Страница:
Григорий Медведев
ЯДЕРНЫЙ ЗАГАР
1
Воздух помещений и боксов атомной электростанции, недавно еще горячий и густо насыщенный тошноватой вонью, теперь остыл и неприятно саднил дыхание еле ощутимой горечью.
Обычно редко посещаемые персоналом, длинные, пустынные коридоры грязной зоны электростанции казались теперь и вовсе покинутыми.
Атомный блок стоял, пораженный тяжелым недугом.
Неделю назад, в ночную вахту, случилась ядерная авария. Из-за ошибок операторов в управлении процессом произошло разрушение части топливных урановых кассет активной зоны атомного реактора. А попросту говоря – эксплуатационники «заварили козла».
Это означало, что тепловыделяющие элементы кассет разуплотнились и долгоживущие радиоактивные осколки и частицы разрушенной двуокиси урана разнесло из реактора с теплоносителем-водой и паром по трубопроводам, в тысячи раз повысив их радиоактивность.
На блоке стояла напряженная и гнетущая тишина, от которой с непривычки звенело в ушах.
Но звон был кажущимся. Это память то и дело как бы невзначай подсовывала в уши людям здоровый шум работающей электростанции, словно бы напоминая необычно притихшим эксплуатационникам, что пора бы и начинать…
Что ж. Пора и начинать…
Сами «заварили козла», самим и выдирать.
Люди всех служб атомного энергоблока ходили какие-то удрученные. Иные остро ощущали вину. Однако предстоящее тесное общение с радиоактивной заразой никого особенно не прельщало.
В такие вот черные дни и недели темноватые слухи расползались по отметкам (этажам) и помещениям атомной электростанции – всюду, где только были люди в белых лавсановых костюмах и чепцах. Слухи, что вот-де, мол, чуть ли не закроют блок, и мало того – не только закроют, но и обвалуют землей, и вместо АЭС один только курган и останется…
«И поделом! – в сердцах говорили некоторые. – Меньше грязи будет…» – «Да-а… Держи карман шире… Закроют тебе… Столько денег угрохали – и закроют… Не-ет…» – говорили другие.
И чем выше по этажным отметкам и ближе к блочному щиту управления АЭС, тем острее и язвительней были толки, отдающие порой откровенной досадой.
«И впрямь ведь, – говорили эти третьи, – весь трескучий бум в печати, по радио и телевидению об укрощении могучего атома в конце концов оборачивается суровой необходимостью прямого контакта с радиоактивными осколками деления, а ведь именно тут и начиналось то самое что ни на есть геройство, ибо налицо опасность, ее надо преодолеть… И при этом страдает не кто-нибудь, а живые люди. Но вот об этом пресса помалкивает… Да-а…»
Глаза у людей были то печальные, то колючие, то откровенно злые…
…Начальник цеха централизованного ремонта Иван Фомич Пробкин, человек кряжистый, небольшого роста, с головой, вросшей в плечи и слегка откинутой назад, соображал вслух, таким образом естественно и будто нехотя подсовывая информацию для размышления сидящим рядом с ним трем ремонтникам – гвардейцам старого ядерного призыва, дергавших «козлы» еще на бомбовых реакторах…
– Стало быть, драть «козла» надо, – раздумчиво говорил Пробкин, – будь он неладен!.. И смердючий же он, этот козел, а куда денешься?.. – Иван Фомич хрипло, как-то пропито рассмеялся, и его плоские, словно пришлепнутые с боков щеки с висячими, дряблыми складками заходили в тряске. Смех перешел в надсадный кашель. Он побагровел, глаза налились кровью и подвыкатили слегка из орбит. – Труха из его сыпется, из этого «козла», чтоб он сдох раньше, чем родился! – Пробкин отер пухлой, сильно морщинистой, какой-то коричневого цвета ладонью выступившие от смеха и кашля слезы. – Вот так, парни…
Слушавшие его ремонтники имели невеселый вид. Все они понимали, что Ванек «закидывает удочку», делает прощуп и одновременно готовит, подводит будто ненароком к самому худшему. А то ведь, чего доброго, и заупрямиться могут. Тут дело такое… Скажут: кто палил активную зону, тот пусть и «козла» тащит.
А кто палил? Мальчишка палил, СИУРишка, молокосос еще. Физик, конечно, но… Раз уж дело дошло до ядерного «козла», тут нужны и волки ядерного ремонта.
Пробкин хитрил дальше, незаметно, но очень внимательно и цепко вглядываясь в лица соратников по нелегкому ядерному делу, и видел, что они еще не готовы. Мозгуют. Тени все в глазах да по лицам шмыгают, да…
– «Козлища» не так уж и велик, – продолжал Пробкин, – всего двадцать пять топливных сборок. Да… Двадцать пять технологических канальчиков… Чик-чирик! Резанем, вскиданем, и вся говоруха… Эх-хэ-хэ!.. – вздохнул Пробкин.
Его уже начинало раздражать молчание подчиненных. И вдруг, ощутив внезапно подступивший гнев от мысли, что все так медленно идет и может сорваться, резким, приказным голосом сказал:
– Ну что, орлы?! Сопли жуете?!
– Чего жевать, – угрюмо сказал худощавый, какой-то весь вытянутый мужик лет сорока, с удлиненным лицом, плотно обтянутым сероватой блестящей кожей с коричневыми пятнами возле ушей и у волос на лбу. – Ты, Фомич, знаешь нас давно…
– Знаю! – твердо и с каким-то только ему удававшимся подчеркнутым уважением сказал Пробкин. – Оченно знаю!
– То-то же… Но ты скажи вот что: сколь еще бэры (биологические эквиваленты рентгена) хлебать будем? Оно ведь потихоньку и надоедать начинает.
– А ты вот их спроси! – задиристо сказал Пробкин, весь вскинувшись и ткнув указующим жестом в потолок.
– А чё нам спрашивать?! Ты начальство, ты и спрашивай.
В этот миг Пробкин понял, что Дима (так звали тощего ремонтника с удлиненным лицом), что называется, готов и возражать не станет, хотя еще, может, и будет огрызаться для проформы.
А Дима и впрямь, ощутив в себе какой-то душевный сдвиг, внезапно заволновался и, похоже, теперь только для виду, излишне горячась, заговорил:
– Сколь уж, Фомич, «козлы» грызем? Пора бы и кончать… – И запнулся, и залился густой краской, и, не выдержав испытующего взгляда старого мастера, опустил глаза.
– Ну и кончай! Кто тебя держит? – подначил Пробкин. – Лет пятнадцать, а то и больше, ты уже отбарабанил в грязнухе, пенсия в кармане… Ну и топай в пасечники.
Дима еще сильнее покраснел, больше не возражал и, чувствовалось, был уже в рядах Пробкина.
Почуяв, что в его полку прибыло, Иван Фомич несколько спокойнее продолжил:
– Ну, а ты, Федя, что молчанку гнешь? «Козел» уже блеет, а ты никакого интереса?
Федя вспыхнул:
– Как посмотрю я, Фомич, уж больно ты шустер, крутишь все… Нет чтобы напрямки: так, мол, и так, хлопцы, осточертело мне это дело, как и вам… Ну и давайте, что ли, последний раз дерганем… А то… Дипломата изображаешь… А мне вот! – Федя рубанул себя ребром ладони по горлу. – Все это ядерное хлебово… В костях сидит… Захочешь – не забудешь… Порой так скрутит, хоть волком вой от боли в ногах.
Разрядившись таким образом, Федя немного сник. Побелевшие было в гневе глаза его потемнели до глубокой голубизны. Асимметричное мясистое лицо, искаженное мгновенной яростью, обмякло, и стало отчетливо видно, что правая щека у него совсем худая и плоская как бы, а левая, с мощными желваками, вздулась.
Лет восемь назад при выполнении работ с захватами кассет его ударило длинной стальной штангой по правой щеке, вышибло шесть коренных зубов, и с тех пор он никак не наладит себе протезы, жует левой стороной, оттого и развилась у него в лице такая асимметрия.
– Если только хочешь знать, Фомич, я решил завязывать. На кой мне все это? А? На кой?..
«Начал рассуждать, – заметил про себя Пробкин, – стало быть, размякает… Размякай, размякай, Федя. Нас четверо, стариков, осталось. А молодых беречь мы должны. Им еще детей плодить. Однако ж им достанется тож… А куда деться?»
Думая так, Иван Фомич не испытывал раскаяния ни перед собой, ни перед сидящими рядом товарищами, ни тем более перед молодым поколением атомных ремонтников.
Крепко замешенный на ядерном деле, он плохо представлял себе, что будет делать на пенсии, если дотянет до нее, и очень смутно вспоминал себя того, доатомного, удивляясь порой, как это он мог жить тогда, занимаясь, по его нынешним представлениям, пустяками, – был трактористом, пахал землю, сеял…
Важность нового дела – вот что ошеломило его еще тогда, когда он впервые появился в зоне строгого режима. И эта значимость, огромные деньги, отличный харч – все это сразило в те давние годы крестьянина Пробкина наповал, и он стал преданным работником нового дела.
Крепко проспиртованный, простреленный нейтронами и гамма-лучами, не единожды умытый радиоактивными водами, он постепенно превратился в человека, одержимого манией чинить, исправлять, заставлять бесперебойно работать, работать, без устали работать ядерные установки, и та, в последние годы все большая, душевная и физическая усталость, какая-то сумеречность сознания порою (тоже следствие облучения), когда казалось, он будто жил и не жил, не останавливали его…
«Реактор должен работать!» – вот та главная, чуть ли не единственная формула, двигавшая им.
Порою он чувствовал, догадывался, что жить-то ему, пожалуй, осталось недолго. Но это чувство еще более усиливало в нем торопливость, стремление сделать быстрее то, что еще можно успеть сделать за отпущенный ему срок.
Он смотрел на Федю сейчас, почти не слушая, о чем тот говорил. Мозг Пробкина опускал все малозначащее, не касающееся дела, но зато все, касающееся работы, схватывал тут же и реагировал моментально.
И все же, при всей своей твердости и целеустремленности, безжалостности к лентяям и маловерам, Иван Фомич видел, что старая гвардия сдает. Сдает…
Довольно частая нехватка дыхания, которую он замечал за собой в последнее время, вновь ощутилась теперь. Он сделал несколько глубоких вдохов, на последнем только испытав какую-то болезненную удовлетворенность, и в нетерпении прервал Федю:
– «На кой! На кой!..» Тоже мне, закудахтал… «Не хочу!» – так и скажи прямо. Я, Федя, между прочим, правду-матку обожаю. – И с надеждой подумал, что у него еще есть в кармане «хороший стимул» – деньги и спирт, аварийный, так сказать, фонд, выделенный руководством электростанции начальнику цеха централизованного ремонта для использования в интересах дела. По полторы тыщи рублей на нос, кроме зарплаты, и по трехлитровой канистре спирта-ректификата каждому, кто примет участие в работе непосредственно в реакторном зале и в подаппаратной зоне, где самое главное дело и будет.
Фомич туда еще не ходил, но дозиметрист доложил ему, что в помещении нижних водяных коммуникаций гамма-активность достигает одного-двух рентген в секунду, то есть четырех, а то и восьми тысяч рентген в час.
Жарко! Ничего не скажешь… Но дело есть дело, реактор должен работать, и он, Пробкин Иван Фомич, сделает так, чтобы все было путем.
А уж что касается «хорошего стимула» (денег и спирта), то перед ними ни один еще ядерный ремонтник, известный Пробкину, устоять не смог. Но дело тут, конечно, не только в стимуле… Не просто ведь за-ради денег трудились они все эти тяжкие годы?.. Назови это как хочешь – аккордная оплата (сделаешь – получишь), фонд начальника цеха или просто материальное стимулирование, все равно рабочей гордости это не умалит и главным в работе никогда не будет. Что же касается спирта, то в атомном деле ему отводилось место особое. Спирт не просто опьянял и блокировал страх перед радиацией. Он и защищал, на время связывая собою свободные радикалы молекул в клетках человеческого организма, не давая им тем самым необратимо «окультяпиться»… Пошло это еще с первых лет ядерного штурма, когда никаких других протекторов медицина не знала. Да так и вошло в привычку.
– Не хочешь, стало быть?! – воинственно поглядывая на Федю, сказал Пробкин, вложив в интонацию много скрытого смысла, что можно было прочесть примерно так: «Не хочешь – как хочешь… Дело хозяйское… Только потеряешь ты немало, дорогой Федя…»
Пробкин заметил, что, когда горячился, слабое пока еще удушье не так здорово беспокоило его, а порой и вовсе не ощущалось.
– Не хочу, – как-то вяло выдавил из себя Федя, но в голосе его Фомич не услышал ни уверенности в правоте, ни твердой, окончательной решимости.
«Додавим…» – подумал Пробкин, обращая свой взор к третьему – Ваське Карасеву.
Уж в ком-ком, а в Ваське Карасеве Иван Фомич не сомневался. Вот уж про кого точно можно сказать: «Мал золотник, да дорог!»
Никакого никогда сопротивления не оказывал, хотя и маломерок, ни дать ни взять. Коротыш да худющий. В чем только кости держатся. Но жилист, от дела не оторвешь. Умный на руку человек этот Вася Карасев. Сообразительный. Башка громадная, белый чепец всегда мал и на вихрах светлых сидит сверху, больше для бутафории. Лицо широкое, плоское. Приплюснутой нос. Взгляд всегда вопрошающий, даже пытливьгй. Порою как бы соображающий что-то, углубленный в себя.
Все бы ничего, да только все время, сколько его знает Пробкин, мучается Вася глазной болезнью. Веки всегда красные, глаза слезятся. И уж что ему туда доктора ни капают – без толку.
Может, от всей этой атомной атмосферы, от вонючего духу атомного болезнь, кто знает.
Перед началом любой неплановой работы Вася обычно бросал свою любимую присказку:
– Мы любим гроши да харч хороший!
Но Пробкин знал, что меркантильное условие это носило формальный характер, ибо в особо сложных случаях Карасев шел на дело без всяких условий, работая не за страх, а за совесть.
Теперь же он сидел, растерянно поглядывая по сторонам, и помалкивал. То ли соображал, сколько запросить, то ли еще что. Но помалкивал. Пробкин оценивающе смотрел на Васю, сбитый с толку его необычным поведением. Сказал осторожно, с прощупом, будто полуспросил:
– Чтой-то я не пойму тебя, Карась…
– А что понимать? – сказал Вася незаинтересованно, равнодушно поглядывая по сторонам. – Дело, вишь, нешуточное. Эдак и задумаешься. Внизу-то жарит – не захочешь. Тысяч пять рентген небось. Это ж тебе почти что ядерный взрыв… А? Фомич?.. Куда ж ты нас толкаешь? На погибель верную? А?
Тон Васиного голоса нравился Пробкину. В нем слышалась возможность конструктивного подхода. И вообще нравился Фомичу этот Вася – человек на все случаи жизни. Побольше бы таких! Оно и то верно. С таким народом все одолеешь, все сотворишь.
Глаза Пробкина наполнялись теплом. Он уже хотел даже заговорщически подмигнуть Васе, но тот, хитро сощурясь, не дал ему сказать, продолжив:
– И просто интересно, Фомич, за какие же такие харчи ты хочешь, чтобы мы сробили это дело?
Пробкин как-то даже устало сник, огорченный, что и тут, в этом крайнем случае, может быть в последний раз, Вася остался верен себе. То ли это была подначка, то ли всерьез… Но уж лучше помолчал бы, припрятал, оставил бы этот вопрос как бы в туманном намеке. Красивей бы вышло. А то все же не вытерпел, ляпнул свое привычное…
«Ну да пускай себе. Сказал – не подумал. Прощаю…»
Пробкин вздохнул:
– Ну ладно, хлопцы. Устал я вас уговаривать. Условие такое: на бочку – по куску на рыло и по канистре спирту.
«По канистре – это я, конечно, хватил… – подумал Пробкин. – Но ничего. Излишки пустим в хозяйственный оборот цеха. На промывку радиоактивных деталей».
Полтыщи Фомич решил утаить, чтобы потом, в конце работы, удивить ребят сюрпризом.
Все трое – Дима, Федя и Васек – как-то в стеснении потупились, завозили ногами по полу, один даже стал забивать каблуком выступившую из пола шляпку дюбеля. Они ведь уже и так согласились, мог бы Фомич не открывать секрет.
Заговорили все сразу совещательными, мягкими голосами, в которых ощущалась благодарность к старому мастеру за заботу и щедрость.
– Видишь ли, Фомич… Дело-то оно непростое… Тут надо думать. А то, худо-бедно, недолго и тово…
– А я и говорю, подумать надо, парни, – мягко вставил Фомич, – а то кому ж и думать, как не нам. Молокососам, что ли?
У Пробкина помягчело на душе. Легче задышалось. И он подумал: «Так бы сразу… А то… Странно люди устроены. До конца ведь не согласны, а все же пойдут. Да-а… Из-за гордости своей рабочей пойдут. Тут не только деньги в счет. Э-хе-хе! Мальчишечки вы мои дорогие!»
Обычно редко посещаемые персоналом, длинные, пустынные коридоры грязной зоны электростанции казались теперь и вовсе покинутыми.
Атомный блок стоял, пораженный тяжелым недугом.
Неделю назад, в ночную вахту, случилась ядерная авария. Из-за ошибок операторов в управлении процессом произошло разрушение части топливных урановых кассет активной зоны атомного реактора. А попросту говоря – эксплуатационники «заварили козла».
Это означало, что тепловыделяющие элементы кассет разуплотнились и долгоживущие радиоактивные осколки и частицы разрушенной двуокиси урана разнесло из реактора с теплоносителем-водой и паром по трубопроводам, в тысячи раз повысив их радиоактивность.
На блоке стояла напряженная и гнетущая тишина, от которой с непривычки звенело в ушах.
Но звон был кажущимся. Это память то и дело как бы невзначай подсовывала в уши людям здоровый шум работающей электростанции, словно бы напоминая необычно притихшим эксплуатационникам, что пора бы и начинать…
Что ж. Пора и начинать…
Сами «заварили козла», самим и выдирать.
Люди всех служб атомного энергоблока ходили какие-то удрученные. Иные остро ощущали вину. Однако предстоящее тесное общение с радиоактивной заразой никого особенно не прельщало.
В такие вот черные дни и недели темноватые слухи расползались по отметкам (этажам) и помещениям атомной электростанции – всюду, где только были люди в белых лавсановых костюмах и чепцах. Слухи, что вот-де, мол, чуть ли не закроют блок, и мало того – не только закроют, но и обвалуют землей, и вместо АЭС один только курган и останется…
«И поделом! – в сердцах говорили некоторые. – Меньше грязи будет…» – «Да-а… Держи карман шире… Закроют тебе… Столько денег угрохали – и закроют… Не-ет…» – говорили другие.
И чем выше по этажным отметкам и ближе к блочному щиту управления АЭС, тем острее и язвительней были толки, отдающие порой откровенной досадой.
«И впрямь ведь, – говорили эти третьи, – весь трескучий бум в печати, по радио и телевидению об укрощении могучего атома в конце концов оборачивается суровой необходимостью прямого контакта с радиоактивными осколками деления, а ведь именно тут и начиналось то самое что ни на есть геройство, ибо налицо опасность, ее надо преодолеть… И при этом страдает не кто-нибудь, а живые люди. Но вот об этом пресса помалкивает… Да-а…»
Глаза у людей были то печальные, то колючие, то откровенно злые…
…Начальник цеха централизованного ремонта Иван Фомич Пробкин, человек кряжистый, небольшого роста, с головой, вросшей в плечи и слегка откинутой назад, соображал вслух, таким образом естественно и будто нехотя подсовывая информацию для размышления сидящим рядом с ним трем ремонтникам – гвардейцам старого ядерного призыва, дергавших «козлы» еще на бомбовых реакторах…
– Стало быть, драть «козла» надо, – раздумчиво говорил Пробкин, – будь он неладен!.. И смердючий же он, этот козел, а куда денешься?.. – Иван Фомич хрипло, как-то пропито рассмеялся, и его плоские, словно пришлепнутые с боков щеки с висячими, дряблыми складками заходили в тряске. Смех перешел в надсадный кашель. Он побагровел, глаза налились кровью и подвыкатили слегка из орбит. – Труха из его сыпется, из этого «козла», чтоб он сдох раньше, чем родился! – Пробкин отер пухлой, сильно морщинистой, какой-то коричневого цвета ладонью выступившие от смеха и кашля слезы. – Вот так, парни…
Слушавшие его ремонтники имели невеселый вид. Все они понимали, что Ванек «закидывает удочку», делает прощуп и одновременно готовит, подводит будто ненароком к самому худшему. А то ведь, чего доброго, и заупрямиться могут. Тут дело такое… Скажут: кто палил активную зону, тот пусть и «козла» тащит.
А кто палил? Мальчишка палил, СИУРишка, молокосос еще. Физик, конечно, но… Раз уж дело дошло до ядерного «козла», тут нужны и волки ядерного ремонта.
Пробкин хитрил дальше, незаметно, но очень внимательно и цепко вглядываясь в лица соратников по нелегкому ядерному делу, и видел, что они еще не готовы. Мозгуют. Тени все в глазах да по лицам шмыгают, да…
– «Козлища» не так уж и велик, – продолжал Пробкин, – всего двадцать пять топливных сборок. Да… Двадцать пять технологических канальчиков… Чик-чирик! Резанем, вскиданем, и вся говоруха… Эх-хэ-хэ!.. – вздохнул Пробкин.
Его уже начинало раздражать молчание подчиненных. И вдруг, ощутив внезапно подступивший гнев от мысли, что все так медленно идет и может сорваться, резким, приказным голосом сказал:
– Ну что, орлы?! Сопли жуете?!
– Чего жевать, – угрюмо сказал худощавый, какой-то весь вытянутый мужик лет сорока, с удлиненным лицом, плотно обтянутым сероватой блестящей кожей с коричневыми пятнами возле ушей и у волос на лбу. – Ты, Фомич, знаешь нас давно…
– Знаю! – твердо и с каким-то только ему удававшимся подчеркнутым уважением сказал Пробкин. – Оченно знаю!
– То-то же… Но ты скажи вот что: сколь еще бэры (биологические эквиваленты рентгена) хлебать будем? Оно ведь потихоньку и надоедать начинает.
– А ты вот их спроси! – задиристо сказал Пробкин, весь вскинувшись и ткнув указующим жестом в потолок.
– А чё нам спрашивать?! Ты начальство, ты и спрашивай.
В этот миг Пробкин понял, что Дима (так звали тощего ремонтника с удлиненным лицом), что называется, готов и возражать не станет, хотя еще, может, и будет огрызаться для проформы.
А Дима и впрямь, ощутив в себе какой-то душевный сдвиг, внезапно заволновался и, похоже, теперь только для виду, излишне горячась, заговорил:
– Сколь уж, Фомич, «козлы» грызем? Пора бы и кончать… – И запнулся, и залился густой краской, и, не выдержав испытующего взгляда старого мастера, опустил глаза.
– Ну и кончай! Кто тебя держит? – подначил Пробкин. – Лет пятнадцать, а то и больше, ты уже отбарабанил в грязнухе, пенсия в кармане… Ну и топай в пасечники.
Дима еще сильнее покраснел, больше не возражал и, чувствовалось, был уже в рядах Пробкина.
Почуяв, что в его полку прибыло, Иван Фомич несколько спокойнее продолжил:
– Ну, а ты, Федя, что молчанку гнешь? «Козел» уже блеет, а ты никакого интереса?
Федя вспыхнул:
– Как посмотрю я, Фомич, уж больно ты шустер, крутишь все… Нет чтобы напрямки: так, мол, и так, хлопцы, осточертело мне это дело, как и вам… Ну и давайте, что ли, последний раз дерганем… А то… Дипломата изображаешь… А мне вот! – Федя рубанул себя ребром ладони по горлу. – Все это ядерное хлебово… В костях сидит… Захочешь – не забудешь… Порой так скрутит, хоть волком вой от боли в ногах.
Разрядившись таким образом, Федя немного сник. Побелевшие было в гневе глаза его потемнели до глубокой голубизны. Асимметричное мясистое лицо, искаженное мгновенной яростью, обмякло, и стало отчетливо видно, что правая щека у него совсем худая и плоская как бы, а левая, с мощными желваками, вздулась.
Лет восемь назад при выполнении работ с захватами кассет его ударило длинной стальной штангой по правой щеке, вышибло шесть коренных зубов, и с тех пор он никак не наладит себе протезы, жует левой стороной, оттого и развилась у него в лице такая асимметрия.
– Если только хочешь знать, Фомич, я решил завязывать. На кой мне все это? А? На кой?..
«Начал рассуждать, – заметил про себя Пробкин, – стало быть, размякает… Размякай, размякай, Федя. Нас четверо, стариков, осталось. А молодых беречь мы должны. Им еще детей плодить. Однако ж им достанется тож… А куда деться?»
Думая так, Иван Фомич не испытывал раскаяния ни перед собой, ни перед сидящими рядом товарищами, ни тем более перед молодым поколением атомных ремонтников.
Крепко замешенный на ядерном деле, он плохо представлял себе, что будет делать на пенсии, если дотянет до нее, и очень смутно вспоминал себя того, доатомного, удивляясь порой, как это он мог жить тогда, занимаясь, по его нынешним представлениям, пустяками, – был трактористом, пахал землю, сеял…
Важность нового дела – вот что ошеломило его еще тогда, когда он впервые появился в зоне строгого режима. И эта значимость, огромные деньги, отличный харч – все это сразило в те давние годы крестьянина Пробкина наповал, и он стал преданным работником нового дела.
Крепко проспиртованный, простреленный нейтронами и гамма-лучами, не единожды умытый радиоактивными водами, он постепенно превратился в человека, одержимого манией чинить, исправлять, заставлять бесперебойно работать, работать, без устали работать ядерные установки, и та, в последние годы все большая, душевная и физическая усталость, какая-то сумеречность сознания порою (тоже следствие облучения), когда казалось, он будто жил и не жил, не останавливали его…
«Реактор должен работать!» – вот та главная, чуть ли не единственная формула, двигавшая им.
Порою он чувствовал, догадывался, что жить-то ему, пожалуй, осталось недолго. Но это чувство еще более усиливало в нем торопливость, стремление сделать быстрее то, что еще можно успеть сделать за отпущенный ему срок.
Он смотрел на Федю сейчас, почти не слушая, о чем тот говорил. Мозг Пробкина опускал все малозначащее, не касающееся дела, но зато все, касающееся работы, схватывал тут же и реагировал моментально.
И все же, при всей своей твердости и целеустремленности, безжалостности к лентяям и маловерам, Иван Фомич видел, что старая гвардия сдает. Сдает…
Довольно частая нехватка дыхания, которую он замечал за собой в последнее время, вновь ощутилась теперь. Он сделал несколько глубоких вдохов, на последнем только испытав какую-то болезненную удовлетворенность, и в нетерпении прервал Федю:
– «На кой! На кой!..» Тоже мне, закудахтал… «Не хочу!» – так и скажи прямо. Я, Федя, между прочим, правду-матку обожаю. – И с надеждой подумал, что у него еще есть в кармане «хороший стимул» – деньги и спирт, аварийный, так сказать, фонд, выделенный руководством электростанции начальнику цеха централизованного ремонта для использования в интересах дела. По полторы тыщи рублей на нос, кроме зарплаты, и по трехлитровой канистре спирта-ректификата каждому, кто примет участие в работе непосредственно в реакторном зале и в подаппаратной зоне, где самое главное дело и будет.
Фомич туда еще не ходил, но дозиметрист доложил ему, что в помещении нижних водяных коммуникаций гамма-активность достигает одного-двух рентген в секунду, то есть четырех, а то и восьми тысяч рентген в час.
Жарко! Ничего не скажешь… Но дело есть дело, реактор должен работать, и он, Пробкин Иван Фомич, сделает так, чтобы все было путем.
А уж что касается «хорошего стимула» (денег и спирта), то перед ними ни один еще ядерный ремонтник, известный Пробкину, устоять не смог. Но дело тут, конечно, не только в стимуле… Не просто ведь за-ради денег трудились они все эти тяжкие годы?.. Назови это как хочешь – аккордная оплата (сделаешь – получишь), фонд начальника цеха или просто материальное стимулирование, все равно рабочей гордости это не умалит и главным в работе никогда не будет. Что же касается спирта, то в атомном деле ему отводилось место особое. Спирт не просто опьянял и блокировал страх перед радиацией. Он и защищал, на время связывая собою свободные радикалы молекул в клетках человеческого организма, не давая им тем самым необратимо «окультяпиться»… Пошло это еще с первых лет ядерного штурма, когда никаких других протекторов медицина не знала. Да так и вошло в привычку.
– Не хочешь, стало быть?! – воинственно поглядывая на Федю, сказал Пробкин, вложив в интонацию много скрытого смысла, что можно было прочесть примерно так: «Не хочешь – как хочешь… Дело хозяйское… Только потеряешь ты немало, дорогой Федя…»
Пробкин заметил, что, когда горячился, слабое пока еще удушье не так здорово беспокоило его, а порой и вовсе не ощущалось.
– Не хочу, – как-то вяло выдавил из себя Федя, но в голосе его Фомич не услышал ни уверенности в правоте, ни твердой, окончательной решимости.
«Додавим…» – подумал Пробкин, обращая свой взор к третьему – Ваське Карасеву.
Уж в ком-ком, а в Ваське Карасеве Иван Фомич не сомневался. Вот уж про кого точно можно сказать: «Мал золотник, да дорог!»
Никакого никогда сопротивления не оказывал, хотя и маломерок, ни дать ни взять. Коротыш да худющий. В чем только кости держатся. Но жилист, от дела не оторвешь. Умный на руку человек этот Вася Карасев. Сообразительный. Башка громадная, белый чепец всегда мал и на вихрах светлых сидит сверху, больше для бутафории. Лицо широкое, плоское. Приплюснутой нос. Взгляд всегда вопрошающий, даже пытливьгй. Порою как бы соображающий что-то, углубленный в себя.
Все бы ничего, да только все время, сколько его знает Пробкин, мучается Вася глазной болезнью. Веки всегда красные, глаза слезятся. И уж что ему туда доктора ни капают – без толку.
Может, от всей этой атомной атмосферы, от вонючего духу атомного болезнь, кто знает.
Перед началом любой неплановой работы Вася обычно бросал свою любимую присказку:
– Мы любим гроши да харч хороший!
Но Пробкин знал, что меркантильное условие это носило формальный характер, ибо в особо сложных случаях Карасев шел на дело без всяких условий, работая не за страх, а за совесть.
Теперь же он сидел, растерянно поглядывая по сторонам, и помалкивал. То ли соображал, сколько запросить, то ли еще что. Но помалкивал. Пробкин оценивающе смотрел на Васю, сбитый с толку его необычным поведением. Сказал осторожно, с прощупом, будто полуспросил:
– Чтой-то я не пойму тебя, Карась…
– А что понимать? – сказал Вася незаинтересованно, равнодушно поглядывая по сторонам. – Дело, вишь, нешуточное. Эдак и задумаешься. Внизу-то жарит – не захочешь. Тысяч пять рентген небось. Это ж тебе почти что ядерный взрыв… А? Фомич?.. Куда ж ты нас толкаешь? На погибель верную? А?
Тон Васиного голоса нравился Пробкину. В нем слышалась возможность конструктивного подхода. И вообще нравился Фомичу этот Вася – человек на все случаи жизни. Побольше бы таких! Оно и то верно. С таким народом все одолеешь, все сотворишь.
Глаза Пробкина наполнялись теплом. Он уже хотел даже заговорщически подмигнуть Васе, но тот, хитро сощурясь, не дал ему сказать, продолжив:
– И просто интересно, Фомич, за какие же такие харчи ты хочешь, чтобы мы сробили это дело?
Пробкин как-то даже устало сник, огорченный, что и тут, в этом крайнем случае, может быть в последний раз, Вася остался верен себе. То ли это была подначка, то ли всерьез… Но уж лучше помолчал бы, припрятал, оставил бы этот вопрос как бы в туманном намеке. Красивей бы вышло. А то все же не вытерпел, ляпнул свое привычное…
«Ну да пускай себе. Сказал – не подумал. Прощаю…»
Пробкин вздохнул:
– Ну ладно, хлопцы. Устал я вас уговаривать. Условие такое: на бочку – по куску на рыло и по канистре спирту.
«По канистре – это я, конечно, хватил… – подумал Пробкин. – Но ничего. Излишки пустим в хозяйственный оборот цеха. На промывку радиоактивных деталей».
Полтыщи Фомич решил утаить, чтобы потом, в конце работы, удивить ребят сюрпризом.
Все трое – Дима, Федя и Васек – как-то в стеснении потупились, завозили ногами по полу, один даже стал забивать каблуком выступившую из пола шляпку дюбеля. Они ведь уже и так согласились, мог бы Фомич не открывать секрет.
Заговорили все сразу совещательными, мягкими голосами, в которых ощущалась благодарность к старому мастеру за заботу и щедрость.
– Видишь ли, Фомич… Дело-то оно непростое… Тут надо думать. А то, худо-бедно, недолго и тово…
– А я и говорю, подумать надо, парни, – мягко вставил Фомич, – а то кому ж и думать, как не нам. Молокососам, что ли?
У Пробкина помягчело на душе. Легче задышалось. И он подумал: «Так бы сразу… А то… Странно люди устроены. До конца ведь не согласны, а все же пойдут. Да-а… Из-за гордости своей рабочей пойдут. Тут не только деньги в счет. Э-хе-хе! Мальчишечки вы мои дорогие!»
2
Не вставая, он протянул руку, открыл дверцу сейфа, сваренного из нержавеющей стали по его личному чертежу ребятами из ремонтного цеха. Сейф был изготовлен на совесть, ни одного острого угла, ни одной шершавинки. Все было подогнано, зашлифовано и заполировано до блеска.
Иван Фомич любил поглаживать его неколющие и нецарапающие закругленные углы и стенки, втайне удивляясь чистоте работы.
И в этой выглаженности, податливости под рукой нержавеющей поверхности сейфа чувствовалось и где-то в глубине ощущалось им почти неосознанно: «Уважают… Уважают…»
Иван Фомич достал из сейфа трехлитровую канистру из нержавеющей стали, опять же сваренную по его чертежу, коричневую и зеленую эмалированные кружки и граненый, очень толстого стекла, мутноватый стакан. Посуду эту знали в цехе давно, и доставал ее Пробкин не по любому случаю.
– Так-то, мальчики, – сказал Фомич отеческим голосом, – царапнуть надо по такому делу.
Бульдожьи щеки его с синими прожилками неровно забагровели, глаза стали мягкими, почти любящими. Он тепло поглядывал на гвардейцев ядерного ремонта, на свою бесстрашную троицу. Ведь если не считать его самого – это и все старики. Самые что ни на есть…
Он посмотрел на товарищей конфузливо и сказал:
– Сервиз неполный, братцы. На одну персону недостает. Как тут быть? А?
Это уже был ритуал. Повторялся он не единожды, и все знали, что будет дальше. Хитровато улыбались. Ждали.
Вдруг Вася Карасев сделал серьезное лицо, молча и деловито встал и, сказав: «Это мы счас мигом!» – скрылся за дверью и вскоре вернулся с металлическим фужером, тоже выточенным из нержавеющей стали. Серьезно глядя на Пробкина, пояснил;
– Теперь комплект. Только предупреждаю, товарищи, когда из его, блестящего, пьешь, немного пахнет железом. А так ничего.
– Ладно уж! – сказал Пробкин, взяв у Васи фужер и звучно поставив, будто припечатав его к столу. – Тоже мне брезгливый. А, мальчики?.. Мы все железом пропахли давным-давно. Запах этот нам родной вроде, почти что хлебный, да с ядерным привкусом еще. А ты, Карась, толкуешь. Без понятия ты.
– Без понятия, – согласился Вася Карасев, садясь за стол и расставляя посуду против каждого. Себе – коричневую кружку, Диме – зеленую, Феде – толстостенный, мутноватого стекла стакан, а Фомичу – полированный стальной фужер.
По внешнему виду Пробкина чувствовалось, что он одобрил сервировку. Сказал:
– Та-ак… – Достал из сейфа большой сверток в промасленной местами, коричневой пергаментной бумаге. – Что у нас тут старуха завернула? – Он раскрыл сверток. – Ага!.. Тут тебе и сало, тут тебе и кусок хлеба, тут тебе и огурец. Ба-альшущий! Точно старая калоша!
Огурец действительно был огромный, старый, пузатый, с тремя глубокими продольными вмятинами и грязноватой желтизной с одного боку. От огурца в воздухе сразу запахло кисло-чесночным запахом, ароматом укропа. Ремонтники потягивали носами, глотали слюну. Шмат сала был толстый, густо усыпанный крупной зернистой солью, с розоватыми прожилками на свежем срезе и в налипших хлебных крошках. Хлеб был ржаной, ноздреватый, с густым кисловатым запахом.
– Ну, старуха, ублажила… – ворчал Фомич. В горле у него уже влажно похлипывало, взбулькивало что-то от набежавшего аппетита. Он старательно разделал огурец на тонкие продольные дольки, отчего кисло-чесночный запах стал резче и прямо-таки вышибал слюну.
Ремонтники завороженно смотрели на действия старого мастера, дергали кадыками и были полны нетерпения.
Разделав огурец и сало и разложив все на кусок промасленного пергамента, Фомич отложил в сторону охотничий нож с ручкой, облицованной оргстеклом, на которой было выгравировано: «Не забудь меня! Я тебя не забду»…
Нож этот тоже все знали и эту надпись с пропущенной буквой, по поводу которой Фомич шутил: «Вот грамотей! Увековечил себя. Но зато сталь что надо! Не тупится. Тут суть важна, а не надпись. Сталь без ошибки…»
Однако полбуханки хлеба Пробкин не стал резать, а разломил руками на четыре равных доли и подал каждому.
– Ну вот… Так вкуснее, – вымолвил он. – Теперя можно и наливать.
Он открыл канистру. Пробка отлетела с чпоком. По носу шибануло пряным запахом чистейшего спирта-ректификата, который тут же забил собою все другие запахи.
Фомич наливал щедро. Струя спирта булькала звонко и чисто, конвульсивно дергаясь и иногда проскакивая мимо посуды на стол. Когда это случалось, Вася Карасев с торопливой жадностью смахивал спиртовую влагу со стола на корявую ладонь и очень быстро и старательно растирал себе шею сзади, приговаривая:
– Против шейного радикулиту лучшее средствие.
Фомин отставил канистру в сторону, не закрыв пробку.
Карасев вскрикнул:
– Не узнаю тебя, Фомич! Какое добро испаряешь! Это же бесхозяйственно! – И, потянувшись, старательно закупорил затвор канистры, а Пробкин в это время уже держал полированный фужер и готовился произнести тост.
На лицо его что-то уже набежало изнутри, светилось, вздрагивало, и все ждали, что испекшееся, готовенькое уже, с хрипотцой слово Фомича вот-вот сойдет с губ.
Ремонтники дружно подняли свои бокалы и застыли в ожидании. Но Фомич вдруг поставил полированный стальной фужер на стол и буднично приказал Карасеву:
– Проверь-ка, Васек, дверь заперта ли?
Карасев мигом выскочил из-за стола, туда-сюда прокрутил ключ в замочной скважине, подергал дверь.
– Все в аккурате, Фомич. Ни один нейтрон не проскочит.
Пробкин снова поднял полированный нержавеющий фужер.
– Да… – протяжно сказал он, чуть опустив глаза и устремив взгляд куда-то глубоко внутрь себя. Тонкая, вздрагивающая полуулыбка еле обозначилась в правом углу рта. Он вновь бережно поставил фужер на стол. – Да-а, ребятки… Подумать только – сколь прожито! Сколь за спиной-то осталось дел, путей-дорог… Вот убейте, а никогда бы не подумал, что вот тута, на энтом энергоблоке, на драном ядерном «козле», бабки подбивать будем. Да-а… – И вдруг досадливо воскликнул: – А! – резко махнул рукой и снова взял фужер.
В корявой, обструпленной ядерными ожогами руке Пробкина полированный, сияющий зеркальной стальной поверхностью бокал казался хрупкой, драгоценной игрушкой, которая вот-вот могла выскользнуть из его грубых пальцев и разбиться вдребезги.
– Пейте, да знайте меру… – вдруг грубовато пробасил Пробкин и кивнул в сторону тощего Димы. – Это особенно тебя касается. Впереди работа. Я ведь по полной налил для проформы. Эт не уйдет. Канистра-то – вот она… – Он похлопал по боковой стенке. Внутри глухо булькнула влага. – Успеется… А как защитный эффект противу нейтронов и энтих сук – Гаммы Ивановны, Бетты Петровны… Жалко только, что не мы их, а они нас… – Фомич утробно хохотнул. – Пару глоточков. Э-хэ-хэ!.. Ну, ладноть… – Фомич уже смешно закосил, свел глаза к фужеру. Подул, отогнав спиртовый дух от носа. – Ну, чтоб «козла» задрать!.. И чтоб не просыхало!
Ремонтники тоже дружно подули, отогнав от носов сильный спиртной дух, тоже закосили глазами к кружкам…
– Вдохнули! – буркнул Фомич и сделал два небольших глотка.
Вася Карасев и Федя тоже сделали по два глотка. Дима глотнул три раза.
– Хо! Ху-ху-ху! – шумно выдохнули все разом, нюхнули хлеба и захрумкали огурцом.
Пробкин сморщился, зажмурился. Лицо стало жалостным. Из глаз выдавились две слезы, очень прозрачные, и как два крохотных увеличительных стеклышка застыли на скулах. Сквозь них четко просматривалась сизоватая, огрубленная, сморщенная излучениями кожа.
Капельки вдруг дернулись, опали и растеклись по бесчисленным морщинкам, оставив чуть привлажненный и поблескивающий след на прежних своих местах.
– Ангидрид ее – в перца мать! – выругался Пробкин и отер тыльной стороной ладони глаза. Сунул в рот, всю сразу, дольку огурца, шматок сала, кусок хлебной мякоти и стал сосредоточенно жевать, будто вслушиваясь во что-то.
Его товарищи не отставали от него. Широкое лицо Васи Карасева стало еще шире, лавсановый чепец съехал с макушки на затылок, щеки вздулись, умещая пищу. Воспаленные, сильно красные и мокнущие веки его несколько сощурились, но из-за этих израненных век смотрели неожиданно бойкие и цепкие карие глазки, в этот миг тоже несколько задумчивые.
Федя сидел прямо, будто шпагу проглотил. Жует левой стороной челюсти. Желваки перекатываются. Справа щека плоская, желваки «молчат». Тоже задумчив.
Дима ест плохо. Грызет без аппетита конец огурца, посасывает шматок сала, закидывает в рот крошки хлеба, приклацывает зубами, ерзает на скамье. Иногда делает дугообразные нырки головой и выдавливает из себя:
– Нейтрон его в корень!
– Чем недоволен, Дима? – настороженно спросил Пробкин. – «Козла» материшь?
Дима чуть нахмурился, изобразил на лице деланный гнев, сжал челюсти, враз обеими кулаками ударил по столу.
– Я эт-таго «козла», Фомич… – истово сказал он и громко, надсадно засопел носом.
– Ну ладно, ладно! Пить больше не дам. И так нутро зажарило, будто кусок огня туды швырнули.
– Ага! – сказали враз Вася Карасев и Федя. – Теплота чуйствуется.
Жар из нутра вскоре перебрался в голову. Воздух в комнате потеплел, сгустился. Пространство обузилось.
– Ну ладно, ладно! – повторил Фомич, которому не нравилась возбужденность Димы. – Шустер больно… – Он открыл пробку, взял Димину кружку с недопитым содержимым и слил спирт в канистру.
Иван Фомич любил поглаживать его неколющие и нецарапающие закругленные углы и стенки, втайне удивляясь чистоте работы.
И в этой выглаженности, податливости под рукой нержавеющей поверхности сейфа чувствовалось и где-то в глубине ощущалось им почти неосознанно: «Уважают… Уважают…»
Иван Фомич достал из сейфа трехлитровую канистру из нержавеющей стали, опять же сваренную по его чертежу, коричневую и зеленую эмалированные кружки и граненый, очень толстого стекла, мутноватый стакан. Посуду эту знали в цехе давно, и доставал ее Пробкин не по любому случаю.
– Так-то, мальчики, – сказал Фомич отеческим голосом, – царапнуть надо по такому делу.
Бульдожьи щеки его с синими прожилками неровно забагровели, глаза стали мягкими, почти любящими. Он тепло поглядывал на гвардейцев ядерного ремонта, на свою бесстрашную троицу. Ведь если не считать его самого – это и все старики. Самые что ни на есть…
Он посмотрел на товарищей конфузливо и сказал:
– Сервиз неполный, братцы. На одну персону недостает. Как тут быть? А?
Это уже был ритуал. Повторялся он не единожды, и все знали, что будет дальше. Хитровато улыбались. Ждали.
Вдруг Вася Карасев сделал серьезное лицо, молча и деловито встал и, сказав: «Это мы счас мигом!» – скрылся за дверью и вскоре вернулся с металлическим фужером, тоже выточенным из нержавеющей стали. Серьезно глядя на Пробкина, пояснил;
– Теперь комплект. Только предупреждаю, товарищи, когда из его, блестящего, пьешь, немного пахнет железом. А так ничего.
– Ладно уж! – сказал Пробкин, взяв у Васи фужер и звучно поставив, будто припечатав его к столу. – Тоже мне брезгливый. А, мальчики?.. Мы все железом пропахли давным-давно. Запах этот нам родной вроде, почти что хлебный, да с ядерным привкусом еще. А ты, Карась, толкуешь. Без понятия ты.
– Без понятия, – согласился Вася Карасев, садясь за стол и расставляя посуду против каждого. Себе – коричневую кружку, Диме – зеленую, Феде – толстостенный, мутноватого стекла стакан, а Фомичу – полированный стальной фужер.
По внешнему виду Пробкина чувствовалось, что он одобрил сервировку. Сказал:
– Та-ак… – Достал из сейфа большой сверток в промасленной местами, коричневой пергаментной бумаге. – Что у нас тут старуха завернула? – Он раскрыл сверток. – Ага!.. Тут тебе и сало, тут тебе и кусок хлеба, тут тебе и огурец. Ба-альшущий! Точно старая калоша!
Огурец действительно был огромный, старый, пузатый, с тремя глубокими продольными вмятинами и грязноватой желтизной с одного боку. От огурца в воздухе сразу запахло кисло-чесночным запахом, ароматом укропа. Ремонтники потягивали носами, глотали слюну. Шмат сала был толстый, густо усыпанный крупной зернистой солью, с розоватыми прожилками на свежем срезе и в налипших хлебных крошках. Хлеб был ржаной, ноздреватый, с густым кисловатым запахом.
– Ну, старуха, ублажила… – ворчал Фомич. В горле у него уже влажно похлипывало, взбулькивало что-то от набежавшего аппетита. Он старательно разделал огурец на тонкие продольные дольки, отчего кисло-чесночный запах стал резче и прямо-таки вышибал слюну.
Ремонтники завороженно смотрели на действия старого мастера, дергали кадыками и были полны нетерпения.
Разделав огурец и сало и разложив все на кусок промасленного пергамента, Фомич отложил в сторону охотничий нож с ручкой, облицованной оргстеклом, на которой было выгравировано: «Не забудь меня! Я тебя не забду»…
Нож этот тоже все знали и эту надпись с пропущенной буквой, по поводу которой Фомич шутил: «Вот грамотей! Увековечил себя. Но зато сталь что надо! Не тупится. Тут суть важна, а не надпись. Сталь без ошибки…»
Однако полбуханки хлеба Пробкин не стал резать, а разломил руками на четыре равных доли и подал каждому.
– Ну вот… Так вкуснее, – вымолвил он. – Теперя можно и наливать.
Он открыл канистру. Пробка отлетела с чпоком. По носу шибануло пряным запахом чистейшего спирта-ректификата, который тут же забил собою все другие запахи.
Фомич наливал щедро. Струя спирта булькала звонко и чисто, конвульсивно дергаясь и иногда проскакивая мимо посуды на стол. Когда это случалось, Вася Карасев с торопливой жадностью смахивал спиртовую влагу со стола на корявую ладонь и очень быстро и старательно растирал себе шею сзади, приговаривая:
– Против шейного радикулиту лучшее средствие.
Фомин отставил канистру в сторону, не закрыв пробку.
Карасев вскрикнул:
– Не узнаю тебя, Фомич! Какое добро испаряешь! Это же бесхозяйственно! – И, потянувшись, старательно закупорил затвор канистры, а Пробкин в это время уже держал полированный фужер и готовился произнести тост.
На лицо его что-то уже набежало изнутри, светилось, вздрагивало, и все ждали, что испекшееся, готовенькое уже, с хрипотцой слово Фомича вот-вот сойдет с губ.
Ремонтники дружно подняли свои бокалы и застыли в ожидании. Но Фомич вдруг поставил полированный стальной фужер на стол и буднично приказал Карасеву:
– Проверь-ка, Васек, дверь заперта ли?
Карасев мигом выскочил из-за стола, туда-сюда прокрутил ключ в замочной скважине, подергал дверь.
– Все в аккурате, Фомич. Ни один нейтрон не проскочит.
Пробкин снова поднял полированный нержавеющий фужер.
– Да… – протяжно сказал он, чуть опустив глаза и устремив взгляд куда-то глубоко внутрь себя. Тонкая, вздрагивающая полуулыбка еле обозначилась в правом углу рта. Он вновь бережно поставил фужер на стол. – Да-а, ребятки… Подумать только – сколь прожито! Сколь за спиной-то осталось дел, путей-дорог… Вот убейте, а никогда бы не подумал, что вот тута, на энтом энергоблоке, на драном ядерном «козле», бабки подбивать будем. Да-а… – И вдруг досадливо воскликнул: – А! – резко махнул рукой и снова взял фужер.
В корявой, обструпленной ядерными ожогами руке Пробкина полированный, сияющий зеркальной стальной поверхностью бокал казался хрупкой, драгоценной игрушкой, которая вот-вот могла выскользнуть из его грубых пальцев и разбиться вдребезги.
– Пейте, да знайте меру… – вдруг грубовато пробасил Пробкин и кивнул в сторону тощего Димы. – Это особенно тебя касается. Впереди работа. Я ведь по полной налил для проформы. Эт не уйдет. Канистра-то – вот она… – Он похлопал по боковой стенке. Внутри глухо булькнула влага. – Успеется… А как защитный эффект противу нейтронов и энтих сук – Гаммы Ивановны, Бетты Петровны… Жалко только, что не мы их, а они нас… – Фомич утробно хохотнул. – Пару глоточков. Э-хэ-хэ!.. Ну, ладноть… – Фомич уже смешно закосил, свел глаза к фужеру. Подул, отогнав спиртовый дух от носа. – Ну, чтоб «козла» задрать!.. И чтоб не просыхало!
Ремонтники тоже дружно подули, отогнав от носов сильный спиртной дух, тоже закосили глазами к кружкам…
– Вдохнули! – буркнул Фомич и сделал два небольших глотка.
Вася Карасев и Федя тоже сделали по два глотка. Дима глотнул три раза.
– Хо! Ху-ху-ху! – шумно выдохнули все разом, нюхнули хлеба и захрумкали огурцом.
Пробкин сморщился, зажмурился. Лицо стало жалостным. Из глаз выдавились две слезы, очень прозрачные, и как два крохотных увеличительных стеклышка застыли на скулах. Сквозь них четко просматривалась сизоватая, огрубленная, сморщенная излучениями кожа.
Капельки вдруг дернулись, опали и растеклись по бесчисленным морщинкам, оставив чуть привлажненный и поблескивающий след на прежних своих местах.
– Ангидрид ее – в перца мать! – выругался Пробкин и отер тыльной стороной ладони глаза. Сунул в рот, всю сразу, дольку огурца, шматок сала, кусок хлебной мякоти и стал сосредоточенно жевать, будто вслушиваясь во что-то.
Его товарищи не отставали от него. Широкое лицо Васи Карасева стало еще шире, лавсановый чепец съехал с макушки на затылок, щеки вздулись, умещая пищу. Воспаленные, сильно красные и мокнущие веки его несколько сощурились, но из-за этих израненных век смотрели неожиданно бойкие и цепкие карие глазки, в этот миг тоже несколько задумчивые.
Федя сидел прямо, будто шпагу проглотил. Жует левой стороной челюсти. Желваки перекатываются. Справа щека плоская, желваки «молчат». Тоже задумчив.
Дима ест плохо. Грызет без аппетита конец огурца, посасывает шматок сала, закидывает в рот крошки хлеба, приклацывает зубами, ерзает на скамье. Иногда делает дугообразные нырки головой и выдавливает из себя:
– Нейтрон его в корень!
– Чем недоволен, Дима? – настороженно спросил Пробкин. – «Козла» материшь?
Дима чуть нахмурился, изобразил на лице деланный гнев, сжал челюсти, враз обеими кулаками ударил по столу.
– Я эт-таго «козла», Фомич… – истово сказал он и громко, надсадно засопел носом.
– Ну ладно, ладно! Пить больше не дам. И так нутро зажарило, будто кусок огня туды швырнули.
– Ага! – сказали враз Вася Карасев и Федя. – Теплота чуйствуется.
Жар из нутра вскоре перебрался в голову. Воздух в комнате потеплел, сгустился. Пространство обузилось.
– Ну ладно, ладно! – повторил Фомич, которому не нравилась возбужденность Димы. – Шустер больно… – Он открыл пробку, взял Димину кружку с недопитым содержимым и слил спирт в канистру.