ВНЕШНОСТЬ

 
   Уличная, трактирная и кафейная жизнь Парижа во всех разгарах. Кафе эти самые через магазин, два – обязательно. До 12-ти – по кафе и ресторанам, после 12-ти и до 2-х – Монпарнасс, и после всю ночь – Монмартр или отдельные шоферские кабачки на Монпар-нассе. А под самое утро – особое рафинированное удовольствие парижан – идти смотреть в Центральный рынок Галль пробуждение трудового Парижа.
   Париж не поражает особой нарядностью толпы, вернее, не кричит. На центральных улицах Берлина эта нарядность прет более вызывающе: во-первых заметнее, наряду с массой ободранных берлинцев, во-вторых, в Берлин приезжают одеваться "средняки" из высоковалютных стран. С неделю перед отъездом носят все на себе, чтобы вещь слегка обносилась и не вызывала особой алчности таможенников.
   Потрясает деятельно, очевидно, сохраняемая патриархальность парижского быта.
   Где бы вы ни были: в метро, в ресторане, на рынке, в квартире – те же фигуры, давным-давно знакомые по рисуночкам к рассказикам Мопассана.
   Вот в метро глухой поп уселся на самом неудобном кондукторском месте, положил у ног свои религиозные манатки, уперся глазами в молитвенник. Полная непоколебимость. По окончании молитвы – ошеломляющее сведение: проехал две станции за своей церковкой. К аскету возвращается долго сдерживаемая страстность (еще бы – обратный путь новые 50 сантимов!), рвется на ходу прямо в тоннель, отбивается от хватающих за фалды спасителей, на остановке теряет шапчонку и, блестя тонзурой и размахивая крыльями пелерины, носится по перрону, призывая бога-отца со всеми его функциями разразить громом кондуктора.
   Трактир. Двое усачей в штатском, но украшенные военными орденами и огромными усищами, привязав лошадей у входа, зашли запить прогулку по Булонскому лесу.
   Сидят с величественностью Рамзеса, всеми зубами штурмуют омара, отрываясь только на секунду ругнуть немцев или оглядеть вновь вошедшую даму.
   А в Тюльерийском саду – ряды черных старух над всевозможнейшими вязаниями.
   Только изредка взвизгом контраст: у остановки метро ободранная женщина, не могущая из-за тесноты попасть во второй класс и за отсутствием сантимов – в первый, кроет заодно и хозяев метрополитена и проклятую войну.
   – Раньше, когда был жив муж, небось этого не сделали бы!
   Сначала меня поразило, особенно после Берлина, полное отсутствие просящих нищих.
   Думал, "во человецех благоволение". Оказалось другое. Какая-то своеобразная этика парижских нищих (а может, и полицейская бдительность) не позволяет им голосить и протягивать руку. Но все эти мрачные фигуры, безмолвно стоящие сотнями у стен,- те же берлинские отблагодаренные Пуанкаре герои войны или осколки их семей.
 

ВЕСЕЛИЕ

 
   В Париже нет специфических послевоенных удовольствий, захвативших другие города Европы.
   Есть танцы. Увлечение тустепами большое, но нет этого берлинского – "восьмичасовой танцевальный день!" – чтобы все от 4 до 7 и от 9 до 2 ночи бежали толпами в "диле".
   Нет и своеобразных американских игр: 200 часов беспрерывной игры на рояли, пока играющий не умрет или не сойдет с ума.
   Нет и английской игры в "бивер". Разыскивают на улице бородача, и кто первый увидел и крикнул "бивер", тот выиграл очко (в Лондоне нет бородачей, только Бернар Шоу да король Георг,- Бернар Шоу брить бороду не хочет, а Георг не может,
   "так как на почтовых марках 1/3 мира он с бородой").
   Веселие Парижа старое, патриархальное, по салонам, по квартирам, по излюбленным маленьким кабачкам, куда, конечно, идут только свои, только посвященные.
   Уличное веселие тоже старое, патриархальное. В день моего отъезда был, напр., своеобразный парижский карнавал – день святой Екатерины, когда все оставшиеся в девушках до 30 лет разодеваются в венки и в цветы, демонстрируясь, поя и поплясывая по уличкам.
   Европейские культурные удовольствия "для знатных иностранцев" запрятались на Монмартр.
   Если бы наш Фореггер бросился сюда, ища "последний крик", "шумовую музыку" для огорошения москвича,- он был бы здорово разочарован. Даже все "тустепы" и "уанстепы" меркнут рядом с потрясающей популярностью… российских "гайда-троек". Танцуют под все русское. Под Чайковского (главным образом), под "Растворил я окно", под "Дышала ночь восторгом сладострастья", под "Барыню" даже! Играют без перерыва, переходя с мотива на мотив и от столика к столику за сбором франков. Раз, увидев протянутые мною 10 франков и, очевидно, угадав русского, маэстро живо перевел скрипку на "Боже, царя храни" (публика продолжала танцевать), видя, что я отдергиваю франки, дирижер с такою же легкостью перевел на "Камин потух".
   И в каждом оркестре обязательно гармонь, немного, говорят, усовершенствованная, но все же настоящая гармонь.
   Недаром русские не только в присутствующих, но и в служащих. Танцуют, видите ли.
   Хозяин нанимает пару дам и пару стройных мужчин, так вот эти мужчины из аристократов русской эмиграции. В одном кабачке вижу знакомое лицо.- Кто это? – Это – ваш москвич. Один из золотой молодежи, известный всей Москве по громкому процессу об убийстве жены.
   И вот – Монмартрский кабак: 40 франков в вечер и бутерброд.
 

ПАЛАТА ДЕПУТАТОВ

 
   Рвусь осмотреть высший орган демократической свободной республики.
   Перед зданием с минуту не могу вручить пропуск, все глаза устремлены на карету цугом, с длиннейшим эскортом. Кто? Сержант козыряет, но едущего за жандармерией не разглядеть – не то новый английский посланник, не то сам Пуанкаре.
   Бреду через десятки инстанций. Каждая "инстанция" пронзительно кричит, передавая другой, другая проверит и кричит дальше, пока не добредаю до галерки. Еще темно (одно верхнее окно – крыша); депутаты собираются ровно в два часа дня, по все хоры и ярусы уже заняты благоговейным шепотом переговаривающимися под бдительным оком медализированных капельдинеров парижанами.
   – Сегодня скучно будет, разве что Пуанкаре будет говорить по бюджету, вот тогда дело другое, тогда пошумят.
   Ждем долго. Рядом старик (какой-то русский генерал, всем рассказывающий о двух своих сыновьях); тихо и уверенно засыпает.
   Передо мною трибуна в три яруса, секретарский стол внизу, выше – ораторская трибуна, и, наконец, самая вышка – председательский "трон". Пред – полукруг депутатских скамей, меж ними чинно расхаживающие, сияя цепями, пристава (большинство – почетные инвалиды войны). Зал наполняется туго: вопросы не интересные, да и интересные решаются не здесь – за кулисами. Из 650 депутатов еле набирается сотня. Сосед называет: вот на крайней правой седой, лысый – это Кастело – роялист, вот этот левее черный – Моро-Джафери, слева пусто. Узкая и без того коммунистическая полоска еще сузилась с отъездом коминтернцев в Москву. Ровно в два отдаленный бой барабана, пристава выстраиваются, меж их рядами пробегает и всходит, гордо закинув голову, на свое место председатель Пере. Вопрос для политиканов действительно скучный – какой-то депутат центра поддерживает свою статью бюджета – поддержка медицинских школ. Депутат – провинциал. Провинциал горячится. Очевидно, говорить ему не часто – говорит, стараясь произвести впечатление, с пафосом.
   Но впечатление маленькое.
   Г-н Пере читает бумаги, депутаты расхаживают, читают газеты, от времени до времени начинают на весь зал переругиваться между собой.
   Г-н Пере лениво урезонивает депутатов, оратор мчит дальше. Депутаты дальше шумят.
   Словом – "у попа была собака".
   Без всякого комплимента приходится установить – даже в наших молодых советах можно было бы поучить палату серьезности и отношению к делу.
   Потеряв надежду на появление разнообразия в этом меланхолическом деле, расхожусь вместе со всей остальной расходящейся публикой.
 

ПОИСКИ ТЕХНИКИ

 
   На обратном пути я стал бомбардировать руководителей моих просьбой избавить меня от политиканства депутатов и от искусства и показать что-нибудь новое из парижской "материальной культуры".
   – Что у вас выстроили нового, покажите что-нибудь, что бы не служило или удовольствиям, или организации новых военных налетов.
   Мои руководители задумались – такового что-то не припомним. Такого что-то за последние годы не было.
   Отношу это к неосведомленности моих руководителей, но все же это показательно.
   Ведь вот в Москве, что ни говори, а какую-нибудь стройку, хотя бы восстановление – для нас и это много – все же любой покажет.
   Наконец, на другой день художник Делонэ (опять художник!), раздумав, предложил мне:
   – Поедем в Бурже.
 

БУРЖЕ

 
   Бурже – это находящийся сейчас же за Парижем колоссальный аэродром.
   Здесь я получил действительно удовольствие.
   Один за другим стоят стальные (еле видимые верхушками) аэропланные ангары.
   Провожающий нажимает кнопку, и легко, плавно электричество отводит невероятную несгораемую дверь. За дверью аккуратненькие, блестящие аэропланы – вот на шесть человек, вот на двенадцать, вот на двадцать четыре. Распахнутые "жилеты" открывают блестящие груди многосильнейших моторов. С каким сверхлуврским интересом лазим мы по прекраснейшим кабинкам, разглядываем исхищрения и изобретения, любезно демонстрируемые провожающим летчиком.
   Рядом второй – ремонтный ангар. Показывают одни обломки,- вот в этом летели через Ламанш, и сошедший с ума, в первый раз влезший пассажир убил выстрелом из револьвера наповал пилота. Погибли все. С тех пор пилотов и пассажиров размещаем иначе.
   Рядом обивают фанерой длинненькую летательную Игрушку. С гордостью показывают особый холст на крыльях – не уступит алюминию, не секрет.
   Переходим через аккуратную, небольшую таможню на гладко вымощенную площадку.
   Грузятся два 24-местных аэроплана. Один в Лондон, а другой в Швейцарию.
   Через минуту вынимают клинья из-под колес, аэропланы берут долгий разбег по полю, описывают полукруг, взвиваются и уже в небе разлучаются: один – на север, другой – на восток.
   Хорошо-то хорошо, только бы если отнять у этих человеко-птиц их погромные способности.
   Перед уходом мы, с трудом изъяснявшиеся все время с нашим любезным провожатым, пытаемся с тем же трудом его поблагодарить. Француз выслушал и потом ответил на чисто русском языке:
   – Не стоит благодарности, для русских всегда рад, я сам русский, ушел с врангелевцами, а теперь видите…
   Серьезную школу прошли! Где только русских не раскидало. Теперь к нам пачками возвращаются "просветленные".
   Что ж, может быть, еще и РСФСР воспользуется его знаниями.
   Вот Франция!
   А за всем этим памфлетом приходится сказать – ругать, конечно, их надо, но поучиться у них тоже никому из нас не помешает. Какая ни на есть вчерашняя, но техника! Серьезное дело.
   [1923]
 

ПАРИЖСКИЕ ОЧЕРКИ
 
МУЗЫКА

 
   Между мной и музыкой древние контры. Бурлюк и я стали футуристами от отчаянья: просидели весь вечер на концерте Рахманинова в "Благородном собрании" и бежали после "Острова мертвых", негодуя на всю классическую мертвечину.
   Я с полным правом рассчитывал на то же в Париже, и меня только силком затаскивали на рояльные неистовства.
   Мы едем к Стравинскому. Больше всего меня поразило его жилье. Это фабрика пианол – Плевель. Эта усовершенствованная пианола все более вытесняет на мировом рынке музыканта и рояль. Интересно то, что в этой фабрике впервые видишь не "божественные звуки", а настоящее производство музыки, вмещающее все – от музыканта до развозящих фур. Двор – фабричный корпус. Во дворе огромные фуры уже с пианолами, готовыми в отправку. Дальше – воющее, поющее и громыхающее трехэтажное здание.
   Первый этаж – огромный зал, блестящий пианольными спинами. В разных концах добродетельные пары парижских семеек, задумчиво выслушивающих наигрываемые Для пробы всехсортные музыкальные вещицы. Второй этаж – концертный зал, наиболее любимый Парижем. До окончания рабочего дня здесь немыслимо не только играть, но и сидеть. Даже через закрытые двери несется раздирающий душу вопль пробуемых пианол. Тут же то суетится, то дышит достоинством сам фабрикант г. Леои, украшенный орденом Почетного легиона. И, наконец, вверху – крохотная комнатка музыканта, загроможденная роялями и пианолами. Здесь и творит симфонии, тут же передает в работу фабрике и, наконец, правит на пианоле музыкальные корректуры.
   Говорит о пианоле восторженно: "Пиши хоть в восемь, хоть в шестнадцать, хоть в двадцать две руки!"
 

ИГОРЬ СТРАВИНСКИЙ

 
   Душа этого дела, во всяком случае одна из душ,- опарижившийся русский, Игорь Стравинский. Музыкальная Россия его прекрасно знает по "Петрушке", по "Соловью" и др. вещам. Париж также его прекрасно знает по постановкам С. П. Дягилева.
   Испанец Пикассо – в живописи, русский Стравинский – в музыке, видите ли, столпы европейского искусства. На концерт Стравинского я не пошел. Он играл нам у Леона. Играл "Соловья", "Марш", "Два соловья", "Соловей и богдыхан", а также последние вещи: "Испанский этюд" для пианолы, "Свадебку" – балет с хором, идущий весной у Дягилева, и куски из оперы "Мавра".
   Не берусь судить. На меня это не производит впечатления. Он числится новатором и возродителем "барокко" одновременно! Мне ближе С. Прокофьев – дозаграничного периода. Прокофьев стремительных, грубых маршей.
 

ШЕСТЕРКА

 
   Сами французы говорят, что французская музыка живет под нашим сильнейшим влиянием. Главным образом под влиянием нашей "пятерки". В противовес ей и в уважение, очевидно, парижские музыканты-модернисты объединились в шестерку.
   Некоторые уже отошли, но название держится. Это: Орик, Пуленк, Мильо, Онеггер, Дюре, Тайфер. Интересующихся ими специально отсылаю к статье о них Лурье в последнем номере журнала "Запад". Чтобы не говорить неверно о незнакомом предмете, ограничиваюсь перекличкой.
 

ЛИТЕРАТУРА

 
   И старая литература Франции, и сегодняшняя "большая" французская литература нам хорошо известны. Кажется, нет сейчас сборника, нет журнала, в котором не появлялись бы куски Анатоля Франса, Барбюса, Ромена Роллана. Просто "художественную" академическую литературу типа Бенуа также во множестве выпускает "Всемирная литература" и поразведшиеся за последнее время многие частные издательства.
   Здесь меня интересует бытовая сторона сегодняшней парижской литературы. Здесь, конечно, только черточки – чересчур краткое пребывание.
 

ПОКАЖИТЕ ПИСАТЕЛЯ!

 
   Я обратился к моим водителям с просьбой показать писателя, наиболее чтимого сейчас Парижем, наиболее увлекающего Париж. Конечно, два имени присовокупил я к этой просьбе: Франс и Барбюс. Мой водитель "знаток", украшенный ленточкой Почетного легиона, поморщился:
   – Это интересует вас, "коммунистов, советских политиков". Париж любит стиль, любит чистую, в крайности – психологическую литературу. Марсель Пруст – французский Достоевский,- вот человек, удовлетворяющий всем этим требованиям.
   Это было накануне смерти Пруста. К сожалению, через три дня мне пришлось смотреть только похороны, собравшие весь художественный и официальный Париж,- последние проводы этого действительно большого писателя.
   Мои шансы видеть Франса и Барбюса увеличились. Получив карточку к Франсу (странная комбинация: Маяковский – к коммунисту Франсу с карточкой какого-то архиправого депутата), мчу,- но Франс в Туре, а Барбюс, по газетам, в Питере.
   Вместо всего просимого получаю Жана Кокто – моднейшего сейчас писателя-парижанина.
 

КОКТО

 
   Кокто – бывший дадаист, поэт, прозаик, теоретик, пайщик "Эспри нуво", критик, драмщик, самый остроумный парижанин, самый популярный,- даже моднейший кабачок окрещен именем его пьесы "Бык на крыше". Как "провинциал" я первым делом спросил о группировках, о литературных школах Парижа. Кокто сообщил мне вразумительно, что таковых в Париже не имеется. "Свободная личность, импровизация – вот силы, двигающие Францию вообще и литературу в частности". (Генерал Галлиени, остроумнейшим маневром, вдохновением спасший Париж от немцев, до сих пор у всех примером.) "Школы, классы,- пренебрежительно заметил Кокто,- это варварство, отсталость". Бешеным натиском мне удалось все-таки получить характеристики, в результате чего оказалось, что прежде всего существует даже "школка Кокто".
   Отсутствие школ и течений – это не признак превосходства, не характеристика передового французского духа, а просто "политическая ночь", в которой все литературные кошки серы. Это не шагнувшая вперед литература, а наш реакционнейший, упадочный 907-908 год. Даже при первом Феврале все эти кошки получат свою определенную масть.
   Вот первые признаки расцветки.
 

МАСТИ

 
   Группа Клартэ, образовавшаяся еще во время войны, близкая нам, коммунистическая, во главе с Ан. Франсом, Барбюсом, Полем Ребу. Издает журнал "Клартэ". Совершенно непопулярная в салонах и так же "совершенно" популярная в рабочих французских кругах.
   Группа унанимистов. Это наши символисты, но в "мировом масштабе"; к ним же отошла "залитературившаяся" часть Клартэ. Во главе этой группы – Жюль Ромен, Дюамель и др.
   Центр – группа неоклассиков. Акцион – группа интеллигентов (по выражению самих французов – не ругательно); это – вся масса охранителей и ревнителей французской классической литературы.
   И, наконец, самая правая группа – роялисты, во главе с Полем Валери. Поэты этой группы, даже разбивая синтактическую расстановку в стихе, разбирают сначала – соответствует ли таковая роялистским принципам.
   После этого роялизма, думаю, и Кокто придется умолкнуть о внеклассовой литературе.
   [1923]
 

СЕМИДНЕВНЫЙ СМОТР ФРАНЦУЗСКОЙ ЖИВОПИСИ
 
ПРЕДИСЛОВИЕ

 
   Смотр – иначе не назовешь мое семидневное знакомство с искусством Франции 22-го года.
   За этот срок можно было только бегло оглядеть бесконечные ряды полотен, книг, театров.
   Из этого смотра я выделяю свои впечатления о живописи. Только эти впечатления я считаю возможным дать книгой: во-первых, живопись – центральное искусство Парижа, во-вторых, из всех французских искусств живопись оказывала наибольшее влияние на Россию, в-третьих, живопись – она на ладони, она ясна, она приемлема без знания тонкостей быта и языка, в-четвертых, беглость осмотра в большой степени искупается приводимыми в книге снимками и красочными иллюстрациями новейших произведений живописи. Я считаю уместным дать книге характер несколько углубленного фельетона. Меня интересовали не столько туманные живописные теории, философия "объемов и линий", сколько живая жизнь пишущего Парижа. Разница идей сегодняшней французской и русской живописи. Разница художественных организаций.
   Определение по живописи и по встречам размеров влияния Октября, РСФСР, на идеи новаторов парижского искусства. Считаю нужным выразить благодарность Сергею Павловичу Дягилеву, своим знанием парижской живописи и своим исключительно лойяльным отношением к РСФСР способствовавшему моему осмотру и получению материалов для этой книги.
   Вл. Маяковский
 

О ЧЕМ?

 
   Эта книга о парижской живописи + кусочки быта.
   До 14 года не стоило выпускать подобной книги.
   В 22 году – необходимо.
   До войны паломники всего мира стекались приложиться к мощам парижского искусства.
   Российские академии художеств слали своих лауреатов доучиваться в Париж.
   Любой художник, побывший год в Париже и усвоивший хотя бы только хлесткость парижских картиноделателей,- удваивался в цене.
   Меценаты России, напр., Щукин, совершенно не интересовались современной русской живописью, в то же время тщательно собирали искусство парижан.
   Париж знали наизусть.
   Можно не интересоваться событиями 4-й Тверской-Ямской, но как же не знать последних мазков сотен ателье улицы Жака Калло!
   Сегодня – другое.
   Больше знаем полюсы, чем Париж.
   Полюс – он без Пуанкарей, он общительнее.
   Еще политика и быт – описываются.
   Товарищи, на неделю тайно въехавшие во Францию на съезд партии, на съезд профсоюзов, набрасываются на эти стороны французской жизни.
   Искусство – в полном пренебрежении.
   А в нем часто лучше и яснее видна мысль, виден быт сегодняшней Франции.
 

ИСКУССТВО ПАРИЖА

 
   До войны Париж в искусстве был той же Антантой. Как сейчас министерства Германии, Польши, Румынии и целого десятка стран подчиняются дирижерству Пуанкаре, так тогда, даже больше, художественные школы, течения возникали, жили и умирали по велению художественного Парижа.
   Париж приказывал:
   "Расширить экспрессионизм! Ввести пуантиллизм!" И сейчас же начинали писать в России только красочными точками.
   Париж выдвигал:
   "Считать Пикассо патриархом кубизма!" И русские Щукины лезли вон из кожи и из денег, чтобы приобрести самого большого, самого невероятного Пикассо.
   Париж прекращал:
   "футуризм умер!" И сразу российская критика начинала служить панихиды, чтоб завтра выдвинуть самоновейшее парижское "да-да", так и называлось: парижская мода.
   Критики газет и журналов (как всегда: художники, отчаявшиеся выдвинуться в живописи) были просто ушиблены Парижем.
   Революция, изобретения художников России были приговорены заочно к смерти: в Париже это давно и лучше.
   Вячеслав Иванов так и писал о выставке первых русских импрессионистов – "Венок" (1907 г.) Д. Бурлюка:
   Новаторы до Вержболова!
   Что ново здесь, то там не ново.
   Дело доходило до живописных скандалов.
   В 1913 году в Москве открылась совместная выставка французских и русских художников. Известный критик "Утра России" Ал. Койранский в большой статье о выставке изругал русских художников жалкими подражателями. В противовес критик выхвалял один натюрхморт Пикассо. По напечатании статьи выяснилось, что служитель случайно перепутал номера: выхваляемая картина была кисти В. Савинкова – начинающего ученичка. Положение было тем юмористичнее, что на натюрморте нарисованы были сельди и настоящая великорусская краюха черного хлеба, совершенно немыслимая у Пикассо. Это был единственный случай возвеличения русских "подражателей". Это было единственное низведение знаменитого Пабло в "жалкие".
   Было до того конфузно, что ни одна газета не поместила опровержения. Даже при упоминании об этом "недоразумении" на живописных диспутах Бубнового Валета – подымался всеми приближенными невообразимый шум, не дающий говорить.
   Достаточно было раструбить по Парижу славу художественного предприятия – и беспрекословный успех в Америке обеспечен.
   Успех – доллары.
   Еще и сейчас Парижу верят.
   Разрекламированные Парижем, даже провалившиеся в нем, напр. театр "Летучей мыши" Балиева, выгребают ведрами доллары из янки.
   Но эта вера стала колебаться.
   С тревогой учитывает Париж интерес Америки к таинственной, неведомой культуре
 

РСФСР.

 
   Выставка русской живописи едет из Берлина по Америке и Европе. Камерный театр грозит показать Парижу неведомые декоративные установки, идеи российских конструктивистов приобретают последователей среди первых рядов деятелей мирового искусства.
   На месте, в РСФСР, в самой работе, не учтешь собственного роста.
   Восемь лет Париж шел без нас. Мы шли без Парижа.
   Я въезжал в Париж с трепетом. Смотрел с учащейся добросовестностью. С внимательностью конкурента. А что, если опять мы окажемся только Чухломою?
 

ЖИВОПИСЬ

 
   Внешность (то, что вульгарные критики называют формой) всегда преобладала во французском искусстве.
   В жизни это устремило изобретательность парижан в костюм, дало так называемый "парижский шик".
   В искусстве это дало перевес живописи над всеми другими искусствами – самое видное, самое нарядное искусство.
   Живопись и сейчас самое распространенное и самое влиятельное искусство Франции.
   В проектах меблировки квартир, выставленных в Салоне, видное место занимает картина.
   Кафе, какая-нибудь Ротонда сплошь увешана картинами.
   Рыбный ресторан – почему-то весь в пейзажах Пикабиа.
   Каждый шаг – магазин-выставка.
   Огромные домища – соты-ателье.
   Франция дала тысячи известнейших имен в живописи.
   На каждого с именем приходится тысяча, имеющих только фамилию. На каждого с фамилией приходятся тысячи – ни имя, ни фамилия которых никого не интересуют, кроме консьержки.
   Нужно заткнуть уши от жужжания десятка друг друга уничтожающих теорий, нужно иметь точное знакомство с предыдущей живописью, чтобы получить цельное впечатление, чтобы не попасть во власть картинок – бактерий какой-нибудь не имеющей ни малейшего влияния художественной школы.
   Беру довоенную схему: предводитель кубизм, кубизм атакуется кучкой красочников "симультанистов", в стороне нейтралитет кучки беспартийных "диких", и со всех сторон океаном полотнища бесчисленных академистов и салонщиков, а сбоку – бросающийся под ноги всем какой-нибудь "последний крик".