Чем дольше мы общались с Галкой, тем интереснее становилось мне бывать на улице. Двор перестал быть ареалом нашего постоянного нахождения. Но гуляния в лесах в наши планы не входили. События показывали, что лес – не самое безопасное место игр для детей. Все как-то само собой свелось к парку, совершенно замечательному, пахнущему адонисами.
Когда наши губы впервые соприкоснулись, я не понял, что произошло.
А случилось вот что. Я вдруг понял, что жду следующего дня только затем, чтобы увидеть Галку.
Строили цыгане споро, ловко. Мне казалось, что в этом суетливом разобщенном действии нет никакого плана. Порой кто-то из них покрикивал, слышался стук молотков и скрип пил. Я думал, будто всякое строительство подразумевает некое разумное планирование, обсуждение этапов работы. Если нет заранее составленного плана, то неминуемо должна присутствовать хотя бы какая-то мысленная конструкция, к которой необходимо стремиться, создавая строение снизу и ведя его наверх.
Даже мы с Сашкой, когда мастерили шалаш, дважды передрались и трижды поклялись не здороваться больше друг с другом. Каждый из нас имел свою идею. Она была, разумеется, самой выигрышной. Все мысли напарника, конечно же, никуда не годились. До тех пор пока мы не достигли компромисса, шалаш так и оставался в виде двух идей: ветви отдельно, опоры отдельно.
Но цыгане делали свое дело, каждый со своей стороны будущего дома, не советуясь друг с другом и не сверяясь. На выходе получалось что-то неказистое, на мой взгляд, совершенно бесформенное, но, по их мнению, вполне пригодное. Мне почему-то казалось, что они раньше занимались этим сотни, даже тысячи раз. Так, быть может, это только для меня их труд неказист, а в мире, где живут они, такая работа – искусство?
Тогда я вспоминал лук, подаренный мне в марте на день рождения. Он был красив, изогнут точно так же, как рога у коровы. Его форма сулила недюжинную силу и немыслимую дальность полета стрелы. Я думал, что никогда не сделаю себе такой лук, но мама, увидев, с чем пришел ко мне на восьмой день рождения Сашка, лишь вздохнула. А все потому, что она жила в другом мире. Но если бы мама попробовала хоть раз натянуть тетиву этого лука и пустить стрелу, то она по-другому смотрела бы на этот подарок и тоже, наверное, положила бы его рядом с кроватью на ночь.
Но все равно я не видел логики в цыганской работе, наблюдая за ней с пригорка. Из хлама, принесенного с городских улиц и из подворотен, они по очереди выбирали некие предметы и приколачивали, а иногда и привязывали один к другому. По-моему, если находить что-то на улице и прибивать друг к другу, то получится бесконечная цепь, похожая на дорогу, использованную и брошенную за минованием надобности в ней. Цыгане прибивали ненужные горожанам предметы в абсурдной последовательности, не предполагаемой никакой логикой. У них получались крыша и пол, а между ними – окна в стенах.
Я думал, что, наверное, нужно быть цыганом, чтобы так строить. Будь я старше, удивлялся бы тому, сколько полезных вещей люди называют ненужными и выбрасывают, заполняя ими помойки. Но тогда, пережевывая ириски, прилипающие к зубам, я думал о другом. Мне казалось, что цыгане – это работники, изгнанные из сказочного города мастеров за неопрятный вид и шум, издаваемый ими.
Впрочем, эта глубокая мысль была моей личной лишь наполовину. Виновность за неопрятный вид не находила места в моем уложении о провинностях. Это было понятие более высокого порядка, утверждение из мира выводов людей, куда более высоких ростом, чем я. Присовокупил я его к вине цыган перед городом мастеров лишь потому, что они и в самом деле не отличались чистотой.
Взрослые люди считали опрятность непреложной истиной, принимать которую, стало быть, нужно было без тени сомнений. Часто и подолгу наблюдая за этими приятными, словно из другого мира явившимися людьми, я все чаще задумывался о праве цыган считать взрослых жителей моего города свихнувшимися на чистоте и опрятности. Они позволяли себе считать цыган грязнулями. И еще я думал, что если уж говорить о чистоте начистоту, то надо было признать, что многие неопрятные цыгане выглядели куда приятнее жителей города. Добрее, смешнее и трезвее. В итоге я зашел в тупик, выбраться из которого самостоятельно не мог, как ни старался.
Однажды мама заболела, а отец уехал на соревнования. Я был оставлен под присмотр деда Фильки, увидел в окне цыганку и попытался в очередной раз разбить стену непонимания, возведенную взрослыми.
– Дед, почему они в магазинах разговаривают с нами грубо? – спросил я у старика.
Он посмотрел на меня влажными от стопки водки глазами и ответил не задумываясь:
– А что мы делаем для того, чтобы они разговаривали с нами учтиво? – Дед тут же погрозил цыганке в окно кулаком и заворчал: – Иди, шагай себе мимо, зараза!..
Так что единственным, в чем я находил неуют от присутствия в нашем городе цыган, был шум. Не знаю, я никогда не спрашивал у отца, но мне казалось, что родился я в мгновение полной тишины. Бор тогда стоял, замерев, парк молчал, и даже облака остановились. С тех самых пор, когда я стал понимать себя, тишина была моим верным союзником и товарищем.
С Сашкой я мог разругаться, с тишиной – нет. Она всегда была со мной, окутывала спокойствием, одобряла все, что я делал. Если я выходил из зоны ее действия, то тотчас искал способ в нее вернуться. Шум и необъяснимая разноголосица, даже не имеющие ко мне отношения, приводили меня в беспокойство. В эти тревожные минуты я как никогда ясно понимал свою беспомощность перед окружающим, слабость и ничтожность. Тогда я обращался к одиночеству как к единственному способу снова обрести себя в высоте и могуществе.
Цыганские постройки завораживали меня своей бессмысленностью до такой степени, что в каждой из них я пытался угадать известное мне, ранее виденное явление. Домиков, если их можно было так назвать, после окончания работ оказалось восемь. Именно столько семей вошло в город.
Каждый фасад я мысленно накладывал на знакомые очертания зверей, птиц или чего другого, к чему дома, на мой взгляд, имели отношение. Одна из хижин напомнила мне крокодила – вытянутая, как низкий барак, узкая, с огромной пастью входа, на которой не было двери. Вместо нее, совсем как язык, перепачканный кровью добычи, болталось красное шерстяное одеяло. Я сидел, обхватив руками колени, шевелил губами и считал, сколько людей съест крокодил за то время, пока дед Филька, вошедший в магазин, купит бутылку вина и выйдет, или сколько простыней успеет повесить на веревку глухая тетя Даша за то время, пока хищник сожрет троих.
Я искал тишины, а возвращался в то место, куда она никогда не заходила точно так же, как отец Михаил никогда не заглядывал в пивбар. Я любил одиночество, но ноги сами вели меня к цыганам. К их лагерю, вечно гудящему как растревоженный рой, к этой суете, направленной в разные стороны, но не выходящей за границы табора.
Я смотрел с пригорка на людей, в согласии гладящих друг друга по плечам, а через минуту размахивающих руками и кричащих так, что мне казалось, будто они вот-вот вцепятся друг другу в горло. Странное дело, я не уходил, а напротив, чувствовал непреодолимое желание ждать, когда цыгане снова начнут гладить друг друга. Спустя некоторое время мое пропитанное тишиной одиночество нашло меня на этом пригорке, чтобы быть рядом и идти домой со мною вместе в тот час, когда невозвращение означает странность.
За то время, что цыгане жили в городе, дядя Боря избил дядю Сашу три тысячи раз, а в таборе не случилось ни одной драки.
Глава 8
Когда наши губы впервые соприкоснулись, я не понял, что произошло.
А случилось вот что. Я вдруг понял, что жду следующего дня только затем, чтобы увидеть Галку.
Строили цыгане споро, ловко. Мне казалось, что в этом суетливом разобщенном действии нет никакого плана. Порой кто-то из них покрикивал, слышался стук молотков и скрип пил. Я думал, будто всякое строительство подразумевает некое разумное планирование, обсуждение этапов работы. Если нет заранее составленного плана, то неминуемо должна присутствовать хотя бы какая-то мысленная конструкция, к которой необходимо стремиться, создавая строение снизу и ведя его наверх.
Даже мы с Сашкой, когда мастерили шалаш, дважды передрались и трижды поклялись не здороваться больше друг с другом. Каждый из нас имел свою идею. Она была, разумеется, самой выигрышной. Все мысли напарника, конечно же, никуда не годились. До тех пор пока мы не достигли компромисса, шалаш так и оставался в виде двух идей: ветви отдельно, опоры отдельно.
Но цыгане делали свое дело, каждый со своей стороны будущего дома, не советуясь друг с другом и не сверяясь. На выходе получалось что-то неказистое, на мой взгляд, совершенно бесформенное, но, по их мнению, вполне пригодное. Мне почему-то казалось, что они раньше занимались этим сотни, даже тысячи раз. Так, быть может, это только для меня их труд неказист, а в мире, где живут они, такая работа – искусство?
Тогда я вспоминал лук, подаренный мне в марте на день рождения. Он был красив, изогнут точно так же, как рога у коровы. Его форма сулила недюжинную силу и немыслимую дальность полета стрелы. Я думал, что никогда не сделаю себе такой лук, но мама, увидев, с чем пришел ко мне на восьмой день рождения Сашка, лишь вздохнула. А все потому, что она жила в другом мире. Но если бы мама попробовала хоть раз натянуть тетиву этого лука и пустить стрелу, то она по-другому смотрела бы на этот подарок и тоже, наверное, положила бы его рядом с кроватью на ночь.
Но все равно я не видел логики в цыганской работе, наблюдая за ней с пригорка. Из хлама, принесенного с городских улиц и из подворотен, они по очереди выбирали некие предметы и приколачивали, а иногда и привязывали один к другому. По-моему, если находить что-то на улице и прибивать друг к другу, то получится бесконечная цепь, похожая на дорогу, использованную и брошенную за минованием надобности в ней. Цыгане прибивали ненужные горожанам предметы в абсурдной последовательности, не предполагаемой никакой логикой. У них получались крыша и пол, а между ними – окна в стенах.
Я думал, что, наверное, нужно быть цыганом, чтобы так строить. Будь я старше, удивлялся бы тому, сколько полезных вещей люди называют ненужными и выбрасывают, заполняя ими помойки. Но тогда, пережевывая ириски, прилипающие к зубам, я думал о другом. Мне казалось, что цыгане – это работники, изгнанные из сказочного города мастеров за неопрятный вид и шум, издаваемый ими.
Впрочем, эта глубокая мысль была моей личной лишь наполовину. Виновность за неопрятный вид не находила места в моем уложении о провинностях. Это было понятие более высокого порядка, утверждение из мира выводов людей, куда более высоких ростом, чем я. Присовокупил я его к вине цыган перед городом мастеров лишь потому, что они и в самом деле не отличались чистотой.
Взрослые люди считали опрятность непреложной истиной, принимать которую, стало быть, нужно было без тени сомнений. Часто и подолгу наблюдая за этими приятными, словно из другого мира явившимися людьми, я все чаще задумывался о праве цыган считать взрослых жителей моего города свихнувшимися на чистоте и опрятности. Они позволяли себе считать цыган грязнулями. И еще я думал, что если уж говорить о чистоте начистоту, то надо было признать, что многие неопрятные цыгане выглядели куда приятнее жителей города. Добрее, смешнее и трезвее. В итоге я зашел в тупик, выбраться из которого самостоятельно не мог, как ни старался.
Однажды мама заболела, а отец уехал на соревнования. Я был оставлен под присмотр деда Фильки, увидел в окне цыганку и попытался в очередной раз разбить стену непонимания, возведенную взрослыми.
– Дед, почему они в магазинах разговаривают с нами грубо? – спросил я у старика.
Он посмотрел на меня влажными от стопки водки глазами и ответил не задумываясь:
– А что мы делаем для того, чтобы они разговаривали с нами учтиво? – Дед тут же погрозил цыганке в окно кулаком и заворчал: – Иди, шагай себе мимо, зараза!..
Так что единственным, в чем я находил неуют от присутствия в нашем городе цыган, был шум. Не знаю, я никогда не спрашивал у отца, но мне казалось, что родился я в мгновение полной тишины. Бор тогда стоял, замерев, парк молчал, и даже облака остановились. С тех самых пор, когда я стал понимать себя, тишина была моим верным союзником и товарищем.
С Сашкой я мог разругаться, с тишиной – нет. Она всегда была со мной, окутывала спокойствием, одобряла все, что я делал. Если я выходил из зоны ее действия, то тотчас искал способ в нее вернуться. Шум и необъяснимая разноголосица, даже не имеющие ко мне отношения, приводили меня в беспокойство. В эти тревожные минуты я как никогда ясно понимал свою беспомощность перед окружающим, слабость и ничтожность. Тогда я обращался к одиночеству как к единственному способу снова обрести себя в высоте и могуществе.
Цыганские постройки завораживали меня своей бессмысленностью до такой степени, что в каждой из них я пытался угадать известное мне, ранее виденное явление. Домиков, если их можно было так назвать, после окончания работ оказалось восемь. Именно столько семей вошло в город.
Каждый фасад я мысленно накладывал на знакомые очертания зверей, птиц или чего другого, к чему дома, на мой взгляд, имели отношение. Одна из хижин напомнила мне крокодила – вытянутая, как низкий барак, узкая, с огромной пастью входа, на которой не было двери. Вместо нее, совсем как язык, перепачканный кровью добычи, болталось красное шерстяное одеяло. Я сидел, обхватив руками колени, шевелил губами и считал, сколько людей съест крокодил за то время, пока дед Филька, вошедший в магазин, купит бутылку вина и выйдет, или сколько простыней успеет повесить на веревку глухая тетя Даша за то время, пока хищник сожрет троих.
Я искал тишины, а возвращался в то место, куда она никогда не заходила точно так же, как отец Михаил никогда не заглядывал в пивбар. Я любил одиночество, но ноги сами вели меня к цыганам. К их лагерю, вечно гудящему как растревоженный рой, к этой суете, направленной в разные стороны, но не выходящей за границы табора.
Я смотрел с пригорка на людей, в согласии гладящих друг друга по плечам, а через минуту размахивающих руками и кричащих так, что мне казалось, будто они вот-вот вцепятся друг другу в горло. Странное дело, я не уходил, а напротив, чувствовал непреодолимое желание ждать, когда цыгане снова начнут гладить друг друга. Спустя некоторое время мое пропитанное тишиной одиночество нашло меня на этом пригорке, чтобы быть рядом и идти домой со мною вместе в тот час, когда невозвращение означает странность.
За то время, что цыгане жили в городе, дядя Боря избил дядю Сашу три тысячи раз, а в таборе не случилось ни одной драки.
Глава 8
Неподалеку, где-то совсем рядом, гораздо ближе, чем тебе кажется, так же не торопясь, но, в отличие от тебя, осмысленно, прогуливается нечто. Твоя задача не встретиться с ним.
Вблизи она казалась еще огромней. Чудо как хороша была эта машина. Нельзя сказать, что по городу машины ездили в изобилии, хотя имелись всякие. Но второй такой было не сыскать. С ржавыми дверями, которые пели от одного только прикосновения. Они издавали звук настоящего симфонического оркестра, который я постоянно слушал по радио, оставаясь дома один.
Металлический, прожженный вечностью скрип говорил мне, мальчишке, мол, садись, и ты поймешь, что такое настоящая машина, а не этот ваш немощный, купленный недавно «Москвич». Подниматься в кабину, разреши мне водитель, пришлось бы в три приема. Как в танк, наверное.
В танке я раз был. Дед возил меня к месту съемок фильма «Горячий снег». Он попросил, ему разрешили, я залез в люк и сел за рычаги управления. Правда, вынимать меня оттуда пришлось с боем, по сравнению с которым все то, что снималось на пленку, было так, перестрелкой. Я плакал и вопил, противоборствующая мне сторона разражалась смачной матерщиной. Победили они. Но тогда я был маленький, а сейчас умею отгонять злых собак. Много воды утекло. Ай да машина….
Огромная бочка с толстенным шлангом, закрепленным на ее боку непостижимым для моей фантазии образом. Всем хороша была эта машина. Я не находил в ней изъянов, и даже мечта прокатиться на этой огромной конструкции была такая же безукоризненная, как и ржа на ободьях. Шины… Да шины ли то были?! Аттракцион обозрения, чертово колесо для таких недомерков, как я! Я знал, что этот трактор назывался «К-700». Больше его были только дома. Если с трубами.
– Прокатиться хочешь? – услышал я.
Голос заставил меня резко развернуться. В трех шагах твердо и величаво, как и подобает водителям таких машин, стоял мужчина, рассматривал меня и вытирал руки ветошью.
Он мне сразу не понравился. Может быть, я вынужден был сравнить его с машиной и она выиграла? Я разглядывал мужчину, и счет быстро увеличивался не в его пользу. Чем дальше заходили мои зрительные изыскания, тем беспокойнее я становился. Как таким доверяют машины? Невысокий рост, пахнет щами. Этих заключений было уже достаточно для подозрений в том, что машину он завести не сможет. Опять же очки толщиной в ту самую лупу, которой я спалил осиное гнездо. Но я же не собирался с ним жить, в конце-то концов?
– А можно?
Вместо ответа, на который я втайне, хотя и безнадежно, рассчитывал, он продолжал рассматривать меня.
– Где живешь, друг?
Я объяснил, что наш дом стоит почти в центре города, а родители мои – учителя. Дед тоже, и даже директор. Мало того, он главный в училище, расположенном в сотне метров от этой машины. Был директором школы, а потом его попросили перейти в училище. Говорят, дети там непослушные. Я рассказал это, поскольку мне показалось, будто ему интересно. Потом я добавил, что велик у меня отобрали, поскольку я снова ездил на кладбище, а еще катался на соседской свинье. Больше всего я люблю есть клубнику, политую молоком.
– А на кладбище на велосипеде-то зачем? – удивился он.
Вот!.. Они же всегда казнят меня этим вопросом. Или как там у них называется?.. Да, ставят в неловкое положение. Но лгать человеку, который мог, хотя бы и шутя, предложить прокатиться, я не стал.
– Мы с Сашкой гоняем по рядам и трещим колокольчиками. Покойники, понятное дело, пугаются. Нам смешно. Особенно пуглива бабка восемьсот пятого года рождения.
Мужчина расхохотался и поправил на носу очки, которые от смеха завалились у него куда-то на затылок. Потом он быстро успокоился.
– Тревожить покой умерших, старик, скверно. – Мужчина вздохнул и открыл дверцу трактора. – Когда-нибудь и ты умрешь, а над тобой будет гонять толпа балбесов и пугать тебя звонками. Нехорошо.
– Я умирать не собираюсь, – возразил я, поскольку ничего более глупого из уст взрослого человека еще не слышал.
– Никто не собирается. Но все умирают. Ну-ка, падай в кабину! – приказал он.
Голос тоже так себе. В толпе и не разберешь, что это именно он первый крикнул «пожар».
Я стоял, понурив голову.
– Ты чего замер? Падай, говорю!
Когда такое говорит дед, сидящий в своих «Жигулях» или отец из «Москвича», все понятно. Туда упасть можно. В любую из двух машин. А как забраться сюда?
– Эх, кулема! – проворчал он, вскочил на подножку и распахнул надо мной дверцу. – Подсадить?
И я взлетел в кабину.
Водитель сказал что-то, я из-за рева двигателя не расслышал и переспросил:
– Чего?
– Сейчас заедем кой-куда. Дело у меня есть. У тебя бывают дела?
Я пожал плечами. Почему бы нет? Бывают, конечно, когда делать нечего.
Мне хотелось спросить, что за дело у него, но я постеснялся. Тебе разрешают кататься на тракторе величиной с дом, а ты с расспросами лезешь. Нехорошо. Да и зачем бы он стал мне рассказывать? Ведь когда взрослые что-то замышляют, они редко посвящают детей в свои планы. Этот вот тоже так делает.
В общем, если не считать восторга от такой поездки, в голове моей была каша, явный избыток впечатлений. Главным из них было вот что: я прокачусь, а мама не узнает. Не должна! Иначе беды не миновать. Тогда никакие добрые воспоминания о тряске в огромной кабине не помогут.
Мне восемь лет. Я знаю, что нельзя подходить к неизвестным людям, начинать с ними разговоры, садиться в телегу, машину, входить без разрешения родителей в их дом.
Нет, это я подобрал какое-то неправильное слово. Так может думать только первоклассник. По всем показателям. Что это такое, я не знаю, но так всегда говорит отец об урожае на даче, когда его некуда девать. «Нельзя» – это не то слово. «Категорически воспрещается» – вот как правильно.
Помню, давным-давно дед остановил машину у какого-то дурацкого столба. На уровне головы взрослого человека на том столбе красовался желтый треугольник с черепом из мультфильма, смешным, совсем даже не злобным. Там еще были какие-то буквы.
Вблизи она казалась еще огромней. Чудо как хороша была эта машина. Нельзя сказать, что по городу машины ездили в изобилии, хотя имелись всякие. Но второй такой было не сыскать. С ржавыми дверями, которые пели от одного только прикосновения. Они издавали звук настоящего симфонического оркестра, который я постоянно слушал по радио, оставаясь дома один.
Металлический, прожженный вечностью скрип говорил мне, мальчишке, мол, садись, и ты поймешь, что такое настоящая машина, а не этот ваш немощный, купленный недавно «Москвич». Подниматься в кабину, разреши мне водитель, пришлось бы в три приема. Как в танк, наверное.
В танке я раз был. Дед возил меня к месту съемок фильма «Горячий снег». Он попросил, ему разрешили, я залез в люк и сел за рычаги управления. Правда, вынимать меня оттуда пришлось с боем, по сравнению с которым все то, что снималось на пленку, было так, перестрелкой. Я плакал и вопил, противоборствующая мне сторона разражалась смачной матерщиной. Победили они. Но тогда я был маленький, а сейчас умею отгонять злых собак. Много воды утекло. Ай да машина….
Огромная бочка с толстенным шлангом, закрепленным на ее боку непостижимым для моей фантазии образом. Всем хороша была эта машина. Я не находил в ней изъянов, и даже мечта прокатиться на этой огромной конструкции была такая же безукоризненная, как и ржа на ободьях. Шины… Да шины ли то были?! Аттракцион обозрения, чертово колесо для таких недомерков, как я! Я знал, что этот трактор назывался «К-700». Больше его были только дома. Если с трубами.
– Прокатиться хочешь? – услышал я.
Голос заставил меня резко развернуться. В трех шагах твердо и величаво, как и подобает водителям таких машин, стоял мужчина, рассматривал меня и вытирал руки ветошью.
Он мне сразу не понравился. Может быть, я вынужден был сравнить его с машиной и она выиграла? Я разглядывал мужчину, и счет быстро увеличивался не в его пользу. Чем дальше заходили мои зрительные изыскания, тем беспокойнее я становился. Как таким доверяют машины? Невысокий рост, пахнет щами. Этих заключений было уже достаточно для подозрений в том, что машину он завести не сможет. Опять же очки толщиной в ту самую лупу, которой я спалил осиное гнездо. Но я же не собирался с ним жить, в конце-то концов?
– А можно?
Вместо ответа, на который я втайне, хотя и безнадежно, рассчитывал, он продолжал рассматривать меня.
– Где живешь, друг?
Я объяснил, что наш дом стоит почти в центре города, а родители мои – учителя. Дед тоже, и даже директор. Мало того, он главный в училище, расположенном в сотне метров от этой машины. Был директором школы, а потом его попросили перейти в училище. Говорят, дети там непослушные. Я рассказал это, поскольку мне показалось, будто ему интересно. Потом я добавил, что велик у меня отобрали, поскольку я снова ездил на кладбище, а еще катался на соседской свинье. Больше всего я люблю есть клубнику, политую молоком.
– А на кладбище на велосипеде-то зачем? – удивился он.
Вот!.. Они же всегда казнят меня этим вопросом. Или как там у них называется?.. Да, ставят в неловкое положение. Но лгать человеку, который мог, хотя бы и шутя, предложить прокатиться, я не стал.
– Мы с Сашкой гоняем по рядам и трещим колокольчиками. Покойники, понятное дело, пугаются. Нам смешно. Особенно пуглива бабка восемьсот пятого года рождения.
Мужчина расхохотался и поправил на носу очки, которые от смеха завалились у него куда-то на затылок. Потом он быстро успокоился.
– Тревожить покой умерших, старик, скверно. – Мужчина вздохнул и открыл дверцу трактора. – Когда-нибудь и ты умрешь, а над тобой будет гонять толпа балбесов и пугать тебя звонками. Нехорошо.
– Я умирать не собираюсь, – возразил я, поскольку ничего более глупого из уст взрослого человека еще не слышал.
– Никто не собирается. Но все умирают. Ну-ка, падай в кабину! – приказал он.
Голос тоже так себе. В толпе и не разберешь, что это именно он первый крикнул «пожар».
Я стоял, понурив голову.
– Ты чего замер? Падай, говорю!
Когда такое говорит дед, сидящий в своих «Жигулях» или отец из «Москвича», все понятно. Туда упасть можно. В любую из двух машин. А как забраться сюда?
– Эх, кулема! – проворчал он, вскочил на подножку и распахнул надо мной дверцу. – Подсадить?
И я взлетел в кабину.
Водитель сказал что-то, я из-за рева двигателя не расслышал и переспросил:
– Чего?
– Сейчас заедем кой-куда. Дело у меня есть. У тебя бывают дела?
Я пожал плечами. Почему бы нет? Бывают, конечно, когда делать нечего.
Мне хотелось спросить, что за дело у него, но я постеснялся. Тебе разрешают кататься на тракторе величиной с дом, а ты с расспросами лезешь. Нехорошо. Да и зачем бы он стал мне рассказывать? Ведь когда взрослые что-то замышляют, они редко посвящают детей в свои планы. Этот вот тоже так делает.
В общем, если не считать восторга от такой поездки, в голове моей была каша, явный избыток впечатлений. Главным из них было вот что: я прокачусь, а мама не узнает. Не должна! Иначе беды не миновать. Тогда никакие добрые воспоминания о тряске в огромной кабине не помогут.
Мне восемь лет. Я знаю, что нельзя подходить к неизвестным людям, начинать с ними разговоры, садиться в телегу, машину, входить без разрешения родителей в их дом.
Нет, это я подобрал какое-то неправильное слово. Так может думать только первоклассник. По всем показателям. Что это такое, я не знаю, но так всегда говорит отец об урожае на даче, когда его некуда девать. «Нельзя» – это не то слово. «Категорически воспрещается» – вот как правильно.
Помню, давным-давно дед остановил машину у какого-то дурацкого столба. На уровне головы взрослого человека на том столбе красовался желтый треугольник с черепом из мультфильма, смешным, совсем даже не злобным. Там еще были какие-то буквы.
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента