Александр Мелихов

ПРОБУЖДЕНИЕ

В высокую перестройку Серафима Семеновна поняла, что ее обокрали: советская власть украла у нее женское счастье. Мелкая профсоюзная функционерша крупного проектного института, с государственной озабоченностью обегавшая отдел за отделом в поисках подзадержавшихся взносов, она никогда и не помышляла, что возможно какое-то иное счастье за пределами служебного. Квартирка в Химках у нее была, льготные путевки перепадали, пенсия в сто тридцать два рубля казалась обеспеченной...

Но вдруг все всколыхнулось.

И пока другие по пятому разу разоблачали преступления Сталина и потихоньку осваивали слово «приватизация», Серафима Семеновна принялась наверстывать упущенное в сексуальном просвещении: оказалось, что жизнь без регулярных оргазмов и не может быть названа жизнью в полном смысле этого высокого слова.

Страшно было подумать, сколько лет было упущено, однако Серафима Семеновна не собиралась складывать руки и ноги. Она уже давным-давно была в разводе после двух с половиной лет еще более унылого брака, но теперь, на пятом десятке, у нее появились любовники – кто ищет, тот всегда найдет, когда-то безнадежно подхватывала она оптимистический припев в пионерском хоре. Может быть, их было слишком мало в условиях обретенной свободы, может быть, они недостаточно владели техникой секса, которая, как теперь она понимала, решала все, но сад наслаждений, несмотря на все ухищрения, оказался наглухо заперт.

Фригидность – вот как, судя по всему, звался замок на воротах, ведущих в райский сад. Но это было не страшно – не было крепостей, которых не могла бы взять современная техника.

В кооперативе «Радуга» корректный молодой человек в отглаженном белом халате велел ей, оставшись в костюме Евы, улечься на разделочный стол и принять позу, предназначенную для любовных нег, – Серафима Семеновна хотела было смутиться, но вспомнила, что стесняться естественных вещей есть самая что ни на есть совковая зажатость.

Молодой человек в отглаженном белом халате извлек откуда-то пластмассовый атрибут мужественности (Серафима Семеновна постаралась запомнить его размер и свекольный цвет, очевидно соответствующие современным стандартам) и, чем-то обильно его смазав (надо будет узнать, чем, подумала Серафима Семеновна), быстро, квалифицированно осуществил интроекцию (или это называлось пенитрацией?) и принялся целеустремленно осуществлять фрикции.

В другой его руке возник черненький с белым поясочком – электровыжигатель, показалось Серафиме Семеновне: ее двоюродный брат в седьмом классе увлекался выжиганием по фанере. Молодой человек приладил электровыжигатель к ее, по-видимому, клитору – теперь-то она точно знала, где что у нее находится, и называла все вещи своими именами – и принялся остренькими разрядами пробуждать в ней женщину.

Однако женщина продолжала спать мертвым сном, словно царевна в наглухо запаянном цинковом гробу.

– Вы что-нибудь чувствуете? Какие-нибудь сладострастные ощущения? – требовательно вопрошал молодой человек, дирижерски встряхивая рассыпавшимися волосами. – А сейчас? А сейчас?

Он наращивал напряжение – в воздухе, казалось, уже начинало потягивать паленой шерстью, – потом позвал на помощь еще одного молодого человека в отглаженном белом халате, так что один продолжал возделывать лоно Серафимы Семеновны плугом любви, в то время как второй менял напряжение, перемещал электровыжигатель то вниз, то вверх, то правее, то левее, но тщетно – организм Серафимы Семеновны упорно не желал откликаться на зов полноценной радужной жизни.

– Нет, ничего не чувствую, только постреливает, – расстроенно повторяла она.

Наконец нависшие над нею молодые люди – растрепавшиеся, потные – закончили последние содрогания и назначили ей следующий сеанс. Серафима Семеновна, разумеется, согласилась, ибо теперь она по-настоящему понимала, что за счастье действительно надо бороться, в этом коммунисты были правы. Их совковое ханжество проявилось только в том, что они делали вид, будто деньги для счастья не так уж и необходимы. Вот если бы у нее не было денег, могла бы она пользоваться услугами такого дорогого, а следовательно, стоящего таких денег кооператива?

А денежки у Серафимы Семеновны, как ни странно, действительно завелись. Хотя крупный проектный институт, в котором она работала, рухнул и рассыпался грудой малых предприятий, торгующих сигаретами, кактусами, бессмертием и прочими востребованными рынком вещами, Серафиму Семеновну подхватило и повлекло по миру великое челночное движение.

То была упоительная пора, когда все, на что падал взгляд, – будильник, стул, пиджак, висящий на стуле, – можно было утрамбовывать в клетчатую плетеную сумку и везти в Варшаву, чтобы сбыть там по двукратной, а то и четырехкратной цене. А затем в кипящем сумчатыми кратере огромного стадиона, обращенного в до крайности толкучий рынок, затариться шмотьем и электроникой из Китая, Таиланда и Сингапура – оказалось, они и в самом деле где-то существовали, дожидаясь своего часа! – чтобы, преодолев тысячи препятствий, дотащить их до Лужников, где в случае удачи можно было снова удвоить вложенный капитал, а в случае неудачи вновь вернуться к половине израсходованной суммы. Если повезет.

Серафима Семеновна оказалась стойким челноком. Сменив неизменную пиджачную пару «джерси» на столь же неизменный, переливающийся, словно тюлень, тренировочный костюм (одежда должна быть удобной!), она не ленилась по три раза продираться по всем кругам стадиона, чтобы выгадать три злотых на куртке или футболке, она не считала за низость собачьими глазами смотреть на безжалостных таможенников, не скупилась скидываться им же на подарки (всем жить нужно!), усвоила правило всегда держаться в какой-нибудь середине подальше от рэкетиров, не скучала часами не сводить глаз с раздутых сумищ на пересадках, овладела искусством катить на двуколке сразу две такие сумищи, а третью переть в руке, а затем и спать с этими сумищами в обнимку на вокзалах и заваленных до уровня серафимысеменовниного роста купе, она не отчаивалась во время ночных штурмов промерзших вагонов, – во всю эту новую жизнь она включилась с той же покорностью и неутомимостью, с какими когда-то обегала отдел за отделом в своем проектном институте, теперь уже почти ирреальном, словно позапрошлогодний сон.

Постепенно Серафима Семеновна поднималась , обретая таким образом все больше возможностей в выпадающие свободные дни забегать в «Радугу», где сроднившиеся с нею молодые люди в отглаженных халатах в четыре руки и два прибора тщетно пытались пробудить в ней женщину , ибо, не испытывая регулярных оргазмов, нельзя быть достойным этого высокого имени. Она перепробовала на себе воздействие множества фаллосов всех фасонов и цветов «Радуги», включая один совершенно черный, как эбонит, но все, что она вынесла из соития с этим африканцем, было осознание некоторой двусмысленности слова эбонит: с таким изолятором ей когда-то пришлось столкнуться на заре своей институтской карьеры, но никакого намека в его названии она тогда не расслышала. Вот ведь до чего задолбала народ советская пропаганда!

Выдержав тяжкий искус Польшей и нелегкий Турцией, а заодно вновь, как в давно забытые времена, прочно превратившись в Симу, Серафима Семеновна в конце концов возвысилась до Италии. Она обрела собственную полку в химкинской комиссионке и систематически заполняла ее ажурным женским бельем, перетаскивание которого уже не угрожало женскими болезнями. Теперь она специальным чартерным рейсом с группой других шопниц (редко-редко затешется один-другой мужик) отправлялась в Анкону из еще недавно заоблачного международного Шереметьева, там их встречал постоянный микроавтобус из постоянного приличного отельчика в полусотне верст от аэропорта – хозяин отеля имел процент с покупок, которые они совершали на тех оптовых складах, куда он считал нужным их доставить, – а затем изо дня в день в течение что-нибудь недели колесили по окрестным оптовым городищам, разглядывая, выщупывая, обсуждая, торгуясь...

Вечером покупки сортировались, упаковывались в черные пластиковые пакеты, которые, многократно перебинтованные скотчем, становились похожи на приготовленные к транспортировке детские трупики, – сходство, которого, к счастью, никто не замечал. Эта работа тоже была не из легких – вставать в шесть, ложиться в двенадцать, и все на нервах, все на нервах: можно переплатить, можно, недоглядевши, затариться браком, можно напороться на какой-то неликвид, – но все-таки перекусить останавливались уже у каких-нибудь ресторанчиков, да и в кафе при самом отельчике иногда засиживались с мирными разговорами – а то и выходили перед сном посидеть на шезлонгах на берегу Адриатического моря, хотя адриатические волны пробуждали в Серафиме Семеновне поэзии ничуть не больше, чем рябь Химкинского водохранилища.

Тем более, что от их отеля и на юг, и на север тянулись монотонным строем однообразные двухэтажные виллы, в которых Серафима Семеновна, впрочем, и не видела ничего скучного: это и есть нормальная жизнь , понимала она.

Болтали, делились заветным, и Серафима Семеновна рассказывала о своих радужных мытарствах с таким простодушием и откровенностью, что коллеги ее, сами не Татьяны Ларины, конфузливо смеялись и прятали глаза. Но Серафима Семеновна ничего не замечала, ибо стыдиться того, что естественно, полагалось только в ханжеском совке.

Жить, словом, стало легче, жить стало веселей.

И никто, а меньше всего сама Серафима Семеновна, не успел заметить, когда между нею и возившим их по торговым окрестностям шофером Антонио вспыхнула – ну, может, и не вспыхнула, но уж во всяком случае затеплилась симпатия. То он с улыбкой подавал ей руку, помогая выбраться из микроавтобуса (следующим за нею женщинам, иностранец все-таки, он, правда, тоже продолжал ее подавать, но улыбка его становилась заметно более принужденной), то вдруг приносил откуда-то цветы в стеклянном кувшине и, хотя ставил их на общий стол, нежного взгляда не сводил именно с нее...

И вот они уже ходили, держась за руки, начиная вызывать некоторое даже осуждение коллег, – осуждали, правда, больше Серафиму Семеновну: чего она строит из себя пятнадцатилетнюю девочку! Но влюбленные, ничего не замечая, при каждом удобном случае старались отсесть от общества и начинали, не сводя друг с друга счастливых глаз, объясняться на никому не понятной смеси языков, время от времени утыкаясь в русско-итальянский разговорник и выныривая оттуда еще более осчастливленными, – так что количество перешучиваний, которыми на их счет обменивались коллеги, начало нарастать в геометрической прогрессии.

Подшучивать и вправду было над чем. «Молодые», как их быстро прозвали, оба не блистали ни молодостью, ни красотой. Она – белесая, с глазками доброй свинки, с носиком картошкой, еще и проплетенной лиловыми прожилочками, грудь под тренировочным костюмом колыхается на уровне того, что когда-то, возможно, было талией, прочие формы расплывчаты и плосковаты – все это могло сходить с рук лишь до тех пор, пока она не начала впадать в нелепое девичество, которого, в сущности, никогда и не знала. Он тоже был кругленький, лысенький, с маленькими глубоко сидящими глазками – одна радость, что черными.

Но друг друга они, казалось, совершенно устраивали. И когда она однажды осталась на ночь у него в номере, бабы с трудом дождались перерыва на обед, чтобы наброситься на нее с расспросами, уже предвкушая ее глуповатую откровенность. Ну, что, просияла ли «Радуга», испытала ли она наконец долгожданное женское счастье?..

Однако Серафима Семеновна с неожиданным достоинством потупилась и с горделивой скромностью произнесла:

– Антонио католик, он не любит таких разговоров.

Да как она могла узнать, католик он или не католик?!. А она уже повествовала о каких-то их совместных планах – она приедет пока что на время, пожить, осмотреться, выучить язык, проверить чувство – оба были одиноки, Антонио тоже давно пребывал в разводе, хотя и был очень привязан к своей взрослой дочери и сыну, – Серафима Семеновна собиралась наладить с ними хорошие отношения, только никак не могла запомнить, как называется тот городок, где они проживают, как-то похоже на имя комиссара из сериала «Спрут»...

Тем не менее она в ресторанчиках уже начинала требовать для Антонио каких-то не слишком острых блюд – у него, видите ли, проблемы с желчным пузырем, – он уже комическими жестами, чуть ли не припадая на колено, просил у нее разрешения выкурить лишнюю сигарету, и она с сокрушенным вздохом позволяла...

А в день перед отлетом вдруг сбежала вниз непривычно бледная, с совершенно круглыми остановившимися глазками: Антонио лег после обеда вздремнуть, и она вот уже пять минут не может его разбудить.

Среди шопниц нашлась бывшая фельдшерица со «скорой помощи», но в номер на второй этаж ринулись все. Антонио с мирными складками на подернутой черным пухом пояснице лежал на кровати в плавках лицом вниз. Фельдшерица бросилась щупать пульс у него на шее и ничего не прощупала. Он был мертв и притом довольно давно.

– Надо вызвать врача, надо что-то сделать!.. – в ужасе залепетала Серафима Семеновна, но фельдшерица, сама растерянная, объяснила, что сделать ничего нельзя, Антонио давно остыл и даже окоченел, – она продемонстрировала это с такой простодушной жестокостью и убедительностью, что Серафима Семеновна враз затихла и оцепенела. Хотя губы ее продолжали лепетать какие-то бессмысленные слова: но надо же что-то делать, кого-то позвать...

Ты что?!. Мы же русские, нас сразу задержат как свидетелей, а то и похуже, начнется расследование и неизвестно чем кончится, а уж рейс точно сорвется, как мы будем выбираться, что будет с «ка?ргой» («каргой» – «cargo» – шопницы называли товар, отправляемый отдельно)...

Серафиму Семеновну полусилком увели из номера полуневменяемую, до отлета продержали под контролем, сами вместо нее перетаскали в микроавтобус ее пухлые черные сардельки, под руки усадили ее самое, – жизнерадостный хозяин, оберегая безоблачность своего отеля, никак не намекнул, отчего в аэропорт их отвозит уже другой шофер.

Оцепеневшую Серафиму Семеновну, обнюханную вынюхивавшим наркотики спаниелем, под руки провели через таможню (таможенники оказались тоже люди), под руки усадили в самолет, и только там она наконец начала плакать.

Сначала плакать, затем рыдать. Ее уговаривали, она не слышала. Стюардессы предлагали ей холодную воду, затем вино, потом уже какие-то капли, таблетки – она ничего не замечала и к тому моменту, когда самолет пролетал город Минск, опухла до неузнаваемости.

И тут в ней что-то переключилось, едва различимые меж набрякшими веками водянистые глазки заблистали исступленной решимостью.

– Я должна сама его проводить! Я вернусь, я его провожу!

Куда ты его проводишь, урезонивали ее уже и сами измучившиеся спутницы. Пока ты визу оформишь, пока то да се, его уже тридцать раз заберут родные, дети, а ты даже и не знаешь, из какого они города...

– Я все узнаю! Через фирму, через отель, я его разыщу!!! Зачем, зачем вы меня увезли?!.

Но этот взрыв отчаяния был уже кратковременным и почти деловым. Спускалась по трапу, дожидалась своих черных тушек у багажного конвейера, проходила паспортный контроль, таможню (хитроумную декларацию с множеством уловок заполнили спутницы), укладывала тушки на тележку она уже с бесслезной фанатической решимостью. И растрепанная, опухшая, словно обваренная, она толкала перед собой вихляющуюся гремящую тележку со штабельком младенческих трупиков, сжигая толпу все тем же исступленным водянистым блистанием едва различимых глазок, повторяя с такой одержимостью, какой никто из знавших ее никогда бы не мог в ней даже предположить:

– Я вернусь, я его разыщу, я вернусь, я разыщу!..