Я в то время сильно испугался за нее, но потом оказалось, что подобный тон сразу создал ей выгодную позицию: чем больше женщину уважают, тем она дороже стоит.
   Князь Голицын, известный дипломат, ученый и писатель, был слишком умен, чтобы не суметь с честью выйти из создавшегося положения. Он почтительно поклонился Адели и обратился к Ливри со следующими словами:
   – Не возьмете ли вы, дорогой герцог, на себя труд представить меня барышне?
   Ливри охотно согласился на это.
   Когда Голицын был представлен, он сказал:
   – Извиняюсь, сударыня, если я ненамеренно оскорбил вас. Но ваши сотоварки, приезжающие к нам в Россию, да и те, которых я знаю здесь, не придерживаются подобной строгости: у сцены имеются свои вольности. Однако, раз вы не хотите их допускать, это – ваше право, перед которым я преклоняюсь. Надеюсь также, что просьба, с которой я хотел обратиться к вам, не будет сочтена вами за оскорбление. Я хотел просить вас разрешить мне чествовать ваш блестящий дебют…
   – Ужином? – перебил его Ливри. – Ну нет, князь, мы уже опередили вас, и барышня выразила согласие. Если вы хотите присоединиться к нам…
   – Но я еще не давала вам своего согласия! – перебила герцога Адель. – Я готова поехать с вами, но только при соблюдении непременного условия: без братишки, – она показала рукой в отдаленный угол, где стоял я, – я не поеду!
   Я сильно перепугался. Что это еще за новая прихоть и что я буду делать среди всех этих блестящих господ? Правда, я – дворянин, но гений Вольтера значил больше любого дворянства, а не постеснялся же вот этот самый маршал де Роган приказать своим лакеям отдубасить Вольтера за одну неосторожную шутку! Правда и то, что тогда Вольтер позволил себе слишком много…
   Ливри смущенно замялся, но маршал не задумываясь сказал, с легким кивком головы по моему адресу:
   – Что же, если вы этого хотите, то мы ничего не имеем против общества господина Гюса…
   – О, он на самом деле вовсе не брат мне! – со смехом сказала Адель. – Он мне даже и не родня: месье Лебеф – дворянин и занимается юриспруденцией. Но я называю его братишкой, потому что Гаспар очень много сделал для меня, и сегодняшним успехом я на три четверти обязана только ему!
   Я слышал, как Голицын гневным шепотом сказал герцогу Ливри:
   – Позвольте, да эта девчонка имеет смелость навязывать нашему обществу своего любовника!
   – Поверьте моей старческой опытности, – ответил Ливри, – мужчина, состоящий на положении брата, никогда не будет для женщины ничем иным! Да и этот чертенок слишком умна, чтобы сделать такую глупость!
   – Но тогда к чему же, – недоумевающе заметил князь, – к чему?..
   – Девчонка знает себе цену; если бы ее мамаша была чуть поприличнее, она заставила бы пригласить ее…
   Появление сценариуса, звавшего Адель на сцену, положило конец перешептыванью.
   Четвертый акт с поднятия занавеса застает Заиру на сцене, поэтому Адели надо было торопиться. Она кивнула обществу головой и сейчас же упорхнула.
   Как только она ушла, я сейчас же подошел к присутствующим и вежливо и скромно сказал:
   – Господа, я не знаю, какой новый каприз барышни Гюс заставил ее навязывать вам мое неподходящее общество, но поверьте, что это произошло помимо меня. Я постараюсь отговорить Адель от этой никчемной, да и тягостной для меня прихоти.
   Должно быть, в моем тоне было что-то располагающее, так как Голицын сейчас же подошел ко мне, протянул мне руку и, крепко пожимая ее, сказал:
   – Общество дворянина не может быть тягостным для прочих дворян. Я буду очень рад, если вы не станете сопротивляться желанию барышни Гюс и разделите сегодня нашу компанию!
   Вслед за Голицыным ко мне подошли и все остальные и тоже пожали мне руку. Могу прибавить, что впоследствии меня все в этом обществе полюбили. Конечно, были и недоразумения, но о них в свое время!

XI

   На протяжении четвертого и пятого актов успех Адели не стал большим только потому, что это было уже невозможно. Но и с достигнутого во втором акте апогея он не сходил, так что все представление превратилось в сплошной триумф юной дебютантки.
   Успех Адели был ясно подчеркнут и тем, что актрисы, бывшие очень любезными и благожелательными на репетициях, теперь сразу встали в холодно-враждебную позицию к ней. По крайней мере на предложение Адели принять участие в предложенном театралами ужине большинство актрис со змеиной иронией и низкими приседаниями ответило, что «где уж им, бездарностям, наслаждаться обществом такой гениальной актрисы!»
   Это влило некоторую горечь в радость успеха: впереди предстояла борьба с закулисными интригами, сгубившими уже не один талант.
   Но отказались далеко не все. Добродушная Дюмонкур; легкомысленная, веселая женщина-мальчишка Фаншон; кокетливая ла Люцци, по прозванию Кошечка; сентиментальная, бело-розовая, словно фарфоровая куколка, вечно страдающая от сердечных ран д'Олиньи – все они с радостью согласились отправиться вместе с Аделью: они были независтливыми потому, что их положение как в театре, так и в веселящемся обществе было достаточно прочно.
   Ужин удался на славу. Решено было чем-нибудь отметить этот знаменательный день. Мужчины сложились и командировали повесу Жевра, сына парижского коменданта, за подарками для дам. Жевр за шиворот вытащил знакомого ювелира из постели, заставил его открыть лавочку и выбрал по изящному колечку для всех дам, кроме Адели, которой он привез большой серебряный бокал, куда сейчас же стали бросать золотые монеты.
   Когда бокал наполнился до краев, его торжественно поднесли Адели.
   В наполнении бокала особенно постарался князь Голицын, который опорожнил туда добрую пригоршню луидоров. Правда, среди золота на другой день попалось также несколько серебряных монет, но это уж, наверное, было делом рук герцога де Ливри: старик был очень богат, но страшно скуп; его поставщики вечно жаловались на недобросовестное оттягивание их грошей при расплате.
   Ну, да что было говорить о каких-нибудь пяти серебряных монетах, когда Адели поднесли золотом маленькое состояние!
   Так завершилось первое выступление Аделаиды Гюс на театральных подмостках, так закончился период формирования бутона этого могильного цветка. Отныне бутон будет все пышнее и пышнее развертываться в прекрасный, благоухающий, но – увы! – ядовитый цветок, которому удастся долее обыкновенного продержаться в роскоши полного расцвета, пока его лепестки, под внезапным порывом холодного ветра судьбы, не сморщатся и не развеются по пустынным и мрачным полям забвения!

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

I

   Адель заснула никому неведомой девчонкой-замарашкой, а проснулась знаменитой талантливой актрисой. А в те времена – да думается мне, что и долго так будет, – слово «актриса» в переводе на общепонятный язык значило «общественное достояние». Еще актерам иной раз удавалось занять независимое, уважаемое положение в обществе: например, знаменитый балетмейстер Вестрис был принят как равный в лучших аристократических домах. Но актриса всегда оставалась «рабыней веселья», существом низшего порядка. Правда, и актриса могла играть большую роль и оказывать влияние на ход государственных дел, но это влияние исходило не от внутренних ее достоинств, а от чисто внешних: повелевала не актриса, а красивая женщина. А ведь на самом-то деле мир столь многим обязан деятелям сцены, что актеры и актрисы должны бы быть окружены всеобщим почтением: разве не со сцены общество воспринимало и воспринимает те идеи, которые более всего способствуют его облагораживанию, двигают вперед к идеалам добра? Но, видно, что-то роковое заложено в самой природе сценических деятелей, если даже революция, вызвавшая полную переоценку прежних взглядов и взаимоотношений, не коснулась подмостков, не внесла ничего нового в отношение общества к актерам.