Александр Мелихов
ЛОРЕЛЕЯ

   В этой бочке солнечного вина я нахожу лишь несколько капель горечи – в те летние горячие дни я чувствовал себя совершенно беззаботным и молодым, а мои юные друзья видели во мне очень взрослого и серьезного дядю, который лишь снисходит к их забавам. Тогда как я страстно желал участвовать в них на равных.
   Во мне уже тогда неоперабельным образом разрослось и ороговело то мое странное свойство, которое я сегодня расцениваю как душевную болезнь: когда я оказываюсь задержанным против воли даже в самом комфортабельном и желанном для многих и многих уголке мироздания, во мне немедленно начинают нарастать беспокойство, тревога, страх, отчаяние... На третий же-пятый день я готов бежать из любого принудительного Эдема хотя бы и с риском для жизни.
   Этому тайному безумию могло противостоять лишь другое, явное безумие – моя исступленная любовь к десятилетнему сынишке. Только ради его здоровья я обреченно согласился оттянуть с ним фиксированный трехнедельный срок близ Сухуми в палаточном лагере проектного института, где тогда работала моя жена.
   Скука мне не угрожала – в ту пору я готов был часами любоваться, как он играет в индейцев и ковбойцев, изображая сразу и тех, и этих, как вдохновенно набрасывает карандашом фигурку за фигуркой, с головой скрываясь в им же и творимом мире, как фыркает, умываясь, как пыхтит, обуваясь, как тараторит, умолкает, хохочет, сквалыжничает, читает, пишет – мне ни разу не удалось добраться до той черты, когда бы мне это прискучило. И в первые дни я так и проводил время – слушал плеск волн, стараясь не слышать курортного гомона, да любовался, как его ладное шоколадное тельце лепит башни из мокрого песка, добывая его из-под мраморной гальки, как самозабвенно барахтается в прибое, теребит меня восхитительными дурацкими вопросами, что-то сам рассказывает взахлеб, и я ощущал себя мудрым старцем, чье дело уже не предаваться собственным страстям, но лишь с любовной грустью наблюдать за чужими. И книгу я держал под рукой лишь на всякий аварийный случай – чтоб было куда нырнуть, если вдруг какой-нибудь неловкий камешек приведет в движение лавину тоски.
   Когда солнце начинало слишком уж допекать, я просил которую-нибудь из влюбившихся в него с первого взгляда сослуживиц моей жены приглядеть за сынишкой и, поджимая пальцы на ногах от врезающейся в подошвы обманчиво округлой гальки, брел в воду сквозь оранжевые круги в глазах, подныривал под неутомимыми волнами и плыл, покуда не оставался один во всем мире – только узенькая полоска песка на горизонте, за нею клубы субтропической зелени и совсем уже вдали – вечно невозмутимые горы. Чайки парили над воздушной, а я – над водной бездной.
   Но понемногу нежная прохлада начинала охладевать ко мне, и выбирался я на мучительную гальку, уже борясь с ознобом. Что доставляло развлечение еще на четверть часа, покуда черноморское солнце снова не отвоевывало временно упущенную территорию.
   Потом потный обед, передышка где-нибудь в тени – в раскаленную палатку невозможно было сунуть нос, но рядом с сыном я не знал, что такое скука.
* * *
   И все-таки рано или поздно она меня, скорее всего, настигла бы – но тут появилась Лора. Чья-то родственница, вместе со своим женихом они были единственные москвичи в нашей ленинградской, как бы теперь выразились, тусовке, но я ни для кого не делал исключений в своей тонкой дипломатической игре, стараясь никого не оттолкнуть и никого не приманить.
   Однако Лора возникла как бы ниоткуда, из пены прибоя... Скорее всего, она заговорила сама с моим сынишкой, он многих очаровывал своей непосредственностью, а может быть, и он к ней обратился с его тогдашней убежденностью, что все кругом друзья, – я помню лишь первое ее явление. В те годы любую красивую девушку на пляже в первый миг я всегда воспринимал как свою вечную Женю, одетую в солнце. Но Женя все же и с самого начала как-то покрепче, поосновательнее стояла на земле, а Лора, тоненькая, как струйка дыма, казалось, вот-вот растает в воздухе.
   Словно в подтверждение, жаркий черноморский ветерок подхватил два золотых ручейка, слева и справа стекавших с ее головки на грудь, и тут же покинул их медленно опускаться на прежнее место – невесомые, как золотая паутинка.
   И я понял, что жизнь не кончена в тридцать четыре года.
   Самая сладостная иллюзия молодости – безмятежная убежденность, что время потерять невозможно, что проиграть два часа в волейбол или протрепаться четыре часа за седьмой производной вчерашнего чая – вовсе не потеря, а... Приобретение? Да нет, и не приобретение – просто не повод вообще, хоть как-то размышлять на эту тему.
   Те дни в моей памяти сохранились беззаботной вылазкой к морю студенческой компашкой, в которой самому солидному двадцать два, а не девятнадцать. Огорчительно было только то, что никто, кроме меня самого, не воспринимал меня двадцатидвухлетним. Красивым – еще туда-сюда, но уж никак не двадцатидвухлетним. Хотя я был в отличной физической форме, брал в волейболе самые трудные мячи, к ужасу Лоры, заплывал дальше всех до полной неразличимости, а по дороге на пляж отказывался сделать лишние двадцать шагов до калитки, а брался за металлическую окантовку полутораметровой сетчатой ограды и без малейшего усилия перемахивал на ту сторону. И Лора не переставая восторгалась, какой я сильный, ловкий, смелый и умелый для своего возраста . Хотя я был и лучше сложен, и более спортивен, чем ее жених, а недостаток волос при моей короткой стрижке, казалось мне, не так уж и бросается в глаза. Тем более, что и жених ее, Максим, студент-геолог, тоже сверкал бритым массивным черепом – хотя это, кстати, на много лет опережало тогдашнюю моду. Но он привык бриться в Мангышлакских экспедициях, где было проще сбрить волосы, чем их вымыть.
   Лора обожала и мои остроты, и мои проницательные реплики в обычных студенческих препирательствах на возвышенные темы, и мою начитанность, и мою бывалость, однако в ее восторгах невозможно было разглядеть ни искорки влюбленности – одно лишь обожание студенточки-отличницы, торопящейся поскорее рассказать жениху о своем гениальном старичке-профессоре.
   Не подумайте, я человек более чем добропорядочный, я бы не допустил и мысли нарушить ее покой или, тем паче, разрушить благополучие, – мне бы с лихвой хватило и тех микроскопичностей, которые у порядочных девушек, не умеющих понять их эротическую природу, ускользают из-под контроля сознания – задержавшиеся взгляды, задержанные прикосновения... А нам приходилось во время игры в волейбол или в догонялки на море и на суше даже немножко тискать друг друга или стряхивать вдавившиеся в лопатки песчинки – но это не вызывало у нее ничего, кроме азартного смеха или простодушного усердия, словно я был ее немолодым папочкой.
   Возможно, виной всему было присутствие моего сынишки, с которым Лора болтала и смеялась совершенно на равных? Во всяком случае, не присутствие ее жениха, к коему она относилась с заметной нежностью, но отнюдь не млела от его близости. Максим, пожертвовавший Лориному желанию «отдохнуть» у моря сразу и экспедицией («полем»), и честью (добыл справку о несуществующей болезни), старался возместить свое предательство тем, что ни на миг не расставался с мрачным томом, посвященным окаменелостям.
   Вот уже третье лето изучая морские осадочные породы во глубине мангышлакских пустынь (слово «аммонит» он произносил с таким почтением, словно это была взрывчатка), Максим и у современного моря старался хоть чем-нибудь наверстать упущенное. У каждой осыпи, размыва или бог весть откуда скатившегося обломка скалы он подолгу, невзирая на наши шуточки, разглядывал так и этак обнажившуюся изнанку мира и произносил величественные заклинания: фанерозой, мезозой, кайнозой, юра, мел, пермь, девон, голоцен, плиоцен, поясняя их какими-то нечеловеческими, убийственными сроками – пятьсот миллионов лет, триста миллионов, двадцать пять миллионов...
   Однако нас это только забавляло: главный источник – или, если хотите, признак счастья – самоуверенная иллюзия, что законы мироздания писаны не для тебя, что ты и те, кого ты любишь, это одно, а те, из кого складываются осадочные породы, нечто совсем, совсем другое...
   Особенно забавным в этих геологических экскурсах было сходство Максима с Бенито Муссолини, чей портрет в молодости никто из нас не видел, но, глядя на Максима, мог легко вообразить. Юный Бенчик в исполнении Максика был на удивление славный парень – добрый, заботливый, мужественный, простодушный... Задавши мне как представителю более точных наук глубокий вопрос, с какой скоростью устаревают факты в геологической науке, он прямо-таки расстроился, когда я шутки ради ответил, что факты вообще никогда не устаревают. «Но как же – вот в такой-то статье написано, что там-то найдена нефть. А потом ее там не оказалось. Разве этот факт не устарел?» – «Нет, – отвечал я, – такого факта вовсе не было. Фактом являлась лишь публикация статьи. Она и осталась фактом».
   Мне показалось, что Лоре неловко за его неспособность противостоять моей казуистике, и я поспешил признать его правоту. Да ему и не к лицу было бы упражняться в крючкотворстве – этакому добродушному плечистому увальню, чья легкая коротконогость и намечающееся курчавое брюшко не оставляли никаких сомнений в том, что дуче был бесстыдно оклеветан его политическими конкурентами. Но если бы даже и они посмотрели, с какой серьезностью он растолковывает нам, почему раковины оказываются закрученными по или против часовой стрелки, – даже и у них не хватило бы совести настаивать на своей лжи.
   Единственный способ проверить, в самом ли деле легко у меня на душе или я только храбрюсь, – попытаться получить удовольствие от какой-нибудь глупости: если в глубине души пробуют коготки некие кошки, стоит предаться какому-то пустому занятию, и они тут же пустят их в ход, вынудят искать спасения в земных суррогатах бессмертия – искусство, наука, благотворительность... И в те дни моя беззаботность была непритворной – я каждый день ходил за компанию на робкие советские боевики и идеологически выдержанные гэдээровские вестерны. Идти за билетами в поселок по жаре приходилось заранее, поскольку изнывавшие от скуки курортники набивались в душный зал под завязку, и доставать билеты для всех всегда вызывался Максим. Я пытался прибегнуть к жребию, но Лора укоризненно попеняла Максиму: ты же моложе – и он уже больше никогда не принимал моей жертвы.
   Когда на экране начиналась стрельба или мордобой, местный карлик-олигофрен вскакивал с места и радостно колотил в ладоши, восторженно вопя: ах, харащщо!!. Любопытно, что братская Германия в звуках мордобоя решалась гораздо ближе подбираться к голливудским стандартам: «Как в бочку бьет...», – однажды подивилась сидевшая за мною тетка.
   Возвращаясь в лагерь по относительному холодку, мы обсуждали фильмы со смешочками, выводившими моего сынишку из себя: «Да я же видел, что вам интересно! А теперь притворяетесь, что вы умные!»
   Он был прав – мы не были умные, мы были счастливые. Возле кинотеатра я всегда покупал у обросшего седой щетиной абрека бутылку розового разливного вина, в котором хозяин явно вымачивал свои чувяки, и мы его осторожненько потягивали, занюхивая дымком, у прибрежного костерка, к которому Максим неутомимо подтаскивал все новые и новые причудливые деревянные окаменелости, обкатанные прибоем и поседевшие от соли. Успокоившееся море переливалось розовым муаром, и такая же присмиревшая Лора уходила на видавший многие штормовые виды бетонный волнорез и, рассыпав по узеньким плечикам свои золотые волосы, долго смотрела, как меркнет закат и огни далекого корабля превращаются в медленное скользящее созвездие.
   Лорелея, не мог я оторвать взгляда от ее меркнущей фигурки в девчоночьем сарафанчике и чуть ли не всерьез начинал опасаться, что и рулевой засмотрится на нее в бинокль...
   А когда она возвращалась к костру, даже мой сынишка начинал говорить вполголоса, и огоньки мерцали в глазах у каждого из нас задумчиво, как лампадки. Обмениваясь короткими репликами после долгих пауз, мы говорили о чем-то очень важном, то есть очень грустном, но печаль наша была светла, ибо каждый был убежден, что красота этого вечера защитит нас от общей участи. Защитят даже светлячки, рассекающие тьму, подобно заплутавшим падающим звездам, защитят даже лягушки, наполняющие теплый воздух своим настырным субтропическим кряканьем.
   Мы все были открыты высокому и друг другу, но я не помню, чтобы кто-то еще когда-нибудь был так открыт каждому чужому слову, каждому движению мысли, каждому проблеску чувства, как наша Лорелея с огоньками в распахнутых голубых глазах, ночью начинавших казаться черными.
   Влюбленность, которой удается избежать утилизации, всегда превращается в поэзию, и в те минуты меня уже не огорчало, что она, самозабвенно внимая каждому моему слову, упорно избегает называть меня на «ты».
* * *
   Зато она обратилась ко мне на «ты» без всяких церемоний, когда двадцать лет спустя мы снова встретились в Москве. И я – я еще не успел заметить ни косметики, ни мимики, ни прически, ни одежки, но мы всегда видим больше, чем замечаем – я ощутил мощный выдох ординарности. И разговоры сразу же пошли – такое-то в ней настоялось вино двадцатилетней выдержки! – о доходах и квартирах, о чинах и связях с низами верхов, о нарах и Канарах...
   – Как твой сын? – мимоходом поинтересовалась она. – Такой был обаяшка...
   Моего сына давно не было на свете, но я не пожелал погружать свое огромное чистое горе в эту мусорную кучу.
   – У него все стабильно, – сдержанно ответил я, и она вполне удовлетворилась этим ответом.
   Так же, в одном ряду с квартирными и служебными перемещениями она упомянула и о своей дочери, сразу упирая на главное – что почем. Рассказ о дочкином образовании ужасно походил на ресторанный счет: частный лицей – рупь двадцать, разговорный английский – еще полтинник, углубленная математика – ложим двугривенный сверху...
   – И чего ей далась эта математика – будет прозябать, как ее папаша... Максим же все держится за своих аммонитов, на собственные деньги катается в свой любимый Мангышлак, все чего-то там еще недорыл... А сейчас сутками просиживает на работе, составляет какую-то базу данных... Доктор геолого-минералогических наук!.. – с насмешливой торжественностью провозгласила она. – Зарабатывает меньше любого клерка в нашем банке... Еще и бороду отпустил, как бомж...
   Нет, в ее голосе не было презрения, в нем звучала, скорее, любовная гордость мамаши, сетующей на своего непутевого сынка. Но – все-таки непутевого. Только тогда я и вспомнил, что Лора вроде бы и правда училась в каком-то институте народного хозяйства, но, благодаря общению с Женей, я слишком крепко усвоил, что все это так , чтобы откупиться от кесаря кесаревым, а затем уже спокойно заниматься единственно достойным свободного человека делом – витать в облаках.
   Лора же теперь не просто твердо стояла на земле – она пребывала гораздо ниже ее уровня, среди каких-то палеозойских осадочных пород. Мне было слишком больно признать это, и язык мой – друг мой старался попасть в тон и даже более или менее попадал, однако глубь моей души уже безнадежно поникла у свежей могилы еще одной пленительной сказки.
   Мы сидели за кофейным столиком в холле одного из корпусов гостиничного комплекса «Измайлово», выстроенного в ту блаженную пору, когда идеалом формы почитался холодильник «Минск-6», дополненный по всем четырем фасадам оконной разметкой перфокарты. Отель, по московским меркам, был не из дорогих, и в холле царил командировочный гул. Лора несколько раз удивленно осматривалась, словно удивляясь, что подобная провинциальность еще сохранилась в цивилизованном мире, и наконец предложила подняться в мой номер, чтобы предаться воспоминаниям без помех.
   У входа в лифт мрачный охранник переписал ее паспортные данные, которые она предоставила ему с понимающей усмешкой. «Шлюх нужно заказывать только через их посредничество», – разъяснила она мне в зеркальном лифте. Кажется, ей польстило, что ее приняли за шлюху. Однако мой одноместный номер – роскошный для тех, кто помнит коридорные раскладушки в Домах колхозника, – вызвал у нее грустную иронию. Выглянув в окно с видом на картонные теремки Измайловского рынка, она повернулась ко мне и с ленцой заключила меня в объятия. Мне тоже пришлось положить ладони на ее раздавшиеся бока. Но ответить поцелуем на поцелуй я не сумел – она меня как будто не целовала, а пыталась распробовать, каков я на вкус. Язык у нее был шершавый, как у кошки.
   Видимо, заметив, что я превратился в окаменелость, она спокойно выпустила меня на волю и как ни в чем не бывало присела к стеклянному столику и заказала в номер бутылку мартини. Мальчик – ах, какой у вас акцент! – закажите мне мартини и абсент, вспомнились мне прогрессивные поэты, когда-то чаровавшие нас этими нездешними звуками. Ее узенькое личико каким-то чудом тоже сделалось довольно широким, но, тем же самым чудом, оставалось сравнительно красивым. Однако всего чудеснее было то, что из естественной златовласой Лорелеи она превратилась в искусственную блондинку.
   Да нет, вообще-то она была вполне ничего себе, если бы в ней хоть чуточку светилась хоть какая-нибудь очарованность, – ведь невозможно чаровать, не будучи зачарованным самому...
   Увы, нет – я лишь пытаюсь прикончить не до конца, оказывается, убитую сказку, чтобы поскорее перестала шевелиться земля на свежей могиле: чары все еще где-то прятались в ее пышном и, что греха таить, довольно аппетитном теле – вдруг, откуда ни возьмись, вспыхивала радостная доверчивая улыбка, от которой снова на миг холодело в груди, приоткрывались детские перламутровые зубы, а распахнутые голубые глаза – они были просто прежние, если как-нибудь исхитриться и не видеть щек, над которыми они сияют.
   Потягивая через трубочку мартини со льдом и кружочками апельсина, она уже делилась со мною самым сокровенным, словно с добрым старым папочкой. И хотя теперь я гораздо лучше подходил для этой роли, будь я ее настоящим отцом, я бы не стал прятать рвущуюся на волю гримасу гадливости. Но обмануть, оскорбить чью-то грезу для меня совершенно немыслимо...
   Лора заведовала в банке чем-то вроде службы внешней разведки. Она выясняла, кому и сколько можно дать, и такое впечатление, что для начала давала всем: пока с мужиком не переспишь, он не расколется. Острая боль в моей душе уже сменилась туповатой тоской, и все-таки мне нестерпимо хотелось остаться одному – оплакать потерю и зализать раны какой-нибудь чужой сказкой.
   Я уже откровенно поглядывал на часы, но она, раскрасневшаяся от волнения и от мартини, все делилась и делилась наболевшим – она, видно, и правда видела во мне старого мудрого друга, которому можно сказать все.
   – Так все это надоело, так хочется любви!.. – вдруг наивно протянула она, искательно в меня вглядываясь, словно я был доктором, способным тут же выписать нужный рецепт.
   И все-таки в ней наконец прорезалось что-то трогательное – простодушие. Она никак не могла взять в толк, почему в делах служебных ей постоянно сопутствует удача, а в любви провал следует за провалом, и эта ее наивность едва даже не подвигнула меня к тому, чтобы сыпануть на стеклянный столик щепоточку бисера, сообщить ей, что возлюбленного отыскать нельзя – его можно только выдумать, он не результат поисков, но плод твоей фантазии. И покуда ты живешь реалиями, а не сказками, райский сад для тебя запечатан семьюдесятью семью заклятьями.
   Но разве можно сказать подобную глупость серьезному человеку, прекрасно разбирающемуся, что почем в этом мире?..
   «Я ведь имею дело с деловыми мужиками, – доверчиво раскрывала душу и все остальное побывшая в употреблении Лорелея, – и все начинается вроде бы красиво: съездим за город, сходим в хороший ресторан... Но как до дела – они тут же в кусты».
   Так, может быть, людям дела и хочется прежде всего отдохнуть от дела, а ты оказываешься слишком деловой, хотелось мне спросить расстроенно курившую передо мною бизнесвумен, но, вглядевшись в кровавые отпечатки ее губ на скрюченных окурках в пепельнице, я лишь вздохнул и промолчал.
* * *
   И все-таки – все-таки я чем-то заслужил ее доверие. Которое, сколь ни тягостно мне давалось это наперсничество, я считал своим долгом оправдывать. Долгом старого мудрого друга, которому можно сказать все.
   И она действительно говорила все, так что к горлу иной раз подступала самая что ни на есть подлинная, не иносказательная тошнота. И все же – все же, когда удавалось не слышать смысла ее слов, а вслушиваться только в их звучание, голос ее по-прежнему не мог не околдовывать. При этом он не лгал. Вернее, он обманывал тем, что казался высоким и поэтичным, но он не притворялся, что речь идет о чем-то высоком и трагическом, – все это были, честно признавался ее голос, обычные житейские огорчения. Обиды – да что же я, хуже всех?..
   Благодарение богу, телефонная линия Москва—Петербург не пропускала ее физического облика, а потому иной раз я мог бы почти искренне ответить звукам ее голоса: ты очаровательна, ты прекрасна, ты божественна...
   Но словам ее требовалась другая правда, и я ее тоже произносил, стараясь не слышать самого себя, чтобы не стошнило: «Ну что ты несешь, ты же роскошная баба!»
   Я знал, что ей хочется быть не богиней, не феей, а роскошной бабой, и она несомненно являлась ею. А потому издали мне и не очень была понятна истинная причина ее неудач. Может быть, и правда, верхам от избытка забот уже отказываются служить их низы? Или у них в этом деле полная гармония – верхи не хотят, а низы не могут?..
   Однако весь этот мир, благодаря ее же рассказам, представал настолько лишенным самомалейших проблесков поэзии, что я был не в силах вдумываться в чувства этих людей, должно быть, даже не до конца ощущая их людьми.
 
   Но тот вечерний звонок – собственно, это был и не вечер, а ночь, она мне до этого никогда так поздно не звонила – разом открыл мне глаза, насколько я был неправ. От ее волшебного голоса не осталось и следа – в трубку кричала насморочная деревенская баба, прорыдавшая как будто бы два-три часа подряд. Так и оказалось, только это были не часы, а дни.
   Все, как всегда, началось красиво. Директор или там президент – проще говоря, топ-менеджер банка, где она работала, пригласил ее с супругом совместно с его супругой посетить сауну – чего там, какие в наше время могут быть тайны друг от друга! Сауна была роскошная, вся в изразцах и мраморах, они вволю пропотели, затем прохладились в агатовом бассейне, а потом в увешанном персидскими коврами предбаннике на широких скобленых скамьях отдали дань роскошному скобленому столу в стиле «рюсс крепленый». Заложив за... но, поскольку не только галстуков, но и полотенец ни на ком не было, даже и не знаю, как выразиться поизящнее. Словом, клюкнув и закусив, Лора привалилась к теплой персидской стене и задремала, утомленная заботами и удовольствиями.
   Проснувшись, она обнаружила, что в предбаннике никого нет. Отправившись на поиски к бассейну, она увидела на фоне изразцов нечто вроде помпейской фрески: розовая супруга ее босса держала во рту мужской атрибут своего супруга, а Максим, пристроившись сзади, тоже создавал какую-то дополнительную суету. Ахнув, она бросилась обратно к персидским коврам и начала лихорадочно собирать свою разбросанную одежду, а шеф ловил ее за руки, уговаривая, как маленькую: Лорка, да ты что, приревновала, что ли, да это же Люська, моя жена, ты что, не узнала?.. У меня на нее уже давно не стоит, а когда ее кто-то другой дрючит, я хотя бы в рот могу ей дать, ну, чего ты, слушай, это не по-товарищески, не нарушай компанию...
   Появился Максим с каплями пота в бороде и на лысине. Он был настроен отнюдь не покаянно: а чего ты хотела?.. Зачем ты меня сюда привела?.. Зачем оставила одного?.. Ты что, не понимаешь, что это провоцирующая ситуация?.. Так теперь терпи!
   Ей было нечего возразить. Всю дорогу до дома они молчали, спать легли в разных комнатах, но наутро оба постарались сделать вид, что ничего не произошло. Она и сейчас делает такой вид, но открывшаяся ей сцена у фонтана преследует ее все неотступнее и неотступнее, а в виски ей все долбит и долбит, и уже продолбил насквозь неразрешимый вопрос: как, как он мог?..
   – И знаешь, что я поняла? – обреченно воззвала она ко мне сквозь тверские леса и чухонские болота своим мертвым насморочным голосом. – Я поняла, что мне остается только повеситься. Я с этим жить не могу. Я промучилась все эти дни, думала, будет легче, а оно, наоборот, только раскручивается и раскручивается... А как подумаю, что все это надо будет терпеть еще и месяц, и год... Да меня просто через месяц с работы выгонят, я же ничего делать не могу, ничего не соображаю... Не знаю только, на что они жить будут... Но от меня от такой все равно никакого толку...
   – Подожди, послушай, – пытался я воззвать к ее рассудку, но она ничего не слышала, фразы как будто накапливались в ней, словно капли в кране, а потом сами собой падали вниз.
   Теперь ее снова заклинило на роковом вопросе «как он мог?»
   – Как он мог?..
   – Послушай, ты же со мной разговариваешь?
   – Нет, как он мог?..
   – Лора, ты задаешь мне вопрос, так выслушай ответ!..
   – Нет, но как он мог?..
   – Как он мог, как он мог... – я начал терять терпение. – А как ты могла? Ты сколько раз ему изменяла?
   – Но он же этого не знал!..
   – А если не знал, тогда можно? Если ты сама не берегла свой дом, значит, ты еще раньше от него отказалась. Пойми, ваш дом – это не стены, а сказка, которую вы друг о друге сочинили. И ты первая решила, что он тебе больше не нужен.