Страница:
– Вот это объяснит тебе все, негодяйка, а вот это я оставлю тебе на память о «плевательнице для высокопоставленных особ».
С этими словами Орлов размахнулся и сильно ударил Адель хлыстом, который оставил багровую борозду, шедшую через все ее лицо от левого уха к правой стороне шеи. Он хотел еще раз ударить девушку, но я подскочил к нему и, быстрым движением выхватив у него из рук хлыст, спокойно сказал:
– Я не позволю вам бить беззащитную женщину, граф!
Орлов захрипел от бешенства и, сжав кулаки, готов был броситься на меня. Но я сделал шаг в сторону и достал из кармана пистолет. Прошло несколько минут в томительном, жутком молчании. Вдруг Адель слабо вскрикнула. Я искоса взглянул на нее и увидел, что она читает рукопись, брошенную ей Орловым.
Этот крик вывел графа из состояния бешеной неподвижности.
– Маркиз, – хрипя и задыхаясь, сказал он, обращаясь ко мне, – вы – благородный человек и не знаете, кого защищаете! Ведомо ли вам, что эта негодная тварь обманывала меня направо и налево с каждым встречным? Ведомо ли вам, что, обманывая меня, она в то же время смеялась надо мной со своими любовниками?
Ведомо ли вам наконец, что не далее как вчера она, в объятьях своего любовника Одара, обливала меня помоями, не зная, конечно, что за занавеской сидят люди, которые подслушивают и записывают каждое слово! И подумайте только, маркиз: всего за два часа до этого она ластилась ко мне, чтобы выпросить у меня новую подачку! Что же, может быть, и теперь вы будете защищать ее?
– Граф! – грустно ответил я, – я не закрываю глаз на творящееся зло и не оправдываю поведения девицы Гюс. Но я и не судья ей. И не потому защищаю я ее, что считаю ее правой перед вами, а потому, что она беззащитна против вашей ярости. Подумайте сами, граф, как бы виновата ни была женщина, разве смеет такой гигант, как вы, употреблять против нее физическую силу?
– Хороша «беззащитная женщина»! – с новым приливом ярости крикнул Орлов. – Да знаете ли вы, что я со всей своей физической силой и государственным могуществом не мог бы причинить столько зла, сколько причинила его мне эта распутница! Ведь вы не знаете еще самого главного: Одар подстроил эту ловушку по приказанию государыни, которая сегодня публично насмеялась надо мной! Я, граф Григорий Орлов, стал посмешищем двора! И за что? За то, что я осыпал деньгами и подарками лживое, порочное созданье! И вы еще находите, что удар хлыстом по лицу – слишком сильное, слишком жестокое наказание? Да ведь таких негодниц надо бить кнутами на площади! Их следует отдавать на всенародное позорище!
– Еще раз повторяю вам, граф, что я – не судья, а только защитник девицы Гюс, – ответил я. – Скажу еще, что не верю в спасительность физического наказания. Мне кажется, что каждый дурной поступок уже носит в лоне своем наказание себе. Так и здесь: если девица Гюс согрешила против вас, то она жестоко наказана. Ведь она верила Одару, она искренне отдыхала с ним душой, и, если она, как вы говорите, и ругала вас в его присутствии, то это, наверное, явилось следствием не ненависти к вам, а любви к Одару. В устах женщины это – как бы извинение перед любимым в необходимости поддерживать связь с нелюбимым. А теперь она видит, что сама стала жертвой недостойной ловушки, что она сама сыграла глупую, позорную роль в руках хитрого, беспринципного пьемонтца… Взгляните на нее, граф, и скажите сами: нужно ли еще какое-нибудь наказание?
Орлов обернулся к Адели и несколько секунд смотрел на нее. Вся ее фигура была сплошным олицетворением безнадежности: руки беспомощно повисли, тусклый взгляд безжизненных глаз смотрел не видя, и красный рубец еще страшнее подчеркивал смертельную бледность лица.
Что-то дрогнуло в уголках надменного рта фаворита.
– Быть может, вы и правы, маркиз, – глухо сказал он. – Да, хлыст – слишком слабое орудие наказания в таких случаях, и я искренне благодарен вам, что вы не дали мне расправиться с этой тварью. Но теперь вы, может быть, все-таки вернете мне хлыст? – со слабой улыбкой прибавил он. – Во мне все еще кипит злоба, и я развею ее дикой скачкой!
Я с почтительным поклоном подал Орлову хлыст, он взял его и нервной походкой направился к двери. В этот момент навстречу ему показалась жирная, приземистая фигура Розы. Она находилась в состоянии блаженного подпития и, как всегда в таких случаях, была крайне липка и слащава.
– Ваше сиятельство! – с выражением безграничного восхищения вскрикнула она, приседая неуклюже церемонным книксеном в дверях и загораживая дорогу Орлову. – Позвольте мне, верной слуге и почитательнице вашего сиятельства…
– Прочь, старая сводня! – гаркнул фаворит, отбрасывая старуху пинком ноги в сторону и бурно устремляясь в двери.
Роза отлетела на несколько шагов и с размаха плюхнулась в кресло. Испуганным, ничего не понимающим взглядом она оглянулась по сторонам.
– Да что у вас произошло здесь, голубчик месье Гаспар? – жалобно спросила она. – Адель! – в ужасе крикнула она. – Что у тебя на лице? Боже мой, что здесь случилось?
От ее крика Адель словно проснулась. Она встала и безучастно посмотрела в зеркало; но тотчас же ее лицо вспыхнуло, а взор загорелся дикой яростью. Словно взбешенная пантера, одним прыжком она очутилась около матери и, наступая на нее со сжатыми кулаками, закричала:
– Это все ты, все ты, проклятая! Из-за твоей проклятой жадности я подверглась этому позору! О, я убью тебя! Ты – не мать, ты мне – злейший враг! Проклятая, проклятая!
Роза испуганно вскочила с кресла и вдруг тяжело рухнула обратно. Ее лицо приняло багрово-синеватый оттенок, глаза закатились, на губах показалась пена. Она силилась что-то сказать, но полувысунутый, прикушенный стиснутыми зубами, распухший язык не повиновался, а руки и ноги лишь вздрагивали, словно оторванные лапы паука-косаря. Ее вид внушал ужас и отвращение.
Я крикнул слуг, приказал им осторожно поднять старуху и перенести в ее комнату, а одного послал за доктором. Когда слуги подняли Розу на руки, Адель, с хмурой бесчувственностью стоявшая в стороне, подошла ко мне и сказала:
– Оставь ее, Гаспар! Пойдем, мне нужно продиктовать тебе письмо!
– Адель! Ведь это – твоя мать! Ведь она умирает! – сказал я ей.
– Да благословит тебя Бог, Гаспар, если ты говоришь правду, – ответила Адель. – Но умирает ли она или нет, все равно ты не доктор и ничем не можешь помочь ей. А мне ты нужен. Пойдем!
Адель увела меня к письменному столу и продиктовала мне там следующее письмо к Одару:
«Одар! Я не буду говорить Вам о том, насколько дурен Ваш поступок со мной: все равно познание добра и зла неведомо Вам. Но неужели Ваше сердце чуждо всяких человеческих движений? Неужели Вы не понимаете, что такую сильную привязанность, которая родилась к Вам в таком заброшенном, одичалом сердце, как мое, нельзя затаптывать в грязь, как это сделали Вы?
А ведь я действительно была привязана к Вам, Одар, так привязана, что до любви оставался один крошечный шаг, так привязана, что даже теперь не вижу в своем сердце ни малейшей злобы против Вас… Да и нет в нем места злобе: оно все полно тоской и болью по обманутой, поруганной мечте… О, тот, другой, пусть поостережется! С ним у меня еще будут счеты! Но с Вами… Отныне Вы умерли для меня, Одар!
Но скажите по чистой совести, поройтесь в своем сердце, спросите самого себя: неужели ровно ничто не шевелится в Вас при мысли о том, что я навсегда потеряна для Вас? Неужели я была для Вас лишь орудием наказания провинившегося фаворита оскорбленной монархиней, только орудием и больше ничем? Ничем для Вас лично? Нет, не верю, не могу верить этому! Ведь Вы действительно одиноки, Одар, и одиночество действительно тяготит Вас. Вам было легко со мной, и Вы еще почувствуете горечь утраты существа, которое могло любить Вас так, как никто никогда не любил и не будет любить!
Наверное, Вы уже спрашиваете себя: зачем я пишу Вам все это? Я пишу Вам для того, чтобы открыть Вам глаза на Вашу собственную непредусмотрительность. Ведь Вам вовсе не надо было так оскорблять меня, чтобы привести в исполнение предписанное Вам государыней дело. Ведь я была так привязана к Вам, что, скажи Вы мне откровенно все, как было, и я сама помогла бы Вам поставить графа Григория в смешное положение. Подумайте только, Одар: Вы добились бы своего, отличились бы в глазах государыни и сохранили бы меня! О, я знаю, Вы чувствуете, что я говорю это совершенно искренне, что это действительно было бы так… Но Вам не пришло в голову пойти этим прямым, благородным путем, и результаты налицо!
О, я знаю, Вы далеко не равнодушно отнесетесь к этой упущенной возможности. И в этом-то цель моего письма, в этом та единственная маленькая месть, которой я отвечаю на Ваш недостойный поступок. Пусть нет-нет да встанет перед Вами мой образ, пусть иной раз перед Вами воскреснут часы прошлого счастья! И пусть при этом Вы подумаете: «В моей власти было удержать это счастье, но я не сумел сделать это. Теперь все кончено!..»
Да, теперь все кончено, Одар! Вы умерли для меня, Вы для меня не существуете. Не пытайтесь объясниться со мной – я не приму Вас, если Вы придете, и не отвечу на Ваше письмо; я даже не стану читать его, если Вы вздумаете писать мне. Прощайте, Одар! Прощай, труп некогда любимого человека!»
Адель перечитала письмо, подписала его, запечатала и тотчас же отправила с нарочным.
Сразу же вслед за этим в комнату вошел врач.
– Сударыня, – сказал он, – считаю нужным заявить вам, что положение вашей матушки совершенно безнадежно. Едва ли она переживет завтрашнее утро…
– Вы уверены в этом, доктор? – взволнованно спросила Адель.
– К сожалению, тут не может быть никаких сомнений, – ответил врач. – От старости и… не особенно правильного образа жизни стенки сосудов у вашей матушки потеряли свою эластичность. В силу неизвестных мне причин – вероятно, от какого-нибудь сильного душевного волнения – кровь сразу прилила к мозгу, сосуды не выдержали бурного прилива, и кровь излилась в мозг. При таких обстоятельствах спасения не бывает – весь вопрос лишь в сроке…
– Слава Тебе, Господи! – со страстным волнением вскрикнула Адель, к величайшему удивлению, почти ужасу врача, который поспешил откланяться. – «Ныне отпущаеши»… Теперь я свободна, теперь уже никто не помешает мне отомстить за сегодняшний позор!
Действительно Роза не пережила следующего утра: она скончалась ночью, не приходя в сознание.
А на другое утро Адель получила пакет, в котором был возобновленный контракт. Жалованье Адели оказалось не удвоенным, как она хотела, а утроенным: восторжествовавшая царственная соперница хотела хоть этим вознаградить посрамленную.
XI
С этими словами Орлов размахнулся и сильно ударил Адель хлыстом, который оставил багровую борозду, шедшую через все ее лицо от левого уха к правой стороне шеи. Он хотел еще раз ударить девушку, но я подскочил к нему и, быстрым движением выхватив у него из рук хлыст, спокойно сказал:
– Я не позволю вам бить беззащитную женщину, граф!
Орлов захрипел от бешенства и, сжав кулаки, готов был броситься на меня. Но я сделал шаг в сторону и достал из кармана пистолет. Прошло несколько минут в томительном, жутком молчании. Вдруг Адель слабо вскрикнула. Я искоса взглянул на нее и увидел, что она читает рукопись, брошенную ей Орловым.
Этот крик вывел графа из состояния бешеной неподвижности.
– Маркиз, – хрипя и задыхаясь, сказал он, обращаясь ко мне, – вы – благородный человек и не знаете, кого защищаете! Ведомо ли вам, что эта негодная тварь обманывала меня направо и налево с каждым встречным? Ведомо ли вам, что, обманывая меня, она в то же время смеялась надо мной со своими любовниками?
Ведомо ли вам наконец, что не далее как вчера она, в объятьях своего любовника Одара, обливала меня помоями, не зная, конечно, что за занавеской сидят люди, которые подслушивают и записывают каждое слово! И подумайте только, маркиз: всего за два часа до этого она ластилась ко мне, чтобы выпросить у меня новую подачку! Что же, может быть, и теперь вы будете защищать ее?
– Граф! – грустно ответил я, – я не закрываю глаз на творящееся зло и не оправдываю поведения девицы Гюс. Но я и не судья ей. И не потому защищаю я ее, что считаю ее правой перед вами, а потому, что она беззащитна против вашей ярости. Подумайте сами, граф, как бы виновата ни была женщина, разве смеет такой гигант, как вы, употреблять против нее физическую силу?
– Хороша «беззащитная женщина»! – с новым приливом ярости крикнул Орлов. – Да знаете ли вы, что я со всей своей физической силой и государственным могуществом не мог бы причинить столько зла, сколько причинила его мне эта распутница! Ведь вы не знаете еще самого главного: Одар подстроил эту ловушку по приказанию государыни, которая сегодня публично насмеялась надо мной! Я, граф Григорий Орлов, стал посмешищем двора! И за что? За то, что я осыпал деньгами и подарками лживое, порочное созданье! И вы еще находите, что удар хлыстом по лицу – слишком сильное, слишком жестокое наказание? Да ведь таких негодниц надо бить кнутами на площади! Их следует отдавать на всенародное позорище!
– Еще раз повторяю вам, граф, что я – не судья, а только защитник девицы Гюс, – ответил я. – Скажу еще, что не верю в спасительность физического наказания. Мне кажется, что каждый дурной поступок уже носит в лоне своем наказание себе. Так и здесь: если девица Гюс согрешила против вас, то она жестоко наказана. Ведь она верила Одару, она искренне отдыхала с ним душой, и, если она, как вы говорите, и ругала вас в его присутствии, то это, наверное, явилось следствием не ненависти к вам, а любви к Одару. В устах женщины это – как бы извинение перед любимым в необходимости поддерживать связь с нелюбимым. А теперь она видит, что сама стала жертвой недостойной ловушки, что она сама сыграла глупую, позорную роль в руках хитрого, беспринципного пьемонтца… Взгляните на нее, граф, и скажите сами: нужно ли еще какое-нибудь наказание?
Орлов обернулся к Адели и несколько секунд смотрел на нее. Вся ее фигура была сплошным олицетворением безнадежности: руки беспомощно повисли, тусклый взгляд безжизненных глаз смотрел не видя, и красный рубец еще страшнее подчеркивал смертельную бледность лица.
Что-то дрогнуло в уголках надменного рта фаворита.
– Быть может, вы и правы, маркиз, – глухо сказал он. – Да, хлыст – слишком слабое орудие наказания в таких случаях, и я искренне благодарен вам, что вы не дали мне расправиться с этой тварью. Но теперь вы, может быть, все-таки вернете мне хлыст? – со слабой улыбкой прибавил он. – Во мне все еще кипит злоба, и я развею ее дикой скачкой!
Я с почтительным поклоном подал Орлову хлыст, он взял его и нервной походкой направился к двери. В этот момент навстречу ему показалась жирная, приземистая фигура Розы. Она находилась в состоянии блаженного подпития и, как всегда в таких случаях, была крайне липка и слащава.
– Ваше сиятельство! – с выражением безграничного восхищения вскрикнула она, приседая неуклюже церемонным книксеном в дверях и загораживая дорогу Орлову. – Позвольте мне, верной слуге и почитательнице вашего сиятельства…
– Прочь, старая сводня! – гаркнул фаворит, отбрасывая старуху пинком ноги в сторону и бурно устремляясь в двери.
Роза отлетела на несколько шагов и с размаха плюхнулась в кресло. Испуганным, ничего не понимающим взглядом она оглянулась по сторонам.
– Да что у вас произошло здесь, голубчик месье Гаспар? – жалобно спросила она. – Адель! – в ужасе крикнула она. – Что у тебя на лице? Боже мой, что здесь случилось?
От ее крика Адель словно проснулась. Она встала и безучастно посмотрела в зеркало; но тотчас же ее лицо вспыхнуло, а взор загорелся дикой яростью. Словно взбешенная пантера, одним прыжком она очутилась около матери и, наступая на нее со сжатыми кулаками, закричала:
– Это все ты, все ты, проклятая! Из-за твоей проклятой жадности я подверглась этому позору! О, я убью тебя! Ты – не мать, ты мне – злейший враг! Проклятая, проклятая!
Роза испуганно вскочила с кресла и вдруг тяжело рухнула обратно. Ее лицо приняло багрово-синеватый оттенок, глаза закатились, на губах показалась пена. Она силилась что-то сказать, но полувысунутый, прикушенный стиснутыми зубами, распухший язык не повиновался, а руки и ноги лишь вздрагивали, словно оторванные лапы паука-косаря. Ее вид внушал ужас и отвращение.
Я крикнул слуг, приказал им осторожно поднять старуху и перенести в ее комнату, а одного послал за доктором. Когда слуги подняли Розу на руки, Адель, с хмурой бесчувственностью стоявшая в стороне, подошла ко мне и сказала:
– Оставь ее, Гаспар! Пойдем, мне нужно продиктовать тебе письмо!
– Адель! Ведь это – твоя мать! Ведь она умирает! – сказал я ей.
– Да благословит тебя Бог, Гаспар, если ты говоришь правду, – ответила Адель. – Но умирает ли она или нет, все равно ты не доктор и ничем не можешь помочь ей. А мне ты нужен. Пойдем!
Адель увела меня к письменному столу и продиктовала мне там следующее письмо к Одару:
«Одар! Я не буду говорить Вам о том, насколько дурен Ваш поступок со мной: все равно познание добра и зла неведомо Вам. Но неужели Ваше сердце чуждо всяких человеческих движений? Неужели Вы не понимаете, что такую сильную привязанность, которая родилась к Вам в таком заброшенном, одичалом сердце, как мое, нельзя затаптывать в грязь, как это сделали Вы?
А ведь я действительно была привязана к Вам, Одар, так привязана, что до любви оставался один крошечный шаг, так привязана, что даже теперь не вижу в своем сердце ни малейшей злобы против Вас… Да и нет в нем места злобе: оно все полно тоской и болью по обманутой, поруганной мечте… О, тот, другой, пусть поостережется! С ним у меня еще будут счеты! Но с Вами… Отныне Вы умерли для меня, Одар!
Но скажите по чистой совести, поройтесь в своем сердце, спросите самого себя: неужели ровно ничто не шевелится в Вас при мысли о том, что я навсегда потеряна для Вас? Неужели я была для Вас лишь орудием наказания провинившегося фаворита оскорбленной монархиней, только орудием и больше ничем? Ничем для Вас лично? Нет, не верю, не могу верить этому! Ведь Вы действительно одиноки, Одар, и одиночество действительно тяготит Вас. Вам было легко со мной, и Вы еще почувствуете горечь утраты существа, которое могло любить Вас так, как никто никогда не любил и не будет любить!
Наверное, Вы уже спрашиваете себя: зачем я пишу Вам все это? Я пишу Вам для того, чтобы открыть Вам глаза на Вашу собственную непредусмотрительность. Ведь Вам вовсе не надо было так оскорблять меня, чтобы привести в исполнение предписанное Вам государыней дело. Ведь я была так привязана к Вам, что, скажи Вы мне откровенно все, как было, и я сама помогла бы Вам поставить графа Григория в смешное положение. Подумайте только, Одар: Вы добились бы своего, отличились бы в глазах государыни и сохранили бы меня! О, я знаю, Вы чувствуете, что я говорю это совершенно искренне, что это действительно было бы так… Но Вам не пришло в голову пойти этим прямым, благородным путем, и результаты налицо!
О, я знаю, Вы далеко не равнодушно отнесетесь к этой упущенной возможности. И в этом-то цель моего письма, в этом та единственная маленькая месть, которой я отвечаю на Ваш недостойный поступок. Пусть нет-нет да встанет перед Вами мой образ, пусть иной раз перед Вами воскреснут часы прошлого счастья! И пусть при этом Вы подумаете: «В моей власти было удержать это счастье, но я не сумел сделать это. Теперь все кончено!..»
Да, теперь все кончено, Одар! Вы умерли для меня, Вы для меня не существуете. Не пытайтесь объясниться со мной – я не приму Вас, если Вы придете, и не отвечу на Ваше письмо; я даже не стану читать его, если Вы вздумаете писать мне. Прощайте, Одар! Прощай, труп некогда любимого человека!»
Адель перечитала письмо, подписала его, запечатала и тотчас же отправила с нарочным.
Сразу же вслед за этим в комнату вошел врач.
– Сударыня, – сказал он, – считаю нужным заявить вам, что положение вашей матушки совершенно безнадежно. Едва ли она переживет завтрашнее утро…
– Вы уверены в этом, доктор? – взволнованно спросила Адель.
– К сожалению, тут не может быть никаких сомнений, – ответил врач. – От старости и… не особенно правильного образа жизни стенки сосудов у вашей матушки потеряли свою эластичность. В силу неизвестных мне причин – вероятно, от какого-нибудь сильного душевного волнения – кровь сразу прилила к мозгу, сосуды не выдержали бурного прилива, и кровь излилась в мозг. При таких обстоятельствах спасения не бывает – весь вопрос лишь в сроке…
– Слава Тебе, Господи! – со страстным волнением вскрикнула Адель, к величайшему удивлению, почти ужасу врача, который поспешил откланяться. – «Ныне отпущаеши»… Теперь я свободна, теперь уже никто не помешает мне отомстить за сегодняшний позор!
Действительно Роза не пережила следующего утра: она скончалась ночью, не приходя в сознание.
А на другое утро Адель получила пакет, в котором был возобновленный контракт. Жалованье Адели оказалось не удвоенным, как она хотела, а утроенным: восторжествовавшая царственная соперница хотела хоть этим вознаградить посрамленную.
XI
Розу Гюс похоронили очень тихо и незаметно. Из посторонних проводить покойницу пришли только Фельтен и Суврэ, не считая депутата от труппы, явившегося выразить Адели сочувствие от имени товарищей. Вообще ничто не напоминало в настроении участников процессии о похоронах. Да это и понятно: некому было искренне сказать о покойнице хоть одно доброе слово, и не было причин и оснований лицемерить с восхвалением добродетелей почившей.
Да и не до того было: нам предстояло решить несколько сложных вопросов: как жить и что предпринять в ближайшем будущем?
На первом плане стоял вопрос о квартире, и о нем-то надо было позаботиться как можно скорее. Правда, дом, в котором мы жили, был подарен Адели Орловым, а последний был слишком горд, чтобы взять обратно свой подарок. Но все дело заключалось в том, что дарственная не была оформлена, и таким образом по документам дом все же принадлежал фавориту, а Адель не желала оставаться в неопределенном положении полузависимости. Если бы не смерть матери, она уже на другой день съехала бы куда-нибудь, хоть в гостиницу. Теперь, раз уже прожили здесь два дня, не к чему было чересчур спешить. Однако уезжать из дома все же было надо. Но куда? Это было не так-то легко решить!
Адель непременно хотела снять небольшой особнячок в тихом месте, но неподалеку от Летнего сада, близ которого помещался театр, где играла французская труппа. В заречных частях города можно было найти нечто подходящее, но там было неудобно жить из-за плохого сообщения по реке, а поблизости мы ничего не могли подыскать. У нас была одна надежда на Фельтена, который отлично знал город и мог дать хороший совет. С этой целью Адель даже увезла его с кладбища к себе домой обедать. Она хотела зазвать также и Суврэ, но маркиз с ледяной чопорностью отклонил ее приглашение и сделал это так, что Адель даже вспыхнула от обиды. Впрочем, Суврэ и со мной был теперь только вежлив. Отчасти я понимал его. Если он и явился отдать последний долг соотечественнице, дом которой он изредка посещал, то отнюдь не был расположен продолжать бывать в доме после всей той грязи, которая внезапно всплыла около имени «Гюс». Сын своего века и общества, Суврэ мог мириться с чем угодно, если только дело не доходило до публичной огласки, до открытого скандала. В планы Екатерины всецело входило как можно шире огласить сцену, происшедшую между Гюс и Орловым, так как оглаской только и достигалось смешное положение Орлова и посрамление Адели. Эта огласка была сделана, о «деле Гюс» говорило все петербургское общество, приплетая к былям самые страшные небылицы. Следовательно, налицо был такой скандал, что можно было скомпрометировать себя, поддерживая хорошие отношения с Аделью. К тому же, несмотря на густую вуаль, несмотря на толстый слой притиранья, синевато-багровый рубец от левого уха до правой щеки слишком громко напоминал о том, что Адель весьма недавно били, как провинившуюся собаку. А в глазах даже такого умного, просвещенного человека, как Суврэ, этот рубец облекал Адель несравненно большим позором, чем длиннейший ряд поступков, наиболее противных нравственности и честности. Вот это-то и заставило маркиза так надменно отказаться от приглашения.
Я остановился на его чувствах так подробно потому, что они были характерны и для всего высшего петербургского общества: в первое время после всего этого скандала Адели даже и хлопали далеко не по-прежнему, и самые удачные монологи зачастую кончались почти без аплодисментов публики!
Вообще положение Адели в качестве самой модной львицы было сразу повержено во прах. Когда она показывалась на улице, то мужчины больше не кланялись ей наперегонки, а женщины не бросали на нее завистливо-восхищенных взглядов. И когда Адель делала в магазинах какие-либо заказы, то с нее довольно бесцеремонно старались получить деньги вперед. Ведь все отлично знали, что за спиной артистки не стоит теперь щедрый Орлов, готовый разбрасывать деньги, не считая, как знали и то, что Орлова не заменил пока никто. А что такое кредитоспособность артистки, какое бы большое жалованье она ни получала? Ведь одни театральные туалеты могли съесть три четверти крупнейшего оклада!
Но вопрос о том, как мы теперь будем жить, был тоже не из последних в серии наших забот. Адель была так надломлена нравственно, что и слышать не хотела о прежнем беспутстве с вечно сменявшимися «гастролерами». Она твердо решила отойти от веселящегося, кутящего общества и не сдаваться ни на какие посулы. Впрочем, и сами «гастролеры» теперь отшатнулись. Они понимали, что незанятая женщина будет искать прежде всего серьезного поклонника, а никто из бывших «дольщиков» Орлова не мог предложить Адели что-нибудь подобное, безудержной щедрости фаворита. Но помимо финансовых соображений были соображения и политического свойства. Ведь теперь речь шла уже не о том, чтобы наставить рога Орлову; приходилось как бы бросать открытый вызов и ему, и государыне. Все же знали, что государыня подстроила так, что Орлов избил и оттолкнул актрису Гюс; значит, тот, кто открыто сблизится с этой актрисой Гюс, как бы пойдет против и государыни, и Орлова. Не так хорошо обстояло в России с гражданской свободой, чтобы рискнуть быть независимым даже в строго интимных делах. Так мудрено ли, что от Адели – особенно на первых порах – сразу отхлынул весь рой поклонников.
Только один Фельтен и оставался ее верным рыцарем. Кстати сказать, он не обманул наших ожиданий и проявил такое знание Петербурга, что с его помощью уже на следующий день подходящий дом был найден. Это был небольшой особнячок в самом конце Фурштадтской, где уже начинали тянуться пустыри. Здесь было очень тихо, и в то же время езды до театра было всего минут десять. Дом был одноэтажный, но с антресолями и терраской, выходившей в довольно большой, запущенный сад. Не считая людских и служб, в доме было всего пять комнат, но больше нам и не требовалось.
Таким образом помещение было найдено, и мы стали хлопотать о переезде. Из старой квартиры Адель не взяла ничего – вся обстановка для дома на Фурштадтской была куплена заново. Точно так же ни один человек из орловской прислуги не остался на службе: новый скромный штат был набран при помощи Фельтена из людей, честность и порядочность которых были подвергнуты тщательному контролю и проверке.
Теперь оставалось еще окончательно установить, какой суммой располагаем мы для жизни. Как помнит читатель, старуха Гюс забрала всю кассу в свои руки. Хотя приход и расход и записывались мною в книгу, но в последнее время покойница сообщала мне заведомо ложные цифры, и по книгам выходило так, что наличных денег у Адели почти не было, а если и было некоторое состояние, то в виде нереализованных ценностей. Значит, надо было обратить в деньги все те ненужные золотые и серебряные вещи, которых было довольно много, а кроме того узнать, куда прятала свои деньги Роза. Хотя многого и не удалось найти, но все же кое-что отыскалось. Под кучей грязного белья обнаружился чулок с червонцами; по некоторым данным можно было выяснить, что Роза положила в банковскую контору некоторую сумму на хранение. Билета, удостоверяющего прием на хранение денег, так и не нашли: вероятно, он был зашит покойницей в какую-нибудь тряпку, которую выбросили или сожгли при переезде. Тем не менее впоследствии эти деньги были выданы Адели по личному распоряжению государыни, желавшей быть великодушной до конца.
Во всяком случае первоначальный учет наших средств показал, что после погашения расходов по переезду и устройству рассчитывать не на что и надо довольствоваться одним жалованьем Адели. Впрочем, в той тихой жизни, которой зажили теперь мы, жалованья было вполне достаточно.
А жизнь у нас пошла действительно тихая. Адель бывала только в театре, ни с кем не поддерживала отношений и никого не принимала у себя. Исключение делалось для одного Фельтена, который стал у нас постоянным гостем. Я с удивлением заметил, что Адель сознательно и расчетливо кружит ему голову. Зачем ей это было нужно? Ведь она решительно порвала с прошлым и сурово отвергла притязания некого петиметра[16], разлетевшегося к ней в театральную уборную. А ведь этот петиметр был очень богат, тогда как у Фельтена не было ничего!
Впрочем, загадочность поведения Адели вскоре стала мне понятна.
Однажды в сумерках я незаметно вошел в гостиную и попал на трогательную сцену: белокурый, розовый барон Фельтен плакал как ребенок, уткнувшись лицом в колени Адели, которые он обнимал, шепча между всхлипываниями слова нежности и страсти.
Я бесшумно повернулся и скрылся незамеченным, но, уходя, слышал ответ Адели Фельтену. Она сказала:
– Милый барон, я очень люблю вас, но далеко не так, как бы вы желали. Да ведь я и не могу любить теперь иначе кого бы то ни было! Меня оскорбили, надо мной надругались, мое сердце стонет от неотомщенной обиды, и только тот, кто поможет мне отомстить обидчику, может рассчитывать на мою полную любовь! О, всю себя я отдам тому, кто поможет мне в этом, всю себя! Разве это – плохая награда, Фельтен?
– Я жизнь готов отдать за нее! – воскликнул Фельтен. – Располагайте мной, как хотите!.. Я весь ваш!
– Ну, так встаньте с колен, барон, – ответила Адель, – и давайте поговорим. Успокойтесь, станьте мужчиной! Мне нужна помощь не влюбленного мальчика, а зрелого мужа! И помните одно, Фельтен: я не хочу слышать ни одного слова любви от вас до тех пор, пока мое сердце не будет успокоено наказанием моего врага!
С тех пор Фельтен стал бывать еще чаще, и его разговоры с Аделью стали еще дольше и таинственнее. Впрочем, посещения барона оставались тайной для всего общества, так как Фельтен жил близко от нас, эта часть Фурштадтской была очень глухой, да и Адель уже не привлекала так к себе внимание петербуржцев, поэтому присматриваться, кто и как часто у нее бывает, было некому.
Так и жили мы, и наша жизнь лишь в редких случаях прерывалась какими-нибудь событиями. Опять наступила суровая зима; вокруг дома намело целые сугробы снега, и это еще более располагало к желанию посидеть, почитать или помечтать у камина. А вместе со снегом зимы, засыпавшим грязь и лужи после хмурой, сырой осени, непрестанно шел и снег времени, покрывавший прошлое пеленой забвения. Рубец на лице Адели зажил и окончательно изгладился. Злословье, свирепствовавшее вокруг ее имени в первое время, погасло само собой за недостатком пищи, так как строгий, замкнутый образ жизни Адели не давал материала для дальнейших пересудов, а толковать все об одном и том же было скучно. Да и жизнь петербургского двора была настолько богата постоянными скандалами, что на каком-нибудь одном из них не было возможности останавливаться. Одновременно с этим проходила также и холодность зрителей, и публика стала принимать Адель все теплее и теплее. Конечно, теперь ее успех был далеко не таким, как прежде, когда в театр съезжалось самое блестящее общество специально для того, чтобы устроить овацию артистке вне зависимости от удачного исполнения. Но зато уже никто не мог сказать, что Адель и на сцене выезжает не драматическим талантом, а женской распущенностью. Нет, даже товарищи по сцене, прежде завистливо косившиеся на Адель, открыто признавали ее громадный талант, который в последнее время еще развился, окреп и обогатился новыми мощными струнами гнева, ненависти и страсти. В последних числах января ее ждал оглушительный триумф, которым она была обязана исключительно своему таланту, а никак не «побочным обстоятельствам».
Шла великолепная трагедия Вольтера «Меропа» – это дивное воплощение в звучных, красивых стихах всей глубины материнской любви. Адель играла королеву Меропу, которая почти не сходит со сцены на протяжении всех пяти актов. Роль Меропы трудна уже тем, что в ней артистка почти не имеет отдыха, так как с начала до конца королеву обуревают сильные чувства, и исполнительнице крайне тяжело все время вести роль в ярких, страстных тонах. Чисто лирических мест в роли Меропы совсем нет. Она или страстно скорбит о потерянном сыне, или выражает глубокую ненависть к тирану Полифонту, или приходит в бешенство при известии о мнимом убийстве своего сына Эгиста. И даже ее радость при неожиданном обретении Эгиста трагична, так как жизни сына грозит почти неминуемая опасность. А всякий, кто хоть немного знаком с театром, должен понять, как это неимоверно трудно – провести подобную роль с непрестанным подъемом, ни разу не срываясь, не впадая в напыщенность и не теряя заданного ритма.
К волнению перед трудностями предстоящей роли для Адели прибавилось еще новое волнение при известии, что представление почтит своим присутствием государыня. Екатерина очень любила «Меропу» и отводила этой трагедии чуть ли не первое место в ряду драматических произведений Вольтера. Быть может, это происходило потому, что в «Меропе» очень красиво трактуется вопрос о материнской любви, а сама Екатерина никакими материнскими чувствами не отличалась: противоположность притягивает. Но помимо того, что государыня любила саму пьесу, она, по всем признакам, хотела окончательно изгладить последние следы осеннего скандала. Ведь в этом скандале участвовала не артистка Гюс, а распущенная женщина. Кроме того, это было семейное дело между Орловым и Аделью, и государыня хотела показать, что ее вся эта история совершенно не касается. Действительно вскоре после поднятия занавеса в ложе показалась величественная фигура «Семирамиды севера»; государыню сопровождали оба брата Орловы и статс-дама, графиня Брюс.
Я понимал, как должна была волноваться Адель, и очень боялся за нее. Мой страх еще усилился, когда я увидал, что с самого начала Адель ведет свою роль вовсе не так, как прежде. Ее короткие реплики Исмении были произнесены унылым, бесконечно скорбным, упавшим голосом.
«Неужели волнение лишило ее привычной силы?» – с ужасом думал я.
Но монолог в конце первого явления успокоил меня: я понял, что Адель просто бережет силы, а это она обыкновенно делала тогда, когда бывала в особенном ударе или когда по каким-либо особым обстоятельствам ей нужно было произвести чрезвычайное впечатление. И действительно, страстность ее исполнения все росла и росла. Описание тех страшных моментов, когда бунтовщики разграбили дворец и убили мужа и детей Меропы (кроме Эгиста, которого она успела спрятать), вызвало у большинства зрителей нервную дрожь; от гордого, страстного отпора, данного королевой претенденту на ее руку, убийце мужа и детей, Полифонту, по залу пробежал сдержанный гул одобрения, а когда Меропа ушла, зрители не захотели слушать заключительный диалог Полифонта с Эроксом и разразились бурными аплодисментами, хотя этикет требовал, чтобы знак к аплодисментам подала государыня. Но Екатерина была, видимо, очень довольна и сама хлопала, не отставая от публики, что еще более усилило аплодисменты. И далее успех Адели рос с каждым явлением, с каждым актом. Когда во втором акте Меропе сообщили, что ее сын Эгист убит злодейской рукой, Адель издала такой страстный вопль, что вся публика замерла, и я видел, как Екатерина побледнела и невольно схватилась рукой за сердце. После третьего акта Адель позвали в царскую ложу, и государыня очень милостиво беседовала с нею несколько минут. Между прочим Екатерина спросила Адель, здоров ли я, и, когда узнала, что я в театре, пожелала видеть и меня. Она ласково пожурила меня за то, что я совершенно перестал бывать на эрмитажных собраниях, и взяла слово, что больше я уже не буду пренебрегать ими.
Да и не до того было: нам предстояло решить несколько сложных вопросов: как жить и что предпринять в ближайшем будущем?
На первом плане стоял вопрос о квартире, и о нем-то надо было позаботиться как можно скорее. Правда, дом, в котором мы жили, был подарен Адели Орловым, а последний был слишком горд, чтобы взять обратно свой подарок. Но все дело заключалось в том, что дарственная не была оформлена, и таким образом по документам дом все же принадлежал фавориту, а Адель не желала оставаться в неопределенном положении полузависимости. Если бы не смерть матери, она уже на другой день съехала бы куда-нибудь, хоть в гостиницу. Теперь, раз уже прожили здесь два дня, не к чему было чересчур спешить. Однако уезжать из дома все же было надо. Но куда? Это было не так-то легко решить!
Адель непременно хотела снять небольшой особнячок в тихом месте, но неподалеку от Летнего сада, близ которого помещался театр, где играла французская труппа. В заречных частях города можно было найти нечто подходящее, но там было неудобно жить из-за плохого сообщения по реке, а поблизости мы ничего не могли подыскать. У нас была одна надежда на Фельтена, который отлично знал город и мог дать хороший совет. С этой целью Адель даже увезла его с кладбища к себе домой обедать. Она хотела зазвать также и Суврэ, но маркиз с ледяной чопорностью отклонил ее приглашение и сделал это так, что Адель даже вспыхнула от обиды. Впрочем, Суврэ и со мной был теперь только вежлив. Отчасти я понимал его. Если он и явился отдать последний долг соотечественнице, дом которой он изредка посещал, то отнюдь не был расположен продолжать бывать в доме после всей той грязи, которая внезапно всплыла около имени «Гюс». Сын своего века и общества, Суврэ мог мириться с чем угодно, если только дело не доходило до публичной огласки, до открытого скандала. В планы Екатерины всецело входило как можно шире огласить сцену, происшедшую между Гюс и Орловым, так как оглаской только и достигалось смешное положение Орлова и посрамление Адели. Эта огласка была сделана, о «деле Гюс» говорило все петербургское общество, приплетая к былям самые страшные небылицы. Следовательно, налицо был такой скандал, что можно было скомпрометировать себя, поддерживая хорошие отношения с Аделью. К тому же, несмотря на густую вуаль, несмотря на толстый слой притиранья, синевато-багровый рубец от левого уха до правой щеки слишком громко напоминал о том, что Адель весьма недавно били, как провинившуюся собаку. А в глазах даже такого умного, просвещенного человека, как Суврэ, этот рубец облекал Адель несравненно большим позором, чем длиннейший ряд поступков, наиболее противных нравственности и честности. Вот это-то и заставило маркиза так надменно отказаться от приглашения.
Я остановился на его чувствах так подробно потому, что они были характерны и для всего высшего петербургского общества: в первое время после всего этого скандала Адели даже и хлопали далеко не по-прежнему, и самые удачные монологи зачастую кончались почти без аплодисментов публики!
Вообще положение Адели в качестве самой модной львицы было сразу повержено во прах. Когда она показывалась на улице, то мужчины больше не кланялись ей наперегонки, а женщины не бросали на нее завистливо-восхищенных взглядов. И когда Адель делала в магазинах какие-либо заказы, то с нее довольно бесцеремонно старались получить деньги вперед. Ведь все отлично знали, что за спиной артистки не стоит теперь щедрый Орлов, готовый разбрасывать деньги, не считая, как знали и то, что Орлова не заменил пока никто. А что такое кредитоспособность артистки, какое бы большое жалованье она ни получала? Ведь одни театральные туалеты могли съесть три четверти крупнейшего оклада!
Но вопрос о том, как мы теперь будем жить, был тоже не из последних в серии наших забот. Адель была так надломлена нравственно, что и слышать не хотела о прежнем беспутстве с вечно сменявшимися «гастролерами». Она твердо решила отойти от веселящегося, кутящего общества и не сдаваться ни на какие посулы. Впрочем, и сами «гастролеры» теперь отшатнулись. Они понимали, что незанятая женщина будет искать прежде всего серьезного поклонника, а никто из бывших «дольщиков» Орлова не мог предложить Адели что-нибудь подобное, безудержной щедрости фаворита. Но помимо финансовых соображений были соображения и политического свойства. Ведь теперь речь шла уже не о том, чтобы наставить рога Орлову; приходилось как бы бросать открытый вызов и ему, и государыне. Все же знали, что государыня подстроила так, что Орлов избил и оттолкнул актрису Гюс; значит, тот, кто открыто сблизится с этой актрисой Гюс, как бы пойдет против и государыни, и Орлова. Не так хорошо обстояло в России с гражданской свободой, чтобы рискнуть быть независимым даже в строго интимных делах. Так мудрено ли, что от Адели – особенно на первых порах – сразу отхлынул весь рой поклонников.
Только один Фельтен и оставался ее верным рыцарем. Кстати сказать, он не обманул наших ожиданий и проявил такое знание Петербурга, что с его помощью уже на следующий день подходящий дом был найден. Это был небольшой особнячок в самом конце Фурштадтской, где уже начинали тянуться пустыри. Здесь было очень тихо, и в то же время езды до театра было всего минут десять. Дом был одноэтажный, но с антресолями и терраской, выходившей в довольно большой, запущенный сад. Не считая людских и служб, в доме было всего пять комнат, но больше нам и не требовалось.
Таким образом помещение было найдено, и мы стали хлопотать о переезде. Из старой квартиры Адель не взяла ничего – вся обстановка для дома на Фурштадтской была куплена заново. Точно так же ни один человек из орловской прислуги не остался на службе: новый скромный штат был набран при помощи Фельтена из людей, честность и порядочность которых были подвергнуты тщательному контролю и проверке.
Теперь оставалось еще окончательно установить, какой суммой располагаем мы для жизни. Как помнит читатель, старуха Гюс забрала всю кассу в свои руки. Хотя приход и расход и записывались мною в книгу, но в последнее время покойница сообщала мне заведомо ложные цифры, и по книгам выходило так, что наличных денег у Адели почти не было, а если и было некоторое состояние, то в виде нереализованных ценностей. Значит, надо было обратить в деньги все те ненужные золотые и серебряные вещи, которых было довольно много, а кроме того узнать, куда прятала свои деньги Роза. Хотя многого и не удалось найти, но все же кое-что отыскалось. Под кучей грязного белья обнаружился чулок с червонцами; по некоторым данным можно было выяснить, что Роза положила в банковскую контору некоторую сумму на хранение. Билета, удостоверяющего прием на хранение денег, так и не нашли: вероятно, он был зашит покойницей в какую-нибудь тряпку, которую выбросили или сожгли при переезде. Тем не менее впоследствии эти деньги были выданы Адели по личному распоряжению государыни, желавшей быть великодушной до конца.
Во всяком случае первоначальный учет наших средств показал, что после погашения расходов по переезду и устройству рассчитывать не на что и надо довольствоваться одним жалованьем Адели. Впрочем, в той тихой жизни, которой зажили теперь мы, жалованья было вполне достаточно.
А жизнь у нас пошла действительно тихая. Адель бывала только в театре, ни с кем не поддерживала отношений и никого не принимала у себя. Исключение делалось для одного Фельтена, который стал у нас постоянным гостем. Я с удивлением заметил, что Адель сознательно и расчетливо кружит ему голову. Зачем ей это было нужно? Ведь она решительно порвала с прошлым и сурово отвергла притязания некого петиметра[16], разлетевшегося к ней в театральную уборную. А ведь этот петиметр был очень богат, тогда как у Фельтена не было ничего!
Впрочем, загадочность поведения Адели вскоре стала мне понятна.
Однажды в сумерках я незаметно вошел в гостиную и попал на трогательную сцену: белокурый, розовый барон Фельтен плакал как ребенок, уткнувшись лицом в колени Адели, которые он обнимал, шепча между всхлипываниями слова нежности и страсти.
Я бесшумно повернулся и скрылся незамеченным, но, уходя, слышал ответ Адели Фельтену. Она сказала:
– Милый барон, я очень люблю вас, но далеко не так, как бы вы желали. Да ведь я и не могу любить теперь иначе кого бы то ни было! Меня оскорбили, надо мной надругались, мое сердце стонет от неотомщенной обиды, и только тот, кто поможет мне отомстить обидчику, может рассчитывать на мою полную любовь! О, всю себя я отдам тому, кто поможет мне в этом, всю себя! Разве это – плохая награда, Фельтен?
– Я жизнь готов отдать за нее! – воскликнул Фельтен. – Располагайте мной, как хотите!.. Я весь ваш!
– Ну, так встаньте с колен, барон, – ответила Адель, – и давайте поговорим. Успокойтесь, станьте мужчиной! Мне нужна помощь не влюбленного мальчика, а зрелого мужа! И помните одно, Фельтен: я не хочу слышать ни одного слова любви от вас до тех пор, пока мое сердце не будет успокоено наказанием моего врага!
С тех пор Фельтен стал бывать еще чаще, и его разговоры с Аделью стали еще дольше и таинственнее. Впрочем, посещения барона оставались тайной для всего общества, так как Фельтен жил близко от нас, эта часть Фурштадтской была очень глухой, да и Адель уже не привлекала так к себе внимание петербуржцев, поэтому присматриваться, кто и как часто у нее бывает, было некому.
Так и жили мы, и наша жизнь лишь в редких случаях прерывалась какими-нибудь событиями. Опять наступила суровая зима; вокруг дома намело целые сугробы снега, и это еще более располагало к желанию посидеть, почитать или помечтать у камина. А вместе со снегом зимы, засыпавшим грязь и лужи после хмурой, сырой осени, непрестанно шел и снег времени, покрывавший прошлое пеленой забвения. Рубец на лице Адели зажил и окончательно изгладился. Злословье, свирепствовавшее вокруг ее имени в первое время, погасло само собой за недостатком пищи, так как строгий, замкнутый образ жизни Адели не давал материала для дальнейших пересудов, а толковать все об одном и том же было скучно. Да и жизнь петербургского двора была настолько богата постоянными скандалами, что на каком-нибудь одном из них не было возможности останавливаться. Одновременно с этим проходила также и холодность зрителей, и публика стала принимать Адель все теплее и теплее. Конечно, теперь ее успех был далеко не таким, как прежде, когда в театр съезжалось самое блестящее общество специально для того, чтобы устроить овацию артистке вне зависимости от удачного исполнения. Но зато уже никто не мог сказать, что Адель и на сцене выезжает не драматическим талантом, а женской распущенностью. Нет, даже товарищи по сцене, прежде завистливо косившиеся на Адель, открыто признавали ее громадный талант, который в последнее время еще развился, окреп и обогатился новыми мощными струнами гнева, ненависти и страсти. В последних числах января ее ждал оглушительный триумф, которым она была обязана исключительно своему таланту, а никак не «побочным обстоятельствам».
Шла великолепная трагедия Вольтера «Меропа» – это дивное воплощение в звучных, красивых стихах всей глубины материнской любви. Адель играла королеву Меропу, которая почти не сходит со сцены на протяжении всех пяти актов. Роль Меропы трудна уже тем, что в ней артистка почти не имеет отдыха, так как с начала до конца королеву обуревают сильные чувства, и исполнительнице крайне тяжело все время вести роль в ярких, страстных тонах. Чисто лирических мест в роли Меропы совсем нет. Она или страстно скорбит о потерянном сыне, или выражает глубокую ненависть к тирану Полифонту, или приходит в бешенство при известии о мнимом убийстве своего сына Эгиста. И даже ее радость при неожиданном обретении Эгиста трагична, так как жизни сына грозит почти неминуемая опасность. А всякий, кто хоть немного знаком с театром, должен понять, как это неимоверно трудно – провести подобную роль с непрестанным подъемом, ни разу не срываясь, не впадая в напыщенность и не теряя заданного ритма.
К волнению перед трудностями предстоящей роли для Адели прибавилось еще новое волнение при известии, что представление почтит своим присутствием государыня. Екатерина очень любила «Меропу» и отводила этой трагедии чуть ли не первое место в ряду драматических произведений Вольтера. Быть может, это происходило потому, что в «Меропе» очень красиво трактуется вопрос о материнской любви, а сама Екатерина никакими материнскими чувствами не отличалась: противоположность притягивает. Но помимо того, что государыня любила саму пьесу, она, по всем признакам, хотела окончательно изгладить последние следы осеннего скандала. Ведь в этом скандале участвовала не артистка Гюс, а распущенная женщина. Кроме того, это было семейное дело между Орловым и Аделью, и государыня хотела показать, что ее вся эта история совершенно не касается. Действительно вскоре после поднятия занавеса в ложе показалась величественная фигура «Семирамиды севера»; государыню сопровождали оба брата Орловы и статс-дама, графиня Брюс.
Я понимал, как должна была волноваться Адель, и очень боялся за нее. Мой страх еще усилился, когда я увидал, что с самого начала Адель ведет свою роль вовсе не так, как прежде. Ее короткие реплики Исмении были произнесены унылым, бесконечно скорбным, упавшим голосом.
«Неужели волнение лишило ее привычной силы?» – с ужасом думал я.
Но монолог в конце первого явления успокоил меня: я понял, что Адель просто бережет силы, а это она обыкновенно делала тогда, когда бывала в особенном ударе или когда по каким-либо особым обстоятельствам ей нужно было произвести чрезвычайное впечатление. И действительно, страстность ее исполнения все росла и росла. Описание тех страшных моментов, когда бунтовщики разграбили дворец и убили мужа и детей Меропы (кроме Эгиста, которого она успела спрятать), вызвало у большинства зрителей нервную дрожь; от гордого, страстного отпора, данного королевой претенденту на ее руку, убийце мужа и детей, Полифонту, по залу пробежал сдержанный гул одобрения, а когда Меропа ушла, зрители не захотели слушать заключительный диалог Полифонта с Эроксом и разразились бурными аплодисментами, хотя этикет требовал, чтобы знак к аплодисментам подала государыня. Но Екатерина была, видимо, очень довольна и сама хлопала, не отставая от публики, что еще более усилило аплодисменты. И далее успех Адели рос с каждым явлением, с каждым актом. Когда во втором акте Меропе сообщили, что ее сын Эгист убит злодейской рукой, Адель издала такой страстный вопль, что вся публика замерла, и я видел, как Екатерина побледнела и невольно схватилась рукой за сердце. После третьего акта Адель позвали в царскую ложу, и государыня очень милостиво беседовала с нею несколько минут. Между прочим Екатерина спросила Адель, здоров ли я, и, когда узнала, что я в театре, пожелала видеть и меня. Она ласково пожурила меня за то, что я совершенно перестал бывать на эрмитажных собраниях, и взяла слово, что больше я уже не буду пренебрегать ими.