Страница:
Я слушал коменданта и смотрел через окно на улицу, которую подметали пленные немецкие солдаты. Я заметил, что солдаты смотрят только прямо перед собой, не оглядываются по сторонам и отворачивают голову, когда по улицам проходят женщины, дети или старики.
Под самым нашим окном немецкие женщины почему-то шепотом переговаривались в длинной очереди к продуктовой лавке. Сюда не подходили пленные солдаты, словно им больно было и стыдно взглянуть в глаза соотечественниц.
- Вот он, мой наследник, Женька, - сказал мне комендант, вытаскивая из кармана френча фотографию белобрысого паренька лет десяти. - Я как-то с фронта заехал домой в Ленинград, - продолжал он, - несколько месяцев не имел писем от родных, толком не знал, как они перенесли блокаду. Давно не видел сынишку, ну и, конечно, волновался страшно. Вошел в квартиру. И знаете, какой фразой меня встретил сынишка? "Здравствуй, папа! Ты знаешь, у нас в Ленинграде слона убили!" Действительно, во время бомбежки немцы убили слониху в ленинградском зоопарке! Вот оно какое горе было у моего Женьки, рассмеялся комендант, пряча фотографию сына.
- А верно ли, что можно с вашей помощью наговорить письмо на пластинку? - через минуту спросил Свиридов.
И утвердительно кивнул.
- Тогда так и сделаю, - решил он, - наговорю письмо на пластинку и пошлю его почтой. А в Ленинграде сын заведет патефон и будет слушать отцовский голос из Германии. Слышишь, Иван! - закричал комендант своему вестовому. - Женька-то мой голос отца услышит. Дай-ка бумагу!
Пока Свиридов, устроившись у открытого окна, писал письмо в Ленинград с тем, чтобы прочесть его перед нашим микрофоном, я вспомнил, как до завтрака мы вместе просматривали гитлеровские пропагандистские фотоальбомы. В спешке отступления их побросали во многих квартирах удравшие на запад нацистские активисты и эсэсовские молодчики.
В этих альбомах на десятках фотографий в самых разных позах был снят Гитлер. Он не скупился на то, чтобы в миллионах экземпляров распространить по стране и вывесить едва ли не на каждой квартире свои портреты. Не только нас, советских людей, но и самих немцев в эти дни уже мутило от одного вида этой физиономии, от одного взгляда на одутловатое, дряблое и злое лицо, темные усики и словно бы мокрую, приклеившуюся ко лбу прядь волос.
Мы уже не обращали внимания на валявшиеся во многих квартирах портреты Гитлера, где фюрер изображался то на параде, то рядом со своей собакой крупной немецкой овчаркой, то у глобуса, то вместе с детьми на лоне природы.
Но несколько фотографий в альбоме привлекли мое внимание - это были репродукции с картин Гитлера-художника.
Нельзя утверждать, что этот изверг вовсе не владел кистью. Он подмалевывал нечто похожее на городские пейзажи. Удивляло в них не отсутствие живописного таланта, а другое. А именно - удивительно стойкое пристрастие Гитлера к темам гибели и разрушения городов, картинам хаоса и руин после артиллерийских обстрелов и бомбежек.
Я припоминаю репродукцию с пейзажа какого-то парижского квартала, освещенного желтым закатным солнцем. Квартал был разрушен немецкими пушками. И тут же вид на Варшаву, упавшую на колени тысячами своих поверженных домов.
Разрушение, разрушение! Вот чем питалась фантазия этого "художника"! Демон разрушения жил в душе фюрера, мечтавшего увидеть не только на полотне, но и на земле города и страны, растоптанные сапогом фашистского солдата!
Это он - "художник Гитлер" - приказал обстреливать Ленинград тяжелыми орудиями, это он похвалялся сровнять с землей Петродворец и Пушкин, Эрмитаж и Зимний - сокровища мировой культуры. На одной из фотографии в альбоме я увидел подпись Гитлера, она поразила меня. Только первые буквы росчерка стояли прямо, а остальные, наклонясь, сползали вниз, почти по вертикали. Было в той падающей подписи что-то сродни картинам Гитлера, их мрачному фону, их изуверской фантазии.
Свиридов еще не кончил писать, когда под окном комендатуры остановился маленький коренастый человек и что-то прокричал, вызывая полковника.
Он стоял широко расставив ноги и закинув голову вверх. Его длинные, закрывающие шею иссиня-черные волосы шевелил ветер.
Это был артист бродячего цирка, застигнутый здесь наступлением наших войск.
Артист был подданный Греции, он говорил на восьми языках и уже немного на русском.
- Когда мы можем давать представлений? - на ломаном русском языке спросил он и сделал широкий театральный жест рукой, как бы выражающий его готовность тотчас приступить к работе.
- Скоро, скоро! - крикнул Свиридов.
- Работать хорошо, очень хочим! - сказал артист и снова вытянул вперед свои руки. Даше под покровом костюма угадывались крепкие, упругие мускулы его атлетического торса.
Свиридов усмехнулся. Не отрываясь от своего письма, снова крикнул через окно артисту, что он сможет начать свои выступления, как только приведут в порядок местный театр.
Тысячи беженцев, людей, угнанных изо всех стран Европы, в эти дни, воспрянув духом, жаждали хоть какой-то работы, любой деятельности, которая могла бы оказаться полезной для новой жизни в Германии.
Проводив греческого артиста, Свиридов наконец закончил свое письмо и, перед тем как наговорить его на пластинку, торжественно и прочувствованно прочитал его мне.
- "Пишу тебе, Женька, из Германии, из маленького города, - писал полковник. - Я тут, Женька, на комендантской работе. Врага мы сокрушили на Одере, идет наступление, и недалеко уже Берлин. Скоро побываю и там. Будет о чем рассказать!"
Он одними глазами спросил у меня - хорошо ли? Я утвердительно кивнул, и Свиридов продолжал:
- "Так вот, друг Женька! Я сижу за столом, а под окном комендатуры ходит бывшая раса господ, и очень много у меня разной работы. Ты же смотри слушайся маму и хорошо учись. Приеду - проверю.
Слушай, Женька! Здесь, в городе, оказался трофейный слон и наш русский медведь - земляк. Из разбомбленного зоопарка. Слон и медведь - голодные, их никто не кормил, гитлеровцам было не до этого! Звери-то оказались краденные из России. Вот теперь мы их домой отправляем, может быть, они в Ленинград попадут.
До свидания, сынок, жди папку из Берлина..."
Свиридов прочитал это письмо перед микрофоном. Пластинку я обещал отправить Женьке, в Ленинград.
Уже перед отъездом, минут на двадцать мы пошли погулять по городу. Немцы, попадавшиеся нам навстречу, кланяясь, снимали шляпы. Они расчищали улицы, чинили трамвайные пути.
Река у берегов была завалена обломками разбитого моста. Вдоль берега цепочкой тянулись баржи, на них грузили имущество, украденное гитлеровцами в России.
И вдруг мы увидели большого слона. Возможно, это был тот самый, о котором писал полковник Женьке.
Слон бежал к пристани, привязанный за ногу длинной цепью к грузовой машине. Машина шла довольно быстро, и тяжелая цепь, должно быть, больно дергала слона. Он недовольно мотал хоботом, однако бежал тоже быстро.
Потом провожающие повели его по толстым, сильно прогибающимся доскам настила, и вот слон был на барже.
- Давай в Россию! - крикнул кто-то из наших солдат.
Баржа отплыла. Мы вернулись к своей машине.
...Маленький этот эпизод мог бы и быстро забыться. Да только я долго помнил усталое лицо боевого полковника Свиридова и ту счастливую улыбку, с которой он писал "говорящее письмо" из Германии маленькому ленинградцу Женьке.
"Говорит Берлин!"
Городок Штраусберг - в сорока километрах от Берлина. Волна боев, стремительно прокатившихся здесь, обошла город, почти не затронув этот небольшой островок из аккуратных домиков, узких улиц и множества садов, пышно расцветших в апреле.
Штраусберг прилепился к озеру, поросшему по берегам высокими соснами. Статные силуэты деревьев отражались в воде. Шум берлинского сражения лишь изредка докатывался в Штраусберг слабым гулом. И город, к нашему удивлению, в эти дни сохранил довоенную свою ласкающую слух тишину.
Здесь, заняв несколько кварталов, огороженных полосатыми шлагбаумами, разместился штаб 1-го Белорусского фронта. А по берегам живописного озера, в густой тени парков, расположились фронтовые госпитали.
В Штраусберге находился узел прямой высокочастотной связи с Москвой. Это было так называемое "ВЧ". Оно-то и привязывало нас прочно к этому городку, ибо каждый день на рассвете мы приезжали на машинах в Штраусберг с тем, чтобы передать по прямому проводу в Москву записи на пластинках, наши корреспонденции и очерки.
Тут, должно быть, пришло время немного рассказать и о самой нашей группе, экипаже "радиотанка". До сих пор для краткости я употреблял отвлеченное местоимение "мы" и уже одним этим как бы объединял всех нас одной мерой чувств, видения и переживаний. И это в основном так и было.
Но вместе с тем "мы" - это был коллектив, составившийся в последние месяцы войны из людей разных и по возрасту, и по опыту жизни.
"Мы" - это был писатель Михаил Семенович Гус, в годы войны работавший в немецком отделе и принимавший активное участие в радиопропаганде из Москвы для гитлеровского тыла. И журналист М. С. Шалашников, и оператор А. М. Спасский, и я, и наш шофер Корпуснов Михаил Иванович, рядовой из армейского автобата, прикрепленный к нам на весь период "операции" по записям исторических событий и шумов.
Корпуснов, рабочий-металлург из Подмосковья, провел "за баранкой" всю войну, тысячи километров прошли колеса его машин по фронтовым дорогам от Москвы до Берлина. Дома, в городе Электростали, его ждали жена и двое мальчишек.
Это был серьезный человек, немногословный, смелый, с доброй, отзывчивой душой, и его отцовскую ласку чувствовали немецкие ребятишки, постоянно крутившиеся вокруг его машины. У Михаила Ивановича был в машине свой продовольственный "склад-тайник" - ящик, смонтированный под скамейкой в кузове. Оттуда он доставал гостинцы для ребятишек - хлеб, сахар, консервы.
Конечно, мы не всегда находились вместе. Уезжая на разные участки фронта, в разные районы Берлина, нередко по нескольку дней не видя друг друга, мы все-таки всегда собирались у прямого провода связи с Москвой.
С осени сорок первого я воевал солдатом и только после тяжелого ранения летом сорок третьего попал в тыловой госпиталь, а уж оттуда в редакцию "Последних известий". Немецкий снайпер под Рославлем перебил мне правую руку, и хотя кость срослась, долгое время кисть руки не поднималась, и это вынуждало меня учиться писать левой рукой.
Кстати говоря, этим обстоятельством в значительной степени и объяснялось то, что в те дни я предпочитал ручке - микрофон, через который можно было "наговаривать" статьи и очерки.
В Москве, дежуря по ночам в редакции и составляя для эфира утренние выпуски "Последних известий", я, откровенно говоря, не предполагал, что мне еще раз доведется побывать на фронте, и именно на Берлинском направлении.
Но однажды ночью у меня дома раздался телефонный звонок, и тогдашний руководитель редакции, ныне покойный Евгений Михайлович Склезнев, осведомился, как я себя чувствую.
- Нормально, - сказал я.
- Тут есть возможность съездить на фронт. Больная рука не помешает?
- Нет, а куда ехать?
- В западном направлении.
Евгений Михайлович не хотел расшифровывать точного маршрута и называть Берлин, может быть потому, что разговор этот происходил еще в январе сорок пятого и редакция планировала нашу поездку в расчете на то, что столица Германии будет взята через несколько месяцев.
- Так как же?
- Еду, готов, - сказал я не раздумывая.
Надо ли писать о том, с каким нетерпением каждый день радиослушатели всей страны ожидали сведений с Берлинского направления, рассказов о том, как идет штурм главной цитадели гитлеровцев.
На рассвете двадцать второго апреля наша группа собралась у телефона "ВЧ". Мы только что приехали из района боев. Уже завязывались первые схватки в> северовосточных пригородах Берлина.
Шел бой за автостраду. Ее широкий бетонный пояс охватывал весь район Большого Берлина.
Гитлеровцы отчаянно цеплялись за автостраду: она открывала широкие подступы к городу.
Положение на фронтах в эти дни складывалось таким образом. 1-й Белорусский шел к Берлину с востока, одновременно начали наступление войска 1-го Украинского, прорвав вражескую оборону по нижнему течению реки Нейсе между Мускау и Губеном. Танки маршала Конева неудержимо рвались дальше на запад. Двадцать первого апреля перешел в наступление и 2-й Белорусский фронт. Армии маршала Рокоссовского обходили Берлин с севера.
Эти радостные вести мы и собирались передать в Москву по прямому проводу, "подкрепив" корреспонденции документальными шумами боев на окраинах Берлина.
Как обычно, в наших сообщениях события огромного, поистине всемирно-исторического значения перемежались с фактами, наблюдениями, приметами менее значительными, но весьма характерными для этих дней.
Двадцать второго апреля мы узнали, что два дня назад Гитлер "отметил" свой последний день рождения, и это известие, переданное по радио, удивило нас своей нелепостью. Берлин уже горел со всех сторон, уже смыкалось огненное кольцо вокруг города, а Гитлер счел нужным оповестить несчастных берлинцев о своем празднике, который уже многие годы отмечался и как праздник всей его "империи".
Воистину, в подвалах имперской канцелярии шел "пир во время чумы", ибо тысячи обманутых людей продолжали гибнуть в тщетной попытке задержать наступательный шквал советских войск.
Однако это не помешало Геббельсу еще раз солгать немецкому народу о якобы "глубокой, непоколебимой верой его в своего фюрера", о том, что "всеобщая выдержка принесет победу".
Хотя бои уже продвинулись в город; гитлеровцы еще продолжали бешено обороняться. Еще действовал переданный по радио приказ немецким артиллерийским частям - стрелять по своей отступающей пехоте осколочными снарядами. На отчаянные просьбы командиров частей - разрешить отход командование неумолимо отвечало: "Держитесь при любых обстоятельствах. Кто отойдет, тот будет расстрелян!"
В оперативной сводке, переданной всем частям, Геббельс откровенно сообщал, что "немецкие войска на Эльбе повернулись спиной к американским войскам, чтобы помочь берлинцам в их грандиозной битве за столицу".
Подбадривая остатки "седой гвардии Гитлера", состоящей главным образом из стариков и юношей, зараженных фашистским духом, Геббельс развесил по городу плакаты: "Берлин был и остается немецким!", "Новые силы подходят, Берлин сражается под командованием фюрера!", "Каждый взмах твоей лопаты смерть советским танкам!"
Немногие еще выходившие фашистские газеты вопили "о борьбе против большевизма". И все-таки сквозь эти истерические лозунги, приказы и заклинания фашистских главарей, даже на страницах газет, даже по берлинскому радио, порой звучали отчаянные признания.
"Разверзся ад, и речь идет о развязке этой войны!" - сообщало гитлеровское агентство Транцеан. Да, историческая развязка приближалась!
Как узнали мы позже, в эти дни, когда наши войска приблизились к восточным пригородам Берлина, все иллюзии Гитлера рухнули. Он в своих приказах осыпал армию, Эсэсовцев, весь народ страшными оскорблениями, обвиняя их в предательстве, в непонимании его величия и целей.
Гиммлер и Геринг уже покинули Берлин, надеясь завязать переговоры с западными державами. Кейтель и Йодль тем временем пытались организовать контрнаступление на Берлин, используя свою 9-ю армию, отходившую от Одера, и печально известную 12-ю армию генерала Венка, на которую Гитлер возлагал свои последние надежды.
Эта армия, стоявшая на западе от Берлина, все еще держала оборонительные рубежи на реках Эльбе и Мульде. Обе армии должны были соединиться южнее Берлина. Фашистских генералов не оставляла еще бредовая идея попытаться освободить Берлин и Гитлера из кольца окружения.
А тем временем наши солдаты уже проникли на Берлинер-Аллее первую улицу старого Берлина. Они видели вокруг себя постройки дачного типа, сады, огородные парники. Между ними в земляных капонирах противник размещал орудия, в том числе и зенитные, превращенные в противотанковые, лишь прикрыв их маскировочными сетями.
Я видел захваченные орудия. На одном из орудийных щитков было написано мелом "Учтено!" и стояла дата учета? - это кто-то из хозяйственных наших бойцов во время боя, на бегу, умудрился все же произвести учет захваченных военных трофеев.
Бой прокатился дальше Берлинер-Аллее, и теперь наши саперы ставили свои знаки на домах, и странно было видеть начертанное мелом русское "разминировано" рядом с немецкими буквами на вывесках, намертво вделанных в стены:
"Идеальное молоко".
"Автомобили Оппель".
Ох, в эти дни в Берлине давно уже нельзя было сыскать "идеального молока" и любого молока вообще! Загнанные в бетонные щели берлинцы мечтали лишь о сохранении своей жизни и куске хлеба.
Бой шел от дома к дому. На вопрос, где же линия фронта, можно было услышать: "А вон там, товарищ, за углом!"
Старший сержант Павел Сидоренко, темноволосый, статный украинец с Полтавщины, сказал, показывая на большой дом, где на верхних этажах засели гитлеровцы:
- Взорвать все к чертовой матери - дело пустяковое, да они, гитлеровские сучьи сыны, заложников там заховали. И держат. Двести душ наших русских и поляков. На жалость бьют, на человечество! А мы идем вперед, такой дом оставляем в тылу. Сами они потом сдаются!
Изо всех берлинских тюрем в апреле были выпущены уголовные преступники, одеты в солдатскую форму и брошены в бой. Правда, отъявленные рецидивисты, бандиты и жулики не горели желанием умирать "за фюрера" и предпочитали открытый грабеж магазинов и домов.
Тот же Сидоренко показал мне и листовку, которую он обнаружил у раненого гитлеровца. Это было отпечатанное типографским способом обращение ко всем немцам недавно созданной гитлеровцами организации "Вервольф" "Оборотень".
Вот что там писалось: "...До тех пор пока коричневая рубашка на мне, я свирепый охотник. Мы все принадлежим фюреру, мы подобие волка. Наше дело охота..."
Всегда питавшие пристрастие к пышным титулам, к угрожающе-выспренним наименованиям своих дивизий - что хотели на этот раз сказать гитлеровцы самим названием новой организации - "Оборотень"? То, что фашизм обернется новой своей личиной и в новой шкуре будет продолжать старое дело?
"Верволъф", по замыслу заправил "третьей империи", был создан для длительного подпольного сопротивления нашим войскам, в расчете на подлую войну из-за угла в освобожденных уже районах Германии.
Вот этот сплав различных фактов, рисующий сложную боевую обстановку в первые дни третьей декады апреля, и лег в основу корреспонденции, которую я ночью, прямо в нашем радиотанке, наговорил на пластинку.
Мы нередко прибегали таким образом к помощи радиотехники. Это избавляло порой от необходимости самому присутствовать при передаче "материала" - ведь от района боев до Штраусберга было не так уж близко.
Но в это утро я был у аппарата "ВЧ". Помню маленькую комнату в небольшом белостенном домике и черный аппаратик на столе, такой миниатюрный и с виду невзрачный, что казалось, он мог служить лишь для внутренней связи между отделами штаба фронта.
Но ровно через секунду после того, как я снял трубку с рычага, послышался голос человека, удаленного от нас на несколько тысяч километров.
- Алло, кто говорит? - спросил он сонно.
В трубке .что-то слегка дрожало, и тихий, еле различимый гул напоминал о расстоянии, отделявшем нас от Москвы.
- Говорит Берлин, здравствуйте!
- Какой Берлин?
- Какой?
Это был странный вопрос. Его мог задать только человек, не, предупрежденный о нашем разговоре с Москвой. Позже выяснилось, что в аппаратной радиокомитета не было своего аппарата "ВЧ" и мы попадали сначала в особый узел связи, а оттуда нас подключали к обычной городской сети.
Вы представьте себе, что снимаете в Москве трубку обычного телефона и кто-то заявляет, что он говорит из Берлина, и это в то время, когда Берлин еще столица гитлеровской Германии.
- Не валяйте дурака! - зло сказал телефонист.
У нас под Берлином только светало, и я слышал, как злой дежурный тут же зевнул в трубку и, кажется, потянулся. Меня же на рассвете слегка знобило от холодного воздуха, оттого, что я не выспался и устал. Но бывает, что смех ж согревает и бодрит.
- Сколько вы знаете Берлинов?
- Мне не до шуток, - обиделся телефонист.
- Нам тоже. Так слушайте: говорит действительно Берлин, тот самый, в котором мы заканчиваем войну. С фронтовым приветом, товарищ! А сейчас, пожалуйста, подключите нас к аппаратной звукозаписи.
- Одну минутку.
Пока телефонист щелкал кнопками, он успел уже в ином тоне, дружески-уважительном, осведомиться у нас о берлинской погоде.
- Подходящая, а в Москве?
- Идет дождик, но тепло. Как у вас там дела?
- Берем Берлин!
- Вот и прекрасно, - перебил нас на этот раз дежурный из нашей студии. - Здравствуйте, дорогие товарищи! Поздравляем вас с боевыми успехами. Горячий привет от редакции, от ваших родных, от друзей. Все ли живы-здоровы?
- Все, все в порядке.
- Тогда наши аппараты готовы, личные дела, просьбы потом. Сейчас начинаем работу.
Спасский включил наш аппарат "Престо". Я услышал негромкое шипение магнитофонов в московской аппаратной, и началась работа, та самая, которую радиотехники называют записью по проводам.
Я надеюсь, что не слишком углубился сейчас в мелкие подробности, рассказывая о том, как мы передавали наши записи в Москву. Не знаю, смогу ли выразить то особое, трепетное волнение, которое охватывало в эти минуты нас и тех, кто слушал нас в Москве.
Сейчас это уж как-то забылось, ушло в прошлое, но в ту весну любой телефонный разговор, голос с фронта, русский голос из-под Берлина - живое свидетельство того, что мы вступили на землю Германии, - не мог никого оставить равнодушным. К тому же по прямому проводу слышались тогда голоса бойцов, артиллерийская стрельба, скрежет танковых гусениц, крики раненых, вопли немцев, - весь шум берлинского сражения мощной симфонией, казалось бы, вливался в этот ранний час в тихую утреннюю, только что проснувшуюся Москву.
Шум этот поражал телефонисток, пугал непосвященных дежурных и радовал работников редакции.
Как драгоценный, неповторимый голос самой истории они бережно "собирали" этот шум до последней нотки, с тем чтобы он обрел вечное существование в бороздках пластинок и на лентах магнитофонов.
Обычно мы работали по "ВЧ" с Москвой не больше часа, и приходилось "прокручивать" наши пластинки, как говорится, в темпе. Порой не обходилось и без забавных казусов. Кроме магнитофонов для контроля наши передачи еще записывали и стенографистки.
В это утро стенографистка не разобрала в передаче несколько слов. Не зная, что говорит пластинка, она попросила остановиться и повторить одно место. Но пластинка продолжала крутиться.
- Алло, алло, стойте, я не разобрала, стойте! - кричала она.
Однако мой голос замолк, лишь когда кончилась пластинка.
- Вы что там, оглохли? - спросил дежурный оператор.
- Нет, все в порядке, сейчас я его поставлю снова, - сказал Спасский.
- Не понимаю, кого поставите снова?
- Автора.
- Как автора, куда?
И только когда в трубке зазвучала корреспонденция с самого начала, операторы в московской студии догадались, в чем дело.
В конце связи по проводам мы имели право минут на пять для личных разговоров с родными в Москве и Ленинграде. Иногда они сами приходили в студию. В это утро по нашей просьбе к аппарату пригласили жену Михаила Ивановича Корпуснова.
Корпуснов не слышал голоса жены три года. На разговор ему отвели только три минуты.
Конечно, он боялся, что не успеет сказать самого главного, пока жена, почти не давая ему говорить, что-то быстро спрашивала, почти захлебываясь словами, и было слышно, как голос ее рокочет в мембране трубки.
А Михаил Иванович отвечал ей только одним словом: "Свидимся".
- Свидимся скоро, Катя! - повторял он с большой гаммой оттенков, всякий раз по-особому произнося это слово - то с нежностью, то с надеждой, то подбадривая жену, то как бы внушая ей что-то важное и серьезное.
- Ребятишек береги, Катя, свидимся, скоро войне конец, а пока я заканчиваю разговор из Берлина. Иди домой, Катя! - сказал он, быстро отрывая от уха трубку, словно бы ему больно было слушать последний вздох и наставления жены.
Он стоял красный и сухой ладонью медленно провел по глазам.
- Ну вот, это лучше любой телеграммы - сам живой голос! Теперь-то уж она будет ждать с легким сердцем, - сказал я Корпуснову.
- Да точно! А что ей скажешь за три минуты! Главное - что живой, а остальное приложится, - сказал он, немного смущенный нашим вниманием к нему. - В общем, горячее спасибо!
Еще дежурный по студии в Москве, используя последние секунды связи, торопливо договаривался с нами о следующей передаче, еще не остановился звукозаписывающий аппарат "Престо" и мы просматривали свои записи - не забыли ли чего? - а уже за стеной домика зарокотал мотор.
Это Михаил Иванович Корпуснов сидел в кабинке и короткими гудками нетерпеливо звал нас в машину. Он понимал, что в эти дни каждая минута, которую мы могли провести в Берлине, была потрясающе интересна и столь же неповторима.
Одним словом, пора было ехать к переднему краю, в Берлин, где военная обстановка менялась с каждым часом.
Коллекция артиллериста
Под самым нашим окном немецкие женщины почему-то шепотом переговаривались в длинной очереди к продуктовой лавке. Сюда не подходили пленные солдаты, словно им больно было и стыдно взглянуть в глаза соотечественниц.
- Вот он, мой наследник, Женька, - сказал мне комендант, вытаскивая из кармана френча фотографию белобрысого паренька лет десяти. - Я как-то с фронта заехал домой в Ленинград, - продолжал он, - несколько месяцев не имел писем от родных, толком не знал, как они перенесли блокаду. Давно не видел сынишку, ну и, конечно, волновался страшно. Вошел в квартиру. И знаете, какой фразой меня встретил сынишка? "Здравствуй, папа! Ты знаешь, у нас в Ленинграде слона убили!" Действительно, во время бомбежки немцы убили слониху в ленинградском зоопарке! Вот оно какое горе было у моего Женьки, рассмеялся комендант, пряча фотографию сына.
- А верно ли, что можно с вашей помощью наговорить письмо на пластинку? - через минуту спросил Свиридов.
И утвердительно кивнул.
- Тогда так и сделаю, - решил он, - наговорю письмо на пластинку и пошлю его почтой. А в Ленинграде сын заведет патефон и будет слушать отцовский голос из Германии. Слышишь, Иван! - закричал комендант своему вестовому. - Женька-то мой голос отца услышит. Дай-ка бумагу!
Пока Свиридов, устроившись у открытого окна, писал письмо в Ленинград с тем, чтобы прочесть его перед нашим микрофоном, я вспомнил, как до завтрака мы вместе просматривали гитлеровские пропагандистские фотоальбомы. В спешке отступления их побросали во многих квартирах удравшие на запад нацистские активисты и эсэсовские молодчики.
В этих альбомах на десятках фотографий в самых разных позах был снят Гитлер. Он не скупился на то, чтобы в миллионах экземпляров распространить по стране и вывесить едва ли не на каждой квартире свои портреты. Не только нас, советских людей, но и самих немцев в эти дни уже мутило от одного вида этой физиономии, от одного взгляда на одутловатое, дряблое и злое лицо, темные усики и словно бы мокрую, приклеившуюся ко лбу прядь волос.
Мы уже не обращали внимания на валявшиеся во многих квартирах портреты Гитлера, где фюрер изображался то на параде, то рядом со своей собакой крупной немецкой овчаркой, то у глобуса, то вместе с детьми на лоне природы.
Но несколько фотографий в альбоме привлекли мое внимание - это были репродукции с картин Гитлера-художника.
Нельзя утверждать, что этот изверг вовсе не владел кистью. Он подмалевывал нечто похожее на городские пейзажи. Удивляло в них не отсутствие живописного таланта, а другое. А именно - удивительно стойкое пристрастие Гитлера к темам гибели и разрушения городов, картинам хаоса и руин после артиллерийских обстрелов и бомбежек.
Я припоминаю репродукцию с пейзажа какого-то парижского квартала, освещенного желтым закатным солнцем. Квартал был разрушен немецкими пушками. И тут же вид на Варшаву, упавшую на колени тысячами своих поверженных домов.
Разрушение, разрушение! Вот чем питалась фантазия этого "художника"! Демон разрушения жил в душе фюрера, мечтавшего увидеть не только на полотне, но и на земле города и страны, растоптанные сапогом фашистского солдата!
Это он - "художник Гитлер" - приказал обстреливать Ленинград тяжелыми орудиями, это он похвалялся сровнять с землей Петродворец и Пушкин, Эрмитаж и Зимний - сокровища мировой культуры. На одной из фотографии в альбоме я увидел подпись Гитлера, она поразила меня. Только первые буквы росчерка стояли прямо, а остальные, наклонясь, сползали вниз, почти по вертикали. Было в той падающей подписи что-то сродни картинам Гитлера, их мрачному фону, их изуверской фантазии.
Свиридов еще не кончил писать, когда под окном комендатуры остановился маленький коренастый человек и что-то прокричал, вызывая полковника.
Он стоял широко расставив ноги и закинув голову вверх. Его длинные, закрывающие шею иссиня-черные волосы шевелил ветер.
Это был артист бродячего цирка, застигнутый здесь наступлением наших войск.
Артист был подданный Греции, он говорил на восьми языках и уже немного на русском.
- Когда мы можем давать представлений? - на ломаном русском языке спросил он и сделал широкий театральный жест рукой, как бы выражающий его готовность тотчас приступить к работе.
- Скоро, скоро! - крикнул Свиридов.
- Работать хорошо, очень хочим! - сказал артист и снова вытянул вперед свои руки. Даше под покровом костюма угадывались крепкие, упругие мускулы его атлетического торса.
Свиридов усмехнулся. Не отрываясь от своего письма, снова крикнул через окно артисту, что он сможет начать свои выступления, как только приведут в порядок местный театр.
Тысячи беженцев, людей, угнанных изо всех стран Европы, в эти дни, воспрянув духом, жаждали хоть какой-то работы, любой деятельности, которая могла бы оказаться полезной для новой жизни в Германии.
Проводив греческого артиста, Свиридов наконец закончил свое письмо и, перед тем как наговорить его на пластинку, торжественно и прочувствованно прочитал его мне.
- "Пишу тебе, Женька, из Германии, из маленького города, - писал полковник. - Я тут, Женька, на комендантской работе. Врага мы сокрушили на Одере, идет наступление, и недалеко уже Берлин. Скоро побываю и там. Будет о чем рассказать!"
Он одними глазами спросил у меня - хорошо ли? Я утвердительно кивнул, и Свиридов продолжал:
- "Так вот, друг Женька! Я сижу за столом, а под окном комендатуры ходит бывшая раса господ, и очень много у меня разной работы. Ты же смотри слушайся маму и хорошо учись. Приеду - проверю.
Слушай, Женька! Здесь, в городе, оказался трофейный слон и наш русский медведь - земляк. Из разбомбленного зоопарка. Слон и медведь - голодные, их никто не кормил, гитлеровцам было не до этого! Звери-то оказались краденные из России. Вот теперь мы их домой отправляем, может быть, они в Ленинград попадут.
До свидания, сынок, жди папку из Берлина..."
Свиридов прочитал это письмо перед микрофоном. Пластинку я обещал отправить Женьке, в Ленинград.
Уже перед отъездом, минут на двадцать мы пошли погулять по городу. Немцы, попадавшиеся нам навстречу, кланяясь, снимали шляпы. Они расчищали улицы, чинили трамвайные пути.
Река у берегов была завалена обломками разбитого моста. Вдоль берега цепочкой тянулись баржи, на них грузили имущество, украденное гитлеровцами в России.
И вдруг мы увидели большого слона. Возможно, это был тот самый, о котором писал полковник Женьке.
Слон бежал к пристани, привязанный за ногу длинной цепью к грузовой машине. Машина шла довольно быстро, и тяжелая цепь, должно быть, больно дергала слона. Он недовольно мотал хоботом, однако бежал тоже быстро.
Потом провожающие повели его по толстым, сильно прогибающимся доскам настила, и вот слон был на барже.
- Давай в Россию! - крикнул кто-то из наших солдат.
Баржа отплыла. Мы вернулись к своей машине.
...Маленький этот эпизод мог бы и быстро забыться. Да только я долго помнил усталое лицо боевого полковника Свиридова и ту счастливую улыбку, с которой он писал "говорящее письмо" из Германии маленькому ленинградцу Женьке.
"Говорит Берлин!"
Городок Штраусберг - в сорока километрах от Берлина. Волна боев, стремительно прокатившихся здесь, обошла город, почти не затронув этот небольшой островок из аккуратных домиков, узких улиц и множества садов, пышно расцветших в апреле.
Штраусберг прилепился к озеру, поросшему по берегам высокими соснами. Статные силуэты деревьев отражались в воде. Шум берлинского сражения лишь изредка докатывался в Штраусберг слабым гулом. И город, к нашему удивлению, в эти дни сохранил довоенную свою ласкающую слух тишину.
Здесь, заняв несколько кварталов, огороженных полосатыми шлагбаумами, разместился штаб 1-го Белорусского фронта. А по берегам живописного озера, в густой тени парков, расположились фронтовые госпитали.
В Штраусберге находился узел прямой высокочастотной связи с Москвой. Это было так называемое "ВЧ". Оно-то и привязывало нас прочно к этому городку, ибо каждый день на рассвете мы приезжали на машинах в Штраусберг с тем, чтобы передать по прямому проводу в Москву записи на пластинках, наши корреспонденции и очерки.
Тут, должно быть, пришло время немного рассказать и о самой нашей группе, экипаже "радиотанка". До сих пор для краткости я употреблял отвлеченное местоимение "мы" и уже одним этим как бы объединял всех нас одной мерой чувств, видения и переживаний. И это в основном так и было.
Но вместе с тем "мы" - это был коллектив, составившийся в последние месяцы войны из людей разных и по возрасту, и по опыту жизни.
"Мы" - это был писатель Михаил Семенович Гус, в годы войны работавший в немецком отделе и принимавший активное участие в радиопропаганде из Москвы для гитлеровского тыла. И журналист М. С. Шалашников, и оператор А. М. Спасский, и я, и наш шофер Корпуснов Михаил Иванович, рядовой из армейского автобата, прикрепленный к нам на весь период "операции" по записям исторических событий и шумов.
Корпуснов, рабочий-металлург из Подмосковья, провел "за баранкой" всю войну, тысячи километров прошли колеса его машин по фронтовым дорогам от Москвы до Берлина. Дома, в городе Электростали, его ждали жена и двое мальчишек.
Это был серьезный человек, немногословный, смелый, с доброй, отзывчивой душой, и его отцовскую ласку чувствовали немецкие ребятишки, постоянно крутившиеся вокруг его машины. У Михаила Ивановича был в машине свой продовольственный "склад-тайник" - ящик, смонтированный под скамейкой в кузове. Оттуда он доставал гостинцы для ребятишек - хлеб, сахар, консервы.
Конечно, мы не всегда находились вместе. Уезжая на разные участки фронта, в разные районы Берлина, нередко по нескольку дней не видя друг друга, мы все-таки всегда собирались у прямого провода связи с Москвой.
С осени сорок первого я воевал солдатом и только после тяжелого ранения летом сорок третьего попал в тыловой госпиталь, а уж оттуда в редакцию "Последних известий". Немецкий снайпер под Рославлем перебил мне правую руку, и хотя кость срослась, долгое время кисть руки не поднималась, и это вынуждало меня учиться писать левой рукой.
Кстати говоря, этим обстоятельством в значительной степени и объяснялось то, что в те дни я предпочитал ручке - микрофон, через который можно было "наговаривать" статьи и очерки.
В Москве, дежуря по ночам в редакции и составляя для эфира утренние выпуски "Последних известий", я, откровенно говоря, не предполагал, что мне еще раз доведется побывать на фронте, и именно на Берлинском направлении.
Но однажды ночью у меня дома раздался телефонный звонок, и тогдашний руководитель редакции, ныне покойный Евгений Михайлович Склезнев, осведомился, как я себя чувствую.
- Нормально, - сказал я.
- Тут есть возможность съездить на фронт. Больная рука не помешает?
- Нет, а куда ехать?
- В западном направлении.
Евгений Михайлович не хотел расшифровывать точного маршрута и называть Берлин, может быть потому, что разговор этот происходил еще в январе сорок пятого и редакция планировала нашу поездку в расчете на то, что столица Германии будет взята через несколько месяцев.
- Так как же?
- Еду, готов, - сказал я не раздумывая.
Надо ли писать о том, с каким нетерпением каждый день радиослушатели всей страны ожидали сведений с Берлинского направления, рассказов о том, как идет штурм главной цитадели гитлеровцев.
На рассвете двадцать второго апреля наша группа собралась у телефона "ВЧ". Мы только что приехали из района боев. Уже завязывались первые схватки в> северовосточных пригородах Берлина.
Шел бой за автостраду. Ее широкий бетонный пояс охватывал весь район Большого Берлина.
Гитлеровцы отчаянно цеплялись за автостраду: она открывала широкие подступы к городу.
Положение на фронтах в эти дни складывалось таким образом. 1-й Белорусский шел к Берлину с востока, одновременно начали наступление войска 1-го Украинского, прорвав вражескую оборону по нижнему течению реки Нейсе между Мускау и Губеном. Танки маршала Конева неудержимо рвались дальше на запад. Двадцать первого апреля перешел в наступление и 2-й Белорусский фронт. Армии маршала Рокоссовского обходили Берлин с севера.
Эти радостные вести мы и собирались передать в Москву по прямому проводу, "подкрепив" корреспонденции документальными шумами боев на окраинах Берлина.
Как обычно, в наших сообщениях события огромного, поистине всемирно-исторического значения перемежались с фактами, наблюдениями, приметами менее значительными, но весьма характерными для этих дней.
Двадцать второго апреля мы узнали, что два дня назад Гитлер "отметил" свой последний день рождения, и это известие, переданное по радио, удивило нас своей нелепостью. Берлин уже горел со всех сторон, уже смыкалось огненное кольцо вокруг города, а Гитлер счел нужным оповестить несчастных берлинцев о своем празднике, который уже многие годы отмечался и как праздник всей его "империи".
Воистину, в подвалах имперской канцелярии шел "пир во время чумы", ибо тысячи обманутых людей продолжали гибнуть в тщетной попытке задержать наступательный шквал советских войск.
Однако это не помешало Геббельсу еще раз солгать немецкому народу о якобы "глубокой, непоколебимой верой его в своего фюрера", о том, что "всеобщая выдержка принесет победу".
Хотя бои уже продвинулись в город; гитлеровцы еще продолжали бешено обороняться. Еще действовал переданный по радио приказ немецким артиллерийским частям - стрелять по своей отступающей пехоте осколочными снарядами. На отчаянные просьбы командиров частей - разрешить отход командование неумолимо отвечало: "Держитесь при любых обстоятельствах. Кто отойдет, тот будет расстрелян!"
В оперативной сводке, переданной всем частям, Геббельс откровенно сообщал, что "немецкие войска на Эльбе повернулись спиной к американским войскам, чтобы помочь берлинцам в их грандиозной битве за столицу".
Подбадривая остатки "седой гвардии Гитлера", состоящей главным образом из стариков и юношей, зараженных фашистским духом, Геббельс развесил по городу плакаты: "Берлин был и остается немецким!", "Новые силы подходят, Берлин сражается под командованием фюрера!", "Каждый взмах твоей лопаты смерть советским танкам!"
Немногие еще выходившие фашистские газеты вопили "о борьбе против большевизма". И все-таки сквозь эти истерические лозунги, приказы и заклинания фашистских главарей, даже на страницах газет, даже по берлинскому радио, порой звучали отчаянные признания.
"Разверзся ад, и речь идет о развязке этой войны!" - сообщало гитлеровское агентство Транцеан. Да, историческая развязка приближалась!
Как узнали мы позже, в эти дни, когда наши войска приблизились к восточным пригородам Берлина, все иллюзии Гитлера рухнули. Он в своих приказах осыпал армию, Эсэсовцев, весь народ страшными оскорблениями, обвиняя их в предательстве, в непонимании его величия и целей.
Гиммлер и Геринг уже покинули Берлин, надеясь завязать переговоры с западными державами. Кейтель и Йодль тем временем пытались организовать контрнаступление на Берлин, используя свою 9-ю армию, отходившую от Одера, и печально известную 12-ю армию генерала Венка, на которую Гитлер возлагал свои последние надежды.
Эта армия, стоявшая на западе от Берлина, все еще держала оборонительные рубежи на реках Эльбе и Мульде. Обе армии должны были соединиться южнее Берлина. Фашистских генералов не оставляла еще бредовая идея попытаться освободить Берлин и Гитлера из кольца окружения.
А тем временем наши солдаты уже проникли на Берлинер-Аллее первую улицу старого Берлина. Они видели вокруг себя постройки дачного типа, сады, огородные парники. Между ними в земляных капонирах противник размещал орудия, в том числе и зенитные, превращенные в противотанковые, лишь прикрыв их маскировочными сетями.
Я видел захваченные орудия. На одном из орудийных щитков было написано мелом "Учтено!" и стояла дата учета? - это кто-то из хозяйственных наших бойцов во время боя, на бегу, умудрился все же произвести учет захваченных военных трофеев.
Бой прокатился дальше Берлинер-Аллее, и теперь наши саперы ставили свои знаки на домах, и странно было видеть начертанное мелом русское "разминировано" рядом с немецкими буквами на вывесках, намертво вделанных в стены:
"Идеальное молоко".
"Автомобили Оппель".
Ох, в эти дни в Берлине давно уже нельзя было сыскать "идеального молока" и любого молока вообще! Загнанные в бетонные щели берлинцы мечтали лишь о сохранении своей жизни и куске хлеба.
Бой шел от дома к дому. На вопрос, где же линия фронта, можно было услышать: "А вон там, товарищ, за углом!"
Старший сержант Павел Сидоренко, темноволосый, статный украинец с Полтавщины, сказал, показывая на большой дом, где на верхних этажах засели гитлеровцы:
- Взорвать все к чертовой матери - дело пустяковое, да они, гитлеровские сучьи сыны, заложников там заховали. И держат. Двести душ наших русских и поляков. На жалость бьют, на человечество! А мы идем вперед, такой дом оставляем в тылу. Сами они потом сдаются!
Изо всех берлинских тюрем в апреле были выпущены уголовные преступники, одеты в солдатскую форму и брошены в бой. Правда, отъявленные рецидивисты, бандиты и жулики не горели желанием умирать "за фюрера" и предпочитали открытый грабеж магазинов и домов.
Тот же Сидоренко показал мне и листовку, которую он обнаружил у раненого гитлеровца. Это было отпечатанное типографским способом обращение ко всем немцам недавно созданной гитлеровцами организации "Вервольф" "Оборотень".
Вот что там писалось: "...До тех пор пока коричневая рубашка на мне, я свирепый охотник. Мы все принадлежим фюреру, мы подобие волка. Наше дело охота..."
Всегда питавшие пристрастие к пышным титулам, к угрожающе-выспренним наименованиям своих дивизий - что хотели на этот раз сказать гитлеровцы самим названием новой организации - "Оборотень"? То, что фашизм обернется новой своей личиной и в новой шкуре будет продолжать старое дело?
"Верволъф", по замыслу заправил "третьей империи", был создан для длительного подпольного сопротивления нашим войскам, в расчете на подлую войну из-за угла в освобожденных уже районах Германии.
Вот этот сплав различных фактов, рисующий сложную боевую обстановку в первые дни третьей декады апреля, и лег в основу корреспонденции, которую я ночью, прямо в нашем радиотанке, наговорил на пластинку.
Мы нередко прибегали таким образом к помощи радиотехники. Это избавляло порой от необходимости самому присутствовать при передаче "материала" - ведь от района боев до Штраусберга было не так уж близко.
Но в это утро я был у аппарата "ВЧ". Помню маленькую комнату в небольшом белостенном домике и черный аппаратик на столе, такой миниатюрный и с виду невзрачный, что казалось, он мог служить лишь для внутренней связи между отделами штаба фронта.
Но ровно через секунду после того, как я снял трубку с рычага, послышался голос человека, удаленного от нас на несколько тысяч километров.
- Алло, кто говорит? - спросил он сонно.
В трубке .что-то слегка дрожало, и тихий, еле различимый гул напоминал о расстоянии, отделявшем нас от Москвы.
- Говорит Берлин, здравствуйте!
- Какой Берлин?
- Какой?
Это был странный вопрос. Его мог задать только человек, не, предупрежденный о нашем разговоре с Москвой. Позже выяснилось, что в аппаратной радиокомитета не было своего аппарата "ВЧ" и мы попадали сначала в особый узел связи, а оттуда нас подключали к обычной городской сети.
Вы представьте себе, что снимаете в Москве трубку обычного телефона и кто-то заявляет, что он говорит из Берлина, и это в то время, когда Берлин еще столица гитлеровской Германии.
- Не валяйте дурака! - зло сказал телефонист.
У нас под Берлином только светало, и я слышал, как злой дежурный тут же зевнул в трубку и, кажется, потянулся. Меня же на рассвете слегка знобило от холодного воздуха, оттого, что я не выспался и устал. Но бывает, что смех ж согревает и бодрит.
- Сколько вы знаете Берлинов?
- Мне не до шуток, - обиделся телефонист.
- Нам тоже. Так слушайте: говорит действительно Берлин, тот самый, в котором мы заканчиваем войну. С фронтовым приветом, товарищ! А сейчас, пожалуйста, подключите нас к аппаратной звукозаписи.
- Одну минутку.
Пока телефонист щелкал кнопками, он успел уже в ином тоне, дружески-уважительном, осведомиться у нас о берлинской погоде.
- Подходящая, а в Москве?
- Идет дождик, но тепло. Как у вас там дела?
- Берем Берлин!
- Вот и прекрасно, - перебил нас на этот раз дежурный из нашей студии. - Здравствуйте, дорогие товарищи! Поздравляем вас с боевыми успехами. Горячий привет от редакции, от ваших родных, от друзей. Все ли живы-здоровы?
- Все, все в порядке.
- Тогда наши аппараты готовы, личные дела, просьбы потом. Сейчас начинаем работу.
Спасский включил наш аппарат "Престо". Я услышал негромкое шипение магнитофонов в московской аппаратной, и началась работа, та самая, которую радиотехники называют записью по проводам.
Я надеюсь, что не слишком углубился сейчас в мелкие подробности, рассказывая о том, как мы передавали наши записи в Москву. Не знаю, смогу ли выразить то особое, трепетное волнение, которое охватывало в эти минуты нас и тех, кто слушал нас в Москве.
Сейчас это уж как-то забылось, ушло в прошлое, но в ту весну любой телефонный разговор, голос с фронта, русский голос из-под Берлина - живое свидетельство того, что мы вступили на землю Германии, - не мог никого оставить равнодушным. К тому же по прямому проводу слышались тогда голоса бойцов, артиллерийская стрельба, скрежет танковых гусениц, крики раненых, вопли немцев, - весь шум берлинского сражения мощной симфонией, казалось бы, вливался в этот ранний час в тихую утреннюю, только что проснувшуюся Москву.
Шум этот поражал телефонисток, пугал непосвященных дежурных и радовал работников редакции.
Как драгоценный, неповторимый голос самой истории они бережно "собирали" этот шум до последней нотки, с тем чтобы он обрел вечное существование в бороздках пластинок и на лентах магнитофонов.
Обычно мы работали по "ВЧ" с Москвой не больше часа, и приходилось "прокручивать" наши пластинки, как говорится, в темпе. Порой не обходилось и без забавных казусов. Кроме магнитофонов для контроля наши передачи еще записывали и стенографистки.
В это утро стенографистка не разобрала в передаче несколько слов. Не зная, что говорит пластинка, она попросила остановиться и повторить одно место. Но пластинка продолжала крутиться.
- Алло, алло, стойте, я не разобрала, стойте! - кричала она.
Однако мой голос замолк, лишь когда кончилась пластинка.
- Вы что там, оглохли? - спросил дежурный оператор.
- Нет, все в порядке, сейчас я его поставлю снова, - сказал Спасский.
- Не понимаю, кого поставите снова?
- Автора.
- Как автора, куда?
И только когда в трубке зазвучала корреспонденция с самого начала, операторы в московской студии догадались, в чем дело.
В конце связи по проводам мы имели право минут на пять для личных разговоров с родными в Москве и Ленинграде. Иногда они сами приходили в студию. В это утро по нашей просьбе к аппарату пригласили жену Михаила Ивановича Корпуснова.
Корпуснов не слышал голоса жены три года. На разговор ему отвели только три минуты.
Конечно, он боялся, что не успеет сказать самого главного, пока жена, почти не давая ему говорить, что-то быстро спрашивала, почти захлебываясь словами, и было слышно, как голос ее рокочет в мембране трубки.
А Михаил Иванович отвечал ей только одним словом: "Свидимся".
- Свидимся скоро, Катя! - повторял он с большой гаммой оттенков, всякий раз по-особому произнося это слово - то с нежностью, то с надеждой, то подбадривая жену, то как бы внушая ей что-то важное и серьезное.
- Ребятишек береги, Катя, свидимся, скоро войне конец, а пока я заканчиваю разговор из Берлина. Иди домой, Катя! - сказал он, быстро отрывая от уха трубку, словно бы ему больно было слушать последний вздох и наставления жены.
Он стоял красный и сухой ладонью медленно провел по глазам.
- Ну вот, это лучше любой телеграммы - сам живой голос! Теперь-то уж она будет ждать с легким сердцем, - сказал я Корпуснову.
- Да точно! А что ей скажешь за три минуты! Главное - что живой, а остальное приложится, - сказал он, немного смущенный нашим вниманием к нему. - В общем, горячее спасибо!
Еще дежурный по студии в Москве, используя последние секунды связи, торопливо договаривался с нами о следующей передаче, еще не остановился звукозаписывающий аппарат "Престо" и мы просматривали свои записи - не забыли ли чего? - а уже за стеной домика зарокотал мотор.
Это Михаил Иванович Корпуснов сидел в кабинке и короткими гудками нетерпеливо звал нас в машину. Он понимал, что в эти дни каждая минута, которую мы могли провести в Берлине, была потрясающе интересна и столь же неповторима.
Одним словом, пора было ехать к переднему краю, в Берлин, где военная обстановка менялась с каждым часом.
Коллекция артиллериста