Страница:
Иногда его снова охватывает страх перед круговым странствованием – каждый лес вдали грозит превратиться в знакомый парк, каждая стена сделаться отцовским домом, лица встречных людей становятся все более и более похожи на служанок и слуг дней его юности – он спасается в церквах, ночует под открытым небом, тащится вслед за хныкающими процессиями, – напивается в кабаках с публичными девками и бродягами для того, чтобы скрыться от пытливого ока судьбы, чтобы не быть вновь пойманным ею. Он хочет сделаться монахом: игумен монастыря приходит в ужас, выслушав его исповедь и узнав имя его рода, на котором тяготеет проклятие древних тамплиеров; он кидается вниз головой в кипящую жизнь, но она выплевывает его обратно; он ищет дьявола – зло вездесуще, но он все же не может найти его родоначальника; он ищет его в своем собственном «я», но этого «я» уже не существует – он знает, что оно должно быть тут, ощущает его каждую секунду – и тем не менее оно мгновенно исчезает, как только он начинает искать его – это радуга, отражающаяся на землю и постоянно исчезающая, расплывающаяся в воздухе при попытке схватить ее.
Всюду, куда он не поглядит, ему чудится сокрытый крест сатаны, образованный из четырех бегущих человеческих ног; всюду бессмысленное зачатие и рождение, бессмысленное вырастание, бессмысленное стремление; он чувствует, что эта вечно крутящаяся вертушка является лоном, производящим страдание, но ось, вокруг которой она вертится, остается для него непостижимой, как математическая точка.
Он встречается с нищенствующим монахом, присоединяется к нему, молится, постится, бичует себя так же, как и он, годы мелькают, словно зерна четок; ничего не изменяется – ни внутри, ни снаружи – лишь солнце светит более тускло.
Как и прежде, у бедняков отнимается последнее, а у богачей прибавляется вдвое; чем жарче просит он «хлеба», тем более жесткие камни подает ему день – небеса остаются тверды, словно синеватая сталь.
В нем снова загорается старая неукротимая ненависть к тайному врагу людей, распоряжающемуся их судьбой.
Он слышит, как монах проповедует о справедливости и адских муках осужденных навеки; эти речи звучат для него, как дьявольский петушиный крик – он слышит, как монах громит проклятый орден тамплиеров, которых тысячами сжигали на кострах, и которые снова поднимали головы – этот орден не может умереть, он распространяется по всей земле и, не боясь уничтожения, существует доныне.
Он впервые получает более точные сведения о верованиях тамплиеров: у них есть два бога – один вверху, далекий от всего сущего, и другой внизу – сатана, ежечасно воссоздающий мир и наполняющий его ужасами, все более и более отвратительными день ото дня, пока, наконец, он совершенно не захлебнется в своей собственной крови; над этими двумя богами царит третий – Бафомет – идол с золотой головой и тремя ликами.
Эти слова вжигаются в него так, как будто их произносит пламенная пасть. Он не может проникнуть в их глубину, над которой простирается их смысл, словно зыблемый ковер на болотистой топи, но он чувствует с недоказуемой уверенностью, что это единственный путь, по которому он может уйти от себя самого – орден тамплиеров протягивает к нему руку – наследство предков, от которого не может уйти ни один человек.
Он покидает монаха.
Снова окружают его толпы мертвецов, твердят какое-то имя до тех пор, пока его губы не повторяют его и он постепенно – слог за слогом – не выучивается произносить его; ему кажется, что оно вырастает из его сердца, словно дерево, ветка за веткой – имя совершенно чуждое ему и в то же время сросшееся со всем его бытием, имя, украшенное пурпуром и короной, которое он постоянно шепчет про себя, от которого не может более избавиться, ритм которого Я-ков-де-Витри-а-ко ощущается им в такте, отбиваемом его ногами при ходьбе.
Это имя делается для него мало-помалу призрачным вождем, идущим впереди его, сегодня в виде легендарного великого мастера рыцарей храма, а завтра – как не имеющий образа внутренний голос.
Подобно тому, как брошенный в воздух камень меняет свой путь и с растущей быстротою стремится к земле, так это имя означает для Леонгарда поворотный пункт в его желаниях и всеми его мыслями и поступками овладевает одно неодолимое, властное, необъяснимое стремление, единое хотение – отыскать носителя этого имени.
Иногда он готов поклясться, что имя для него совершенно ново, а потом ему ясно вспоминается, что оно стоит в отцовской книге там-то и там-то, указывая на главу ордена; напрасно он говорит самому себе. что бесцельно будет искать этого великого мастера Витриако здесь на земле, что он принадлежит минувшему веку и кости его давно истлевают в могиле; но рассудок не имеет больше власти над жаждой исканий – перед ним катится незримый, крутящийся крест из четырех бегущих ног и увлекает его за собою.
Он роется в городских дворянских архивах, спрашивает знатоков геральдики – никто не знает этого имени. Наконец, в одной монастырской библиотеке ему попадается точь-в-точь такая же книга, как и у отца – он перечитывает ее страницу за страницей, строку за строкой – имени Витриако в ней нет.
Он сомневается в своей памяти, все его прошлое как будто колеблется; однако, имя Витриако остается единственной твердой точкой, несокрушимой, словно скала.
Он решает изгнать его навеки из головы и ставит сегодня для себя ближайшей целью определенный город – однако, уже на завтра откуда-то издалека доносится неясный зов, звучащий вроде Ви-три-а-ко, который уводит его на иную дорогу с намеченного пути – колокольня на горизонте, тень дерева, указующая рука верстового столба – все, несмотря на вынуждаемые сомнения, превращается в указующий перст того, что он близок к месту, где живет таинственный мастер Витриако, направляющий его шаги.
Он встречается в харчевне с бродячим шарлатаном, и его отуманивает безумная надежда на то, что это, быть может, и есть тот, кого он ищет, но шарлатан именует себя доктором Шрепфером. Это человек с маленькими, блестящими куньими зубами, темным цветом лица и хитрыми глазами; все на свете ему известно – он бывал повсюду, отгадывает все мысли, может заглянуть в глубину сердец, лечит все болезни, заставляет, по своей воле, болтать языки, переманивает к себе все пфенниги; девушки теснятся вокруг него, слушая предсказания по руке и по картам, люди умолкают, когда он шепчет им на ухо об их прошлом и боязливо крадутся прочь.
Леонгард сидит с ним целую ночь и пьет; во хмелю им иногда овладевает ужас и ему кажется, что сидящий с ним – не человек. Иногда его черты стираются – он видит только как блестят белые зубы, из-за которых выходят слова – наполовину эхо говоримого им самим, наполовину ответы на едва задуманные вопросы.
Собеседник словно читает в мозгу его сокровеннейшие желания – он постоянно в конце концов сводит самый безразличный разговор на тамплиеров.
Леонгард хочет у него выведать – не известен ли ему некий Витриако – но всякий раз, в последний момент, когда уже почти поздно, его удерживает глубокое недоверие и он проглатывает наполовину произнесенное имя.
Затем они ездят вместе, куда их приводит случай, с одной ярмарки на другую.
Доктор Шрепфер глотает огонь и мечи, превращает воду в вино, прокалывает, не пролив капли крови, кинжалом щеку и язык, излечивает одержимых, заговаривает раны, заклинает духов, околдовывает людей и скот.
Ежедневно Леонгард видит, что этот человек – обманщик, не умеющий ни писать, ни читать, и все же совершающий чудеса: хромые бросают костыли и начинают плясать, роженицы разрешаются от бремени, лишь только он наложит на них руки, эпилептики перестают биться в судорогах, крысы выбегают из домов и бросаются в воду – он не может оторваться от него, подчиняется его очарованию, воображая себя свободным.
Лишь только начинает угасать надежда, что он, благодаря Шрепферу, найдет когда-нибудь великого мастера Витриако, как в следующую же минуту она вспыхивает ярким пламенем, разжигаемым каким-нибудь двусмысленным намеком, и он снова закабаляется в новые оковы.
Все, что говорит и делает этот чудодей, имеет двойственный лик: он морочит людей и при этом помогает им, лжет – и речи его скрывают в себе высочайшую истину, говорит правду – и ложь усмехается из-за нее, храбро фантазирует – и слова его делаются пророчеством, предсказывает по звездам – и угадывает, хотя не имеет ни малейшего представления об астрологии; варит лекарства из невинных трав – и они производят чудесные действия, смеется над легковерием – и сам суеверен, как старуха, издевается над распятием – и крестится, когда кошка перебежит дорогу, когда ему прелагают вопросы, он дерзко отвечает словами, только что произнесенными любопытствующими – и в его устах они образуют ответы, как раз попадающие в самую точку.
Леонгард видит с изумлением проявление чудесной силы в этом ничтожнейшем земном орудии; постепенно он отыскивает ключ к этой тайне: когда он видит в нем лишь врача, то все, узнаваемое от него, сбивается в нелепость и мозговой бред, когда же он обращается к невидимой силе, отражающейся в докторе Шрепфере, как солнце в луже, тотчас же шарлатан делается ее рупором – и источник живой мудрости открывается перед ним.
Он решает сделать попытку, преодолевает свое недоверие, спрашивает собеседника – не глядя на него, словно обращаясь к фиолетовым и пурпурным облакам вечернего неба, – не знает ли он имени Якова де…
– Витриако, – добавляет тот быстро, застывает, словно в оцепенении, низко кланяется на запад, делают торжественное выражение лица и рассказывает дрожащим шепотом о том, что наконец пришел час пробуждения, что он сам – тамплиер служебной степени, призванной вести ищущих к мастеру по таинственно переплетающимся путям жизни. Он изображает в целом потоке слов великолепие, ожидающее избранных, свет, озаряющий лица братьев, освобождающий их от всякого раскаяния, кровосмешения, греха и муки, превращающий их в голову Януса, с лицами, глядящими в двух мирах из вечности в вечность, в бессмертных свидетелей этой жизни и того мира – навсегда ускользнувших из сетей времени гигантских людей-рыб в океане бытия, бессмертных и здесь, и там.
Затем он с экстазом указывает на темно-синюю гряду холмов на горизонте: там, глубоко под землей, среди множества колонн, воздвигнуто святилище ордена из друидических камней, где ежегодно во тьме ночной собираются почитатели креста Бафомета – избранники нижнего бога, который правит всеми существами. уничтожает слабых, а сильных делает своими сынами.
Лишь истинный рыцарь, беззаконник с головы до ног, окрещенный в пламени духовного бунта, а отнюдь не пискун, ежечасно с трепетом отступающий перед пугалом смертного греха и беспрестанно оскопляющий святого духа, который представляет его внутреннейшее «я», может достигнуть примирения с сатаною, единственно боеспособным среди богов; без чего никогда нельзя будет исцелить раздор между желанием и роком.
Леонгард слушает напыщенную речь и ощущает неприятный привкус во рту; в искаженной фантастике есть нечто отталкивающее – неужели в середине этого немецкого леса должен находиться таинственный храм – но фантастический тон, скрепляющий слова, гудит, словно орган, заглушая его раздумье; он подчиняется всем приказаниям доктора Шрепфера, снимает башмаки; они зажигают костер, искры летят в темноту летней ночи; он пьет из чаши отвратительный напиток, сваренный доктором для его очищения.
«Люцифер, несправедливо поносимый, приветствую тебя», – эти слова он должен запечатлеть в памяти, как пароль. Он слышит их; слоги стоят в странном отдалении друг от друга словно серебряные пилястры, иные далеко, другие совсем близко к его уху; они для него уже больше не звуки – они образуют собою колонны, своды – таким понятным образом, как в полудремоте вещи могут превращаться одна в другую, и малое включать в себя большое.
Шарлатан хватает его за руку, они идут – долго, долго, как ему кажется; у Леонгарда горят голые подошвы. Он чувствует глыбы вспаханной земли под ногами.
Возвышенности почвы в темноте превращаются в легкие виденья.
Мгновения трезвых сомнений сменяются непоколебимым доверием – наконец верх берет уверенность в том, что за обещаниями ведущего его, как всегда, скрывается нечто истинное.
Затем наступают странно волнующие моменты, когда, спотыкаясь о камни, он внезапно просыпается и сознает, что тело его движется в глубоком сне; затем сейчас же он забывает о своем пробуждении, в середину вдвигаются пустые промежутки времени бесконечной длительности, изгоняют его недоверчивость из настоящего в по-видимому давно прошедшие эпохи.
Дорога опускается вниз.
Широкие, гулкие ступени спешат в глубину.
Затем Леонгард нащупывает холодные, гладкие мраморные стены; он один, он хочет осмотреться и найти своего спутника, но идут оглушительные трубные звуки, словно вещающие о воскресении, почти лишают его сознания; кости содрогаются в его теле, ночная завеса раздирается перед его глазами, трубная буря превращается в яркий свет – он стоит в белом здании, увенчанном куполом.
В середине, прямо перед ним, парит свободно в воздухе золотой горшок с тремя лицами; одно из них, на которое он бросает мимолетный взгляд, кажется ему его собственным лицом, только моложе – в нем выражается смерть, и все же из металлического отблеска, наполовину стушевывающего его черты, сверкает сияние неразрушимой жизни; Леонгард не ищет личину своей молодости – он хочет рассмотреть два других лица, смотрящих в темноту, и познать тайну их выражения, но они все время отворачиваются от него: золотой горшок вертится, когда он хочет обойти его, и глядит на него все одним и тем же лицом.
Леонгард ищет кругом волшебника, приводящего горшок в движение, и вдруг видит, что задняя стенка прозрачна, словно маслянистое стекло – по ту сторону стоит, расширив руки, в оборванном одеянии, сгорбившись, надвинув на глаза измятую шляпу, неподвижно как смерть, на холме из костей, откуда пробивается несколько зеленых стебельков – властитель мира.
Трубы умолкают.
Свет погасает.
Золотая голова исчезает.
Остается лишь бледный свет тления, окружающий фигуру.
Леонгард чувствует, как оцепенелость прокрадывается в его тело, связывает один член за другим, останавливает кровь, как сердце его бьется все медленнее и, наконец, умирает.
Единственное, что он еще может сказать «я», это ничтожная искра где-то там, в груди.
Часы просачиваются, словно колеблющиеся, медленно падающие капли – превращаются в бесконечные годы.
Очертания фигуры едва заметно приобретают черты действительности – под дуновением сереющего утреннего рассвета ее руки превращаются медленно в палки гнилого дерева, одетые в чулки; черепа, колеблясь, уступают место крупным запыленным камням.
Леонгард с трудом поднимается; перед в угрожающей позе, одетое в лохмотья, с лицом из стеклянных осколков торчит горбатое птичье пугало.
Губы Леонгарда лихорадочно горят, язык совершенно засох; рядом еще тлеет зола костра из хвороста под котелком с остатком ядовитого напитка.
Шарлатан исчез, а вместе с ним и последние наличные деньги; Леонгард понимает все лишь наполовину; впечатления ночных переживаний внедряются слишком глубоко своим грызущим внутренним смыслом; правда, птичье пугало больше не властитель мира – сам не более, как жалкое птичье пугало, страшное лишь для трусов, беспощадное к умоляющим его, обладающее тираническою властью над хотящими быть рабами и приписывающими ему венец могущества – жалкая гримаса для всех, кто свободен и горд.
Перед ним внезапно раскрывается тайна доктора Шрепфера: загадочная сила, действующая в нем, не принадлежит ему и не стоит за ним в шапке-невидимке. Это магическое могущество верующих, которые не могут верить в самих себя, не могут сами пользоваться им, а должны переносить его на фетиш – будь это человек, бог, растение, животное или демон – дабы оно чудесно сияло там, как в зажигательном стекле – это волшебная палочка истинного властителя мира, внутреннейшего, вездесущего, всепоглощающего «я», источник, могущий только брать и отнюдь не давать, не превращаясь при этом в бессильное «ты», «я», по велению которого сокрушается пространство, и время застывает в золотом лике вечного настоящего – королевский скипетр духа, грех против которого является единственным непрощаемым преступлением – могущество, проявляющееся в светлом кругу магического неразрушимого настоящего, все поглощающее в свои глубины.
Боги и живые существа, прошедшее и будущее, тени и демоны заканчивают в нем свою кажущуюся жизнь. Это могущество не знает границ и наиболее сильно в том, кто сам наиболее велик, оно всегда внутри и никогда снаружи – все внешнее оно мгновенно превращает в птичье пугало.
Предсказание шарлатана о прощении грехов сбывается на Леонгарде: нет ни одного слова, не ставшего истиной; мастер найден – это сам Леонгард.
Подобно тому, как большая рыба прорывает в сети дыру и уплывает на волю, так он искуплен самим собою от власти проклятия – искупитель для тех, кто последует за ним.
Он ясно сознает, что все – грех или греха нет вовсе, что все «я» представляет собою одно общее «я».
Где найти женщину, которая не была бы в то же время его сестрой, какая земная любовь не является одновременно кровосмешением, какую самку, хотя бы самую крошечную, может он убить, не совершив при этом матереубийства и самоубийства? Разве его собственное тело не есть наследие целых мириад животных?
Нет никого, распоряжающегося судьбой, кроме великого «я», отражающегося в бесчисленных образах; они велики и малы, прозрачны и мутны, зла и добры, радостны и печальны – и все же оно не затрагивается ни страданием, ни радостью, оставаясь в прошедшем и будущем вечно длящимся настоящим – подобно тому, как солнце не делается грязным или морщинистым, хотя его отражение плавает в лужах или на крутящихся волнах, не уходит в прошедшее и не восходит из будущего, хотя воды иссякают и новые образуются из дождя – нет никого, распоряжающегося судьбой, кроме великого, всеобщего «я» – причины – вещи, которая является первоосновой.
Где же найти здесь место для греха? Исчез коварный невидимый враг, посылающий из темноты отравленные стрелы; демоны и идолы мертвы – свернулись, словно летучие мыши при дневном свете.
Леонгард видит, как встает из гроба умершая мать с ее беспокойным лицом, затем сестра и жена Сабина: они более всего образы, как и его собственные, многие тела – ребенка, юноши и взрослого мужчины; их истинная жизнь не преходяща и не имеет формы, как и его собственное «я».
Он тащится к пруду, увиденному им вблизи, чтобы охладить водою горящую кожу; боли, разрывающие его внутренности, кажутся ему каким-то чужим, не своим страданием.
Перед утренней зарею вечного настоящего, которое кажется таким понятным каждому смертному, как его собственное лицо, и все же в основе своей остается таким же чуждым ему, как это самое лицо, бледнеют все признаки, в том числе и телесной муки.
Глядя с раздумьем на мягкую излучину берега, на маленькие острова, обросшие тростником, он начинает что-то припоминать.
Он видит, что снова находится в том парке, где прошла его юность.
Странствование по большому кругу грез – жизненные туманы!
Глубокая удовлетворенность успокаивает его сердце, страхи и ужасы уничтожены, он примирен с мертвецами, с живыми и с самим собою.
С этих пор судьба не таит в себе для него каких-то ужасов – ни в прошлом, ни в будущем.
Золотая голова времени имеет теперь лишь одно лицо: настоящее, как чувство нескончаемого блаженного покоя, обращает к нему свой вечно юный лик; оба других навсегда отвернулись, как темная половина месяца от земли.
Мысль о том, что все движущееся должно быть заключено в круг, что он сам является частью великого закона, округляющего новые тела и сохраняющего их округлость, имеет для него нечто бесконечно утешительное в себе; он ясно сознает разницу между сатанинской эмблемой с беспокойно бегущими четырьмя человеческими ногами и спокойно стоящим вертикальным крестом.
Жива ли еще его дочь? Она должна быть старухой, едва ли на двадцать лет моложе его.
Спокойно он идет к замку; дорожка, усыпанная крупным песком, наряжена в одежду из падающих плодов и диких цветов, молодые березки стали суковатыми великанами в светлых плащах, черная груда развалин, поросшая серебристыми зонтичными цветами, покрывает вершину холма.
Со странным волнением бродит он среди этой кучи хлама: из прошлого восстает, сияя новым светом, старый, давно знакомый мир, обломки, находимые им то тут, то там среди обуглившихся балок, слагаются в одно целое; изогнутый бронзовый маятник волшебно воссоздает коричневые часы детских лет во вновь воскреснувшем настоящем, тысячи капель крови старых мук превращаются в блестящие красные крапинки в оперении феникса жизни.
Овечье стадо, согнанное безмолвными собаками в широкий серый четырехугольник, проходит вниз по лугу; он спрашивает пастуха об обитателях замка, тот бормочет что-то о проклятом месте и старухе, последней обитательнице пожарища – злобной ведьме с кровавой отметиной на лбу вроде Каина, живущей там внизу, в хижине угольщица – и затем поспешно уходит, продолжая ворчать.
Леонгард входит в капеллу, скрытую в густой чаще: дверь висит на петлях, лишь только золоченый аналой, покрытый плесенью, стоит на месте, окна потускнели, алтарь и иконы сгнили, крест на медной плите разъеден ярью, коричневый мох пробивается в щели.
Он проводит ногой по плите – и на блестящей полосе металла обнаруживается полустершаяся надпись: год и рядом слова – «Построено Яковом де Витриако».
Тонкие паутинные нити, связующие друг с другом земные вещи, распутываются перед сознанием Леонгарда: безразличное имя неизвестного архитектора, едва сохранившееся в его памяти, так часто читавшееся в юности и затем снова забывшееся – его старый, невидимый спутник на круговом пути, переодетый зовущим мастером: вот он лежит у его ног, превратившись в безразличное слово в тот самый час, когда его миссия окончилась и когда исполнилось тайное стремление души вернуться к исходной точке.
Мейстер Леонгард проводит остаток своей жизни отшельником среди дикой чащи бытия, носит власяницу, сшитую им из грубых одеял, найденных среди обгорелых развалин, устраивает очаг из необожженых кирпичей.
Фигуры людей, блуждающих иногда близ капеллы, кажутся ему безжизненными тенями и оживают лишь тогда, когда он вводит их образы в магический круг своего «я» и делает их бессмертными.
Формы бытия для него не что иное, как меняющиеся очертания облаков: они разнообразны – и в то же время, в сущности, лишь испарения.
Он поднимает свой взор над оснеженными вершинами деревьев.
Как и тогда, в ночь рождения его дочери, на южном краю неба горят рядом две большие звезды и смотрят на него.
Факелы мелькают в лесу.
Звенят косы.
Искаженные яростью лица мелькают среди древесных стволов, слышится заглушенный ропот голосов, сгорбленная старуха из хижины угольщика стоит снова перед капеллой, размахивает тощими руками, указывает на сатанинскую тень на снегу, манит суеверных крестьян, упорно глядит безумными глазами, похожими на две зеленоватые звезды, сквозь оконные стекла.
На ее лбу горит красная отметина.
Мейстер Леонгард не двигается с места, он знает, что эти люди хотят его убить, знает, что сатанинская тень, упавшая на снег, ничего не значащая и повинующаяся каждому движению его руки, является причиной ярости суеверной толпы, но он знает также, что то, что они хотят убить его тело – есть только тень, подобная всем прочим теням, безжизненный отблеск в мнимом царстве катящегося времени, и что тени тоже повинуются закону кругового движения.
Он знает, что старуха с отметиной – его дочь, носящая на себе черты его матери, и от нее придет гибель, дабы заключился великий круг.
Круговое странствование души через туманы рождений к смерти.
Всюду, куда он не поглядит, ему чудится сокрытый крест сатаны, образованный из четырех бегущих человеческих ног; всюду бессмысленное зачатие и рождение, бессмысленное вырастание, бессмысленное стремление; он чувствует, что эта вечно крутящаяся вертушка является лоном, производящим страдание, но ось, вокруг которой она вертится, остается для него непостижимой, как математическая точка.
Он встречается с нищенствующим монахом, присоединяется к нему, молится, постится, бичует себя так же, как и он, годы мелькают, словно зерна четок; ничего не изменяется – ни внутри, ни снаружи – лишь солнце светит более тускло.
Как и прежде, у бедняков отнимается последнее, а у богачей прибавляется вдвое; чем жарче просит он «хлеба», тем более жесткие камни подает ему день – небеса остаются тверды, словно синеватая сталь.
В нем снова загорается старая неукротимая ненависть к тайному врагу людей, распоряжающемуся их судьбой.
Он слышит, как монах проповедует о справедливости и адских муках осужденных навеки; эти речи звучат для него, как дьявольский петушиный крик – он слышит, как монах громит проклятый орден тамплиеров, которых тысячами сжигали на кострах, и которые снова поднимали головы – этот орден не может умереть, он распространяется по всей земле и, не боясь уничтожения, существует доныне.
Он впервые получает более точные сведения о верованиях тамплиеров: у них есть два бога – один вверху, далекий от всего сущего, и другой внизу – сатана, ежечасно воссоздающий мир и наполняющий его ужасами, все более и более отвратительными день ото дня, пока, наконец, он совершенно не захлебнется в своей собственной крови; над этими двумя богами царит третий – Бафомет – идол с золотой головой и тремя ликами.
Эти слова вжигаются в него так, как будто их произносит пламенная пасть. Он не может проникнуть в их глубину, над которой простирается их смысл, словно зыблемый ковер на болотистой топи, но он чувствует с недоказуемой уверенностью, что это единственный путь, по которому он может уйти от себя самого – орден тамплиеров протягивает к нему руку – наследство предков, от которого не может уйти ни один человек.
Он покидает монаха.
Снова окружают его толпы мертвецов, твердят какое-то имя до тех пор, пока его губы не повторяют его и он постепенно – слог за слогом – не выучивается произносить его; ему кажется, что оно вырастает из его сердца, словно дерево, ветка за веткой – имя совершенно чуждое ему и в то же время сросшееся со всем его бытием, имя, украшенное пурпуром и короной, которое он постоянно шепчет про себя, от которого не может более избавиться, ритм которого Я-ков-де-Витри-а-ко ощущается им в такте, отбиваемом его ногами при ходьбе.
Это имя делается для него мало-помалу призрачным вождем, идущим впереди его, сегодня в виде легендарного великого мастера рыцарей храма, а завтра – как не имеющий образа внутренний голос.
Подобно тому, как брошенный в воздух камень меняет свой путь и с растущей быстротою стремится к земле, так это имя означает для Леонгарда поворотный пункт в его желаниях и всеми его мыслями и поступками овладевает одно неодолимое, властное, необъяснимое стремление, единое хотение – отыскать носителя этого имени.
Иногда он готов поклясться, что имя для него совершенно ново, а потом ему ясно вспоминается, что оно стоит в отцовской книге там-то и там-то, указывая на главу ордена; напрасно он говорит самому себе. что бесцельно будет искать этого великого мастера Витриако здесь на земле, что он принадлежит минувшему веку и кости его давно истлевают в могиле; но рассудок не имеет больше власти над жаждой исканий – перед ним катится незримый, крутящийся крест из четырех бегущих ног и увлекает его за собою.
Он роется в городских дворянских архивах, спрашивает знатоков геральдики – никто не знает этого имени. Наконец, в одной монастырской библиотеке ему попадается точь-в-точь такая же книга, как и у отца – он перечитывает ее страницу за страницей, строку за строкой – имени Витриако в ней нет.
Он сомневается в своей памяти, все его прошлое как будто колеблется; однако, имя Витриако остается единственной твердой точкой, несокрушимой, словно скала.
Он решает изгнать его навеки из головы и ставит сегодня для себя ближайшей целью определенный город – однако, уже на завтра откуда-то издалека доносится неясный зов, звучащий вроде Ви-три-а-ко, который уводит его на иную дорогу с намеченного пути – колокольня на горизонте, тень дерева, указующая рука верстового столба – все, несмотря на вынуждаемые сомнения, превращается в указующий перст того, что он близок к месту, где живет таинственный мастер Витриако, направляющий его шаги.
Он встречается в харчевне с бродячим шарлатаном, и его отуманивает безумная надежда на то, что это, быть может, и есть тот, кого он ищет, но шарлатан именует себя доктором Шрепфером. Это человек с маленькими, блестящими куньими зубами, темным цветом лица и хитрыми глазами; все на свете ему известно – он бывал повсюду, отгадывает все мысли, может заглянуть в глубину сердец, лечит все болезни, заставляет, по своей воле, болтать языки, переманивает к себе все пфенниги; девушки теснятся вокруг него, слушая предсказания по руке и по картам, люди умолкают, когда он шепчет им на ухо об их прошлом и боязливо крадутся прочь.
Леонгард сидит с ним целую ночь и пьет; во хмелю им иногда овладевает ужас и ему кажется, что сидящий с ним – не человек. Иногда его черты стираются – он видит только как блестят белые зубы, из-за которых выходят слова – наполовину эхо говоримого им самим, наполовину ответы на едва задуманные вопросы.
Собеседник словно читает в мозгу его сокровеннейшие желания – он постоянно в конце концов сводит самый безразличный разговор на тамплиеров.
Леонгард хочет у него выведать – не известен ли ему некий Витриако – но всякий раз, в последний момент, когда уже почти поздно, его удерживает глубокое недоверие и он проглатывает наполовину произнесенное имя.
Затем они ездят вместе, куда их приводит случай, с одной ярмарки на другую.
Доктор Шрепфер глотает огонь и мечи, превращает воду в вино, прокалывает, не пролив капли крови, кинжалом щеку и язык, излечивает одержимых, заговаривает раны, заклинает духов, околдовывает людей и скот.
Ежедневно Леонгард видит, что этот человек – обманщик, не умеющий ни писать, ни читать, и все же совершающий чудеса: хромые бросают костыли и начинают плясать, роженицы разрешаются от бремени, лишь только он наложит на них руки, эпилептики перестают биться в судорогах, крысы выбегают из домов и бросаются в воду – он не может оторваться от него, подчиняется его очарованию, воображая себя свободным.
Лишь только начинает угасать надежда, что он, благодаря Шрепферу, найдет когда-нибудь великого мастера Витриако, как в следующую же минуту она вспыхивает ярким пламенем, разжигаемым каким-нибудь двусмысленным намеком, и он снова закабаляется в новые оковы.
Все, что говорит и делает этот чудодей, имеет двойственный лик: он морочит людей и при этом помогает им, лжет – и речи его скрывают в себе высочайшую истину, говорит правду – и ложь усмехается из-за нее, храбро фантазирует – и слова его делаются пророчеством, предсказывает по звездам – и угадывает, хотя не имеет ни малейшего представления об астрологии; варит лекарства из невинных трав – и они производят чудесные действия, смеется над легковерием – и сам суеверен, как старуха, издевается над распятием – и крестится, когда кошка перебежит дорогу, когда ему прелагают вопросы, он дерзко отвечает словами, только что произнесенными любопытствующими – и в его устах они образуют ответы, как раз попадающие в самую точку.
Леонгард видит с изумлением проявление чудесной силы в этом ничтожнейшем земном орудии; постепенно он отыскивает ключ к этой тайне: когда он видит в нем лишь врача, то все, узнаваемое от него, сбивается в нелепость и мозговой бред, когда же он обращается к невидимой силе, отражающейся в докторе Шрепфере, как солнце в луже, тотчас же шарлатан делается ее рупором – и источник живой мудрости открывается перед ним.
Он решает сделать попытку, преодолевает свое недоверие, спрашивает собеседника – не глядя на него, словно обращаясь к фиолетовым и пурпурным облакам вечернего неба, – не знает ли он имени Якова де…
– Витриако, – добавляет тот быстро, застывает, словно в оцепенении, низко кланяется на запад, делают торжественное выражение лица и рассказывает дрожащим шепотом о том, что наконец пришел час пробуждения, что он сам – тамплиер служебной степени, призванной вести ищущих к мастеру по таинственно переплетающимся путям жизни. Он изображает в целом потоке слов великолепие, ожидающее избранных, свет, озаряющий лица братьев, освобождающий их от всякого раскаяния, кровосмешения, греха и муки, превращающий их в голову Януса, с лицами, глядящими в двух мирах из вечности в вечность, в бессмертных свидетелей этой жизни и того мира – навсегда ускользнувших из сетей времени гигантских людей-рыб в океане бытия, бессмертных и здесь, и там.
Затем он с экстазом указывает на темно-синюю гряду холмов на горизонте: там, глубоко под землей, среди множества колонн, воздвигнуто святилище ордена из друидических камней, где ежегодно во тьме ночной собираются почитатели креста Бафомета – избранники нижнего бога, который правит всеми существами. уничтожает слабых, а сильных делает своими сынами.
Лишь истинный рыцарь, беззаконник с головы до ног, окрещенный в пламени духовного бунта, а отнюдь не пискун, ежечасно с трепетом отступающий перед пугалом смертного греха и беспрестанно оскопляющий святого духа, который представляет его внутреннейшее «я», может достигнуть примирения с сатаною, единственно боеспособным среди богов; без чего никогда нельзя будет исцелить раздор между желанием и роком.
Леонгард слушает напыщенную речь и ощущает неприятный привкус во рту; в искаженной фантастике есть нечто отталкивающее – неужели в середине этого немецкого леса должен находиться таинственный храм – но фантастический тон, скрепляющий слова, гудит, словно орган, заглушая его раздумье; он подчиняется всем приказаниям доктора Шрепфера, снимает башмаки; они зажигают костер, искры летят в темноту летней ночи; он пьет из чаши отвратительный напиток, сваренный доктором для его очищения.
«Люцифер, несправедливо поносимый, приветствую тебя», – эти слова он должен запечатлеть в памяти, как пароль. Он слышит их; слоги стоят в странном отдалении друг от друга словно серебряные пилястры, иные далеко, другие совсем близко к его уху; они для него уже больше не звуки – они образуют собою колонны, своды – таким понятным образом, как в полудремоте вещи могут превращаться одна в другую, и малое включать в себя большое.
Шарлатан хватает его за руку, они идут – долго, долго, как ему кажется; у Леонгарда горят голые подошвы. Он чувствует глыбы вспаханной земли под ногами.
Возвышенности почвы в темноте превращаются в легкие виденья.
Мгновения трезвых сомнений сменяются непоколебимым доверием – наконец верх берет уверенность в том, что за обещаниями ведущего его, как всегда, скрывается нечто истинное.
Затем наступают странно волнующие моменты, когда, спотыкаясь о камни, он внезапно просыпается и сознает, что тело его движется в глубоком сне; затем сейчас же он забывает о своем пробуждении, в середину вдвигаются пустые промежутки времени бесконечной длительности, изгоняют его недоверчивость из настоящего в по-видимому давно прошедшие эпохи.
Дорога опускается вниз.
Широкие, гулкие ступени спешат в глубину.
Затем Леонгард нащупывает холодные, гладкие мраморные стены; он один, он хочет осмотреться и найти своего спутника, но идут оглушительные трубные звуки, словно вещающие о воскресении, почти лишают его сознания; кости содрогаются в его теле, ночная завеса раздирается перед его глазами, трубная буря превращается в яркий свет – он стоит в белом здании, увенчанном куполом.
В середине, прямо перед ним, парит свободно в воздухе золотой горшок с тремя лицами; одно из них, на которое он бросает мимолетный взгляд, кажется ему его собственным лицом, только моложе – в нем выражается смерть, и все же из металлического отблеска, наполовину стушевывающего его черты, сверкает сияние неразрушимой жизни; Леонгард не ищет личину своей молодости – он хочет рассмотреть два других лица, смотрящих в темноту, и познать тайну их выражения, но они все время отворачиваются от него: золотой горшок вертится, когда он хочет обойти его, и глядит на него все одним и тем же лицом.
Леонгард ищет кругом волшебника, приводящего горшок в движение, и вдруг видит, что задняя стенка прозрачна, словно маслянистое стекло – по ту сторону стоит, расширив руки, в оборванном одеянии, сгорбившись, надвинув на глаза измятую шляпу, неподвижно как смерть, на холме из костей, откуда пробивается несколько зеленых стебельков – властитель мира.
Трубы умолкают.
Свет погасает.
Золотая голова исчезает.
Остается лишь бледный свет тления, окружающий фигуру.
Леонгард чувствует, как оцепенелость прокрадывается в его тело, связывает один член за другим, останавливает кровь, как сердце его бьется все медленнее и, наконец, умирает.
Единственное, что он еще может сказать «я», это ничтожная искра где-то там, в груди.
Часы просачиваются, словно колеблющиеся, медленно падающие капли – превращаются в бесконечные годы.
Очертания фигуры едва заметно приобретают черты действительности – под дуновением сереющего утреннего рассвета ее руки превращаются медленно в палки гнилого дерева, одетые в чулки; черепа, колеблясь, уступают место крупным запыленным камням.
Леонгард с трудом поднимается; перед в угрожающей позе, одетое в лохмотья, с лицом из стеклянных осколков торчит горбатое птичье пугало.
Губы Леонгарда лихорадочно горят, язык совершенно засох; рядом еще тлеет зола костра из хвороста под котелком с остатком ядовитого напитка.
Шарлатан исчез, а вместе с ним и последние наличные деньги; Леонгард понимает все лишь наполовину; впечатления ночных переживаний внедряются слишком глубоко своим грызущим внутренним смыслом; правда, птичье пугало больше не властитель мира – сам не более, как жалкое птичье пугало, страшное лишь для трусов, беспощадное к умоляющим его, обладающее тираническою властью над хотящими быть рабами и приписывающими ему венец могущества – жалкая гримаса для всех, кто свободен и горд.
Перед ним внезапно раскрывается тайна доктора Шрепфера: загадочная сила, действующая в нем, не принадлежит ему и не стоит за ним в шапке-невидимке. Это магическое могущество верующих, которые не могут верить в самих себя, не могут сами пользоваться им, а должны переносить его на фетиш – будь это человек, бог, растение, животное или демон – дабы оно чудесно сияло там, как в зажигательном стекле – это волшебная палочка истинного властителя мира, внутреннейшего, вездесущего, всепоглощающего «я», источник, могущий только брать и отнюдь не давать, не превращаясь при этом в бессильное «ты», «я», по велению которого сокрушается пространство, и время застывает в золотом лике вечного настоящего – королевский скипетр духа, грех против которого является единственным непрощаемым преступлением – могущество, проявляющееся в светлом кругу магического неразрушимого настоящего, все поглощающее в свои глубины.
Боги и живые существа, прошедшее и будущее, тени и демоны заканчивают в нем свою кажущуюся жизнь. Это могущество не знает границ и наиболее сильно в том, кто сам наиболее велик, оно всегда внутри и никогда снаружи – все внешнее оно мгновенно превращает в птичье пугало.
Предсказание шарлатана о прощении грехов сбывается на Леонгарде: нет ни одного слова, не ставшего истиной; мастер найден – это сам Леонгард.
Подобно тому, как большая рыба прорывает в сети дыру и уплывает на волю, так он искуплен самим собою от власти проклятия – искупитель для тех, кто последует за ним.
Он ясно сознает, что все – грех или греха нет вовсе, что все «я» представляет собою одно общее «я».
Где найти женщину, которая не была бы в то же время его сестрой, какая земная любовь не является одновременно кровосмешением, какую самку, хотя бы самую крошечную, может он убить, не совершив при этом матереубийства и самоубийства? Разве его собственное тело не есть наследие целых мириад животных?
Нет никого, распоряжающегося судьбой, кроме великого «я», отражающегося в бесчисленных образах; они велики и малы, прозрачны и мутны, зла и добры, радостны и печальны – и все же оно не затрагивается ни страданием, ни радостью, оставаясь в прошедшем и будущем вечно длящимся настоящим – подобно тому, как солнце не делается грязным или морщинистым, хотя его отражение плавает в лужах или на крутящихся волнах, не уходит в прошедшее и не восходит из будущего, хотя воды иссякают и новые образуются из дождя – нет никого, распоряжающегося судьбой, кроме великого, всеобщего «я» – причины – вещи, которая является первоосновой.
Где же найти здесь место для греха? Исчез коварный невидимый враг, посылающий из темноты отравленные стрелы; демоны и идолы мертвы – свернулись, словно летучие мыши при дневном свете.
Леонгард видит, как встает из гроба умершая мать с ее беспокойным лицом, затем сестра и жена Сабина: они более всего образы, как и его собственные, многие тела – ребенка, юноши и взрослого мужчины; их истинная жизнь не преходяща и не имеет формы, как и его собственное «я».
Он тащится к пруду, увиденному им вблизи, чтобы охладить водою горящую кожу; боли, разрывающие его внутренности, кажутся ему каким-то чужим, не своим страданием.
Перед утренней зарею вечного настоящего, которое кажется таким понятным каждому смертному, как его собственное лицо, и все же в основе своей остается таким же чуждым ему, как это самое лицо, бледнеют все признаки, в том числе и телесной муки.
Глядя с раздумьем на мягкую излучину берега, на маленькие острова, обросшие тростником, он начинает что-то припоминать.
Он видит, что снова находится в том парке, где прошла его юность.
Странствование по большому кругу грез – жизненные туманы!
Глубокая удовлетворенность успокаивает его сердце, страхи и ужасы уничтожены, он примирен с мертвецами, с живыми и с самим собою.
С этих пор судьба не таит в себе для него каких-то ужасов – ни в прошлом, ни в будущем.
Золотая голова времени имеет теперь лишь одно лицо: настоящее, как чувство нескончаемого блаженного покоя, обращает к нему свой вечно юный лик; оба других навсегда отвернулись, как темная половина месяца от земли.
Мысль о том, что все движущееся должно быть заключено в круг, что он сам является частью великого закона, округляющего новые тела и сохраняющего их округлость, имеет для него нечто бесконечно утешительное в себе; он ясно сознает разницу между сатанинской эмблемой с беспокойно бегущими четырьмя человеческими ногами и спокойно стоящим вертикальным крестом.
Жива ли еще его дочь? Она должна быть старухой, едва ли на двадцать лет моложе его.
Спокойно он идет к замку; дорожка, усыпанная крупным песком, наряжена в одежду из падающих плодов и диких цветов, молодые березки стали суковатыми великанами в светлых плащах, черная груда развалин, поросшая серебристыми зонтичными цветами, покрывает вершину холма.
Со странным волнением бродит он среди этой кучи хлама: из прошлого восстает, сияя новым светом, старый, давно знакомый мир, обломки, находимые им то тут, то там среди обуглившихся балок, слагаются в одно целое; изогнутый бронзовый маятник волшебно воссоздает коричневые часы детских лет во вновь воскреснувшем настоящем, тысячи капель крови старых мук превращаются в блестящие красные крапинки в оперении феникса жизни.
Овечье стадо, согнанное безмолвными собаками в широкий серый четырехугольник, проходит вниз по лугу; он спрашивает пастуха об обитателях замка, тот бормочет что-то о проклятом месте и старухе, последней обитательнице пожарища – злобной ведьме с кровавой отметиной на лбу вроде Каина, живущей там внизу, в хижине угольщица – и затем поспешно уходит, продолжая ворчать.
Леонгард входит в капеллу, скрытую в густой чаще: дверь висит на петлях, лишь только золоченый аналой, покрытый плесенью, стоит на месте, окна потускнели, алтарь и иконы сгнили, крест на медной плите разъеден ярью, коричневый мох пробивается в щели.
Он проводит ногой по плите – и на блестящей полосе металла обнаруживается полустершаяся надпись: год и рядом слова – «Построено Яковом де Витриако».
Тонкие паутинные нити, связующие друг с другом земные вещи, распутываются перед сознанием Леонгарда: безразличное имя неизвестного архитектора, едва сохранившееся в его памяти, так часто читавшееся в юности и затем снова забывшееся – его старый, невидимый спутник на круговом пути, переодетый зовущим мастером: вот он лежит у его ног, превратившись в безразличное слово в тот самый час, когда его миссия окончилась и когда исполнилось тайное стремление души вернуться к исходной точке.
Мейстер Леонгард проводит остаток своей жизни отшельником среди дикой чащи бытия, носит власяницу, сшитую им из грубых одеял, найденных среди обгорелых развалин, устраивает очаг из необожженых кирпичей.
Фигуры людей, блуждающих иногда близ капеллы, кажутся ему безжизненными тенями и оживают лишь тогда, когда он вводит их образы в магический круг своего «я» и делает их бессмертными.
Формы бытия для него не что иное, как меняющиеся очертания облаков: они разнообразны – и в то же время, в сущности, лишь испарения.
Он поднимает свой взор над оснеженными вершинами деревьев.
Как и тогда, в ночь рождения его дочери, на южном краю неба горят рядом две большие звезды и смотрят на него.
Факелы мелькают в лесу.
Звенят косы.
Искаженные яростью лица мелькают среди древесных стволов, слышится заглушенный ропот голосов, сгорбленная старуха из хижины угольщика стоит снова перед капеллой, размахивает тощими руками, указывает на сатанинскую тень на снегу, манит суеверных крестьян, упорно глядит безумными глазами, похожими на две зеленоватые звезды, сквозь оконные стекла.
На ее лбу горит красная отметина.
Мейстер Леонгард не двигается с места, он знает, что эти люди хотят его убить, знает, что сатанинская тень, упавшая на снег, ничего не значащая и повинующаяся каждому движению его руки, является причиной ярости суеверной толпы, но он знает также, что то, что они хотят убить его тело – есть только тень, подобная всем прочим теням, безжизненный отблеск в мнимом царстве катящегося времени, и что тени тоже повинуются закону кругового движения.
Он знает, что старуха с отметиной – его дочь, носящая на себе черты его матери, и от нее придет гибель, дабы заключился великий круг.
Круговое странствование души через туманы рождений к смерти.