– А я пока приберусь в студии, – вызвался захваченный энтузиазмом господина оптографа домовой.
   Алхимик, обрадованный платежеспособностью уже списанного было со счетов клиента, старательно подобрал заказанный через посыльного товар и даже обратился к Сударому с приветливым:
   – Никак дела пошли, Непеняй Зазеркальевич?
   – Не без того, Клин Клинович, не без того, – приговаривал оптограф, укладывая покупки.
   Следующим пунктом его вояжа была библиотека. Однако вместе с ним из лавки алхимика вышел хорошо одетый молодой человек приятной в целом наружности, несколько подпорченной бегающим взглядом. Он обратился к Сударому с вопросом, не он ли будет Невнят Завиральевич, а услышав в ответ, кем Сударый был, есть и надеется оставаться в дальнейшем, весьма обрадовался, объявив, что его-то он, оказывается, и искал, а никакого не Невнята Завиральевича. Представившись Незагрошем Удавьевичем, он сказал:
   – Вы, кажется, спешите? У меня здесь коляска-самовоз, если позволите, я вас подвезу, а по дороге мы сможем переговорить по одному деликатному делу.
   Сударому в коляску не хотелось. Что-то слишком много деликатных дел накручивается вокруг одного-единственного оптографического снимка. Правда, снимок на восемь персон, да еще с собачкой, но от той хотя бы интриг ожидать не приходится. Однако Незагрош был настойчив.
   – Поверьте, это в ваших же интересах, – убеждал он.
   «Что ж, выслушаю, по крайней мере», – решил Сударый и, подчиняясь приглашающему жесту Молчунова, шагнул к коляске.
   Коляска у рукомоевского зятя была роскошная – хермундского производства шестиместный кабриолет класса «джинномобиль» со стальными рессорами и со штатом прислуги в составе миловидной сильфиды в фартучке и очкастого гнома в лихо заломленной на затылок кепке и испачканной машинным маслом куртке.
   Они поклонились владельцу коляски, затем сильфида распахнула перед людьми дверцу, а гном занял свое место за рулем, тронул магический кристалл, гнездившийся на оси рулевого колеса, и самовоз покатил к названной Сударым библиотеке. Молчунов жестом отправил сильфиду, пытавшуюся вручить пассажирам прохладительные напитки, из салона на передок и обратился к оптографу:
   – Сегодня в «Обливионе» вы имели приватную беседу с отцом моей жены. И конечно же он просил вас изготовить обличающий меня снимок.
   – Не понимаю, о чем вы говорите, – нахмурился Сударый.
   – Да бросьте, господин оптограф, – махнул рукой молодой человек. Вообще едва полог кабриолета отрезал их от внешнего мира, Молчунов разительно изменился: из голоса его исчезла показная доброжелательность, глаза перестали бегать и глядели теперь на собеседника прямо. – Разумеется, я не подслушивал и не могу воспроизвести ваш разговор дословно. Но я прекрасно знаю, как Захап Нахапович ко мне относится. Я человек решительный и честолюбивый. С моей молодостью, силой и настойчивостью я действительно намереваюсь в течение трех-четырех лет обогнать его в карьерном росте. При этом, однако, я не намереваюсь в будущем ни забывать, ни тем более принижать людей, которые мне сей этап обеспечивают, то есть почтенное семейство Рукомоевых, и уж тем более не намерен я бросать когда-либо мою Запятушку, мою прекрасную жену. А вот Захап Нахапович этого не понимает, потому что сам на моем месте непременно бы втоптал в грязь тех, кто ему помогал. Впрочем, это все к делу относится лишь косвенно, а важно теперь вот что: Захап Нахапович ищет возможность удалить меня из семьи, уличив в чем-нибудь неблаговидном на службе или в сфере семейных отношений. С недавних пор он заинтересовался достижениями новейшей оптографии, выписал пару книг, изучил целый номер «Ежемесячного спиритографа», ничего в прочитанном не понял, но стал обращаться к знакомым за советом – и вскоре услышал о вас, господин Сударый, как о спиритографе нового поколения. Когда он разместил в вашем ателье заказ на групповой снимок, я сразу понял, в чем дело. Сам я, надо сказать, несколько более сведущ в спиритографии. Как-никак постоянно слежу за столичной прессой, за мировой культурой. Да что там – нынче даже в «Зайке» такие оптографии печатают, что… в общем, успехи современной магии, так сказать, налицо. Я прекрасно знаю, что нарочно выявить то или иное человеческое свойство оптографам не под силу, как раз наоборот, все стремятся к созданию цельного образа. И разумеется, не стал бы я вас беспокоить, если бы не одно опасение. Если вам удастся при помощи новейших методик сделать достаточно совершенный, сложный снимок, на котором довольно широко отразился бы мой внутренний мир, Захап Нахапович непременно отыщет на нем что-нибудь, чтобы поставить мне в вину. Понимаете, элементарной ложной интерпретации жеста или выражения лица будет достаточно, чтобы разрушить мою карьеру и разбить сердце милейшей Запятушки! Да, если бы снимки могли разговаривать… но ведь они не могут, так? – уточнил Незагрош.
   – Гхм… не могут, – прочистив горло, согласился Сударый. – Даже стеклянные пластины очень скверно проводят звук.
   – Вот видите, значит, мое изображение не сможет прямо заявить о чистоте своих намерений. И, безгласное, будет оболгано по малейшему и ничтожнейшему поводу. Какой же вывод следует из сказанного? – вопросил Незагрош Удавьевич, вперяя в Сударого острый, как рапира, взгляд немигающих глаз.
   – Не приходите сегодня на сеанс спиритографирования, – предложил Сударый.
   – Смеетесь? – нахмурился Молчунов. – Он прямо скажет, что я побоялся продемонстрировать свою истинную сущность, и если карьере домашняя склока не повредит, то моим отношениям с Запятушкой – точно. Бедняжка и так разрывается между мной и отцом. Нет-нет, мы с вами поступим иначе. Сколько Захап Нахапович предложил вам за порочащий меня снимок?
   – Прошу вас не забываться, сударь! – вскипел Сударый. – Ваши предположения…
   – Ах, да оставьте вы показное благородство, – перебив его, поморщился Молчунов. – Не люблю театральщины. Я же ни в чем вас лично не обвиняю! Не говорю, будто вы намерены сознательно причинить мне вред. Речь о том, что это сделает мой любезный тестюшка. Не сумев подкопаться под меня традиционными методами, как-то: подсыл взяткодателей, подброска девиц сомнительного поведения и внеплановая ревизия, – он решил опорочить меня методами прогрессивными. Ради этого он готов на все, он даже принялся истязать свой ослабленный излишествами организм титаническим трудом, известным как чтение…
   – Милостивый государь, вы отдаете себе отчет в том, что тяжко угнетаете меня необходимостью выслушивать совершенно неинтересные и ненужные мне подробности чужой личной жизни? – сквозь зубы поинтересовался Сударый, делая вид, будто разглядывает проносящийся за окном пейзаж.
   – Я уже просил: не надо театральщины. Вы послушаете и забудете, а мне со всем этим еще жить и жить. И потом ваше возмущение неуместно после того, как вы взяли деньги Захапа Нахаповича. Взяли, взяли! Иначе с чего бы стали срочно покупать дорогущий объектив?
   – Конечно, взял! – ответил ему раздраженный Сударый. – Потому что ничего из тех пошлых подробностей, которыми вы меня старательно утомляете, упомянуто не было…
   – Да не важно, как это было сформулировано. Вам заказана оптография новейшего образца, от которой я могу ждать чего угодно. «Погляди-ка, доченька, а на тебя он когда-нибудь смотрел такими глазами?» Слезы, истерика, скандал – в общем, любыми путями к разводу, а развод в нашей среде губителен для карьеры. Сколько он вам дал? Наверное, сто рублей? Подходящая сумма: и ему не слишком накладно, и годится, чтобы поразить ваше воображение. Грубовато звучит, понимаю, но лицо у вас дрогнуло – значит, я угадал, так? Так. Отлично. Вот вам двести рублей – и условие: снимок должен быть качественным, красивым, ярким, но безоговорочно традиционным. Ничего лишнего – как на плакатах. – Он вынул из кармана две пачки ассигнаций – должно быть, произвел расчеты и оценил Сударого загодя. – Советую принять мое предложение. Во-первых, ваша совесть будет чиста. Вы спасете счастье молодой женщины, которая недавно обрела его, а теперь рискует потерять из-за козней недальновидного отца. Про себя даже не упоминаю. С другой стороны, если афера Захапа Нахаповича увенчается успехом, я буду зол на вас, а злой чиновник (ведь свержение мое произойдет не мгновенно) за считаные дни способен так отравить жизнь рядовому гражданину, что тот до конца дней не забудет. Наконец, если вы прислушаетесь ко мне и сделаете ставку на чистую совесть, наши с вами отношения тотчас прекратятся. Я вижу, вы человек щепетильный, сплетничать по городу не станете. Деньги откроют вам простор для новых экспериментов – только уж, пожалуйста, проводите их на добровольцах.
   Сударый помедлил с ответом. Жутковатое впечатление произвел на него этот Молчунов своим неприятным сочетанием ума и цинизма. Он все глядел в окно и вдруг сообразил, что хермундская коляска уже в третий раз проезжает мимо одного и того же здания, располагавшегося как раз напротив библиотеки. По всей видимости, рулевой гном имел приказ не останавливаться, покуда не получит от Молчунова соответствующий знак.
   – Теперь послушайте вы меня. Возможно, я поступил опрометчиво, взяв деньги Захапа Нахаповича. Однако за чистоту моей совести можете не беспокоиться: эксперимент не несет ни малейшей опасности для вашей жизни и здоровья. Единственный источник ваших неприятностей, действительных или мнимых, – личные отношения с женою и ее семейством, за которые магическая наука отвечать не может. Что же касается вашей угрозы, то должен предупредить: в тот миг, когда я почувствую, что против меня вы используете свои административные возможности, я в глаза и прилюдно произнесу в ваш адрес такие слова, после которых вам останется только одно – назначить мне рандеву рано утром за чертой города. На всякий случай имейте в виду: я выберу рапиры.
   – Надеюсь, вы не думаете, милостивый государь, что напугали меня этой детской угрозой?
   – Думаю. Но это не важно. Наконец, последнее: вам как политику, полагаю, хорошо известно, что, если деньги получены, услуга должна быть оказана. Какие после этого могут быть ко мне претензии?
   Молчунов скрипнул зубами:
   – Это вы в точку попали, господин оптограф, заказы не перебиваются. Что ж, время покажет, что из всего этого выйдет.
 
   А ведь сбываются сны-то! Так подумал Сударый, выйдя из библиотеки и останавливая извозчика. Если не считать государя, который в ночных видениях, должно быть, являлся фигурой сугубо символической, отражающей какие-то глубинные подсознательные страхи, все уже было: и табурет, и пыль, и алхимическая лавка, и счета, и прибыль. Пристава не было – но, видимо, как раз потому, что счета оплачены. Что касается уплывающей из поля зрения кучи золота, то символика очевидна…
   И вот извольте: оскорбление чести и достоинства тоже замаячило на горизонте! Пожалуй, наяву повестки не будет, но от этого не намного легче, ибо в таком случае сон знаменует собой внутренний суд, которому неизбежно подвергнет себя Сударый – за самостоятельное оскорбление собственной чести и унижение своего достоинства, когда он, движимый вроде бы чисто научными мотивами, ввязался в чужой семейный конфликт.
   Впрочем, начинать судить себя можно уже сейчас. Сударый сидел, раскинув руки, на заднем сиденье повозки, глядел в небо, щурясь от яркого солнца, и недоуменно спрашивал себя, чем думал, когда решился взять деньги за услугу весьма сомнительного характера. Кое в чем Молчунов прав: Сударый фактически подрядился опорочить его.
   Неужели же он, Непеняй Сударый, энтузиаст научной магии двадцати четырех лет от роду, выросший в семье офицера маготехнических войск, перед честностью и глубокой порядочностью которого всегда благоговел; он, получивший образование в столичном университете, где его одаряли познаниями люди, известные не только умом, но и высокой добродетелью; неужели же он и впрямь настолько низок и подл, настолько жалок и алчен, что готов хватать деньги, лишь увидев их, да в довершение всего настолько глуп, что…
   – Приехали, сударь! – объявил извозчик, не позволив Сударому довести до конца этот насыщенный драматический период.
   В приемной оптограф, как ни был занят мыслями, сразу заметил загадочный взгляд Вереды. Новый какой-то взгляд, доселе он у нее такого не примечал.
   – Что-то случилось? – спросил он, подойдя к ее столу и привычно делая вид, что не замечает, как неясная тень скрывается за чернильницей.
   – У вас гостья, Непеняй Зазеркальевич, – произнесла Вереда чудесным низким голосом и взмахнула ресницами.
   – Какая еще гостья?
   – Дама, – с выражением ответила Вереда. – Она в студии.
   – И что она там, интересно, делает?
   – Ждет вас, – с решительно театральной интонацией сообщила Вереда, и взор ее из просто загадочного превратился в абсолютно таинственный.
   Сударый пожал плечами и прошел в студию. Там царил золотистый сумрак, рассеиваемый одиноким светильником над демонстрационным столом, а в сумраке скрывались длинноногие штативы и длинношеие треножники со световыми кристаллами. Подле одного из них стояла стройная молодая женщина в шляпке, с которой ниспадала, закрывая лицо, черная вуаль. Судить о ее внешности было трудно (она и сама-то из-под своей вуали навряд ли много чего видела), но нельзя было не признать, что фигура у нее изумительная, а поза – волнительная.
   – Сударыня? – произнес, приближаясь к ней, Сударый.
   – Ай! – взвизгнула она, подскочив, и, поспешно приподняв вуаль, рассмотрела оптографа.
   Тот, как воспитанный человек, сделал вид, будто ничего не заметил, благо Вередина тварюшка ежедневно предоставляла ему возможность тренировать невозмутимость. Личико у незнакомки, кстати, оказалось очень даже симпатичным.
   Но кто она и что здесь делает?
   – Чем могу быть полезен?
   – Ах! – воскликнула она, простирая к нему обтянутые тонкими, как паутинка, перчатками руки. – Не томите меня ожиданием, ответьте: вы ли оптограф Нестреляй Зарезальевич?
   – Гхм… Непеняй Зазеркальевич к вашим услугам, сударыня, – поправил Сударый, томимый ужасным предчувствием, что и эта особа окажется членом вездесущего клана Рукомоевых.
   Предчувствие не обмануло.
   – Я Запятунья Молчунова! – трагическим тоном объявила она, будто это уже объясняло и ее приход, и ожидание в полумраке студии.
   – Чем могу быть полезен? – уже прохладнее спросил Сударый.
   Посетительница как-то вмиг перестала казаться ему такой уж прелестной. Нет, определенный вкус у Незагроша Молчунова, конечно, был, но, по совести, все эти щечки-ямочки хороши отнюдь не сами по себе. Румяное и цветущее обличье Запятуньи Захаповны предполагало веселый, общительный нрав, а она вела себя в точности как героиня сентиментального романа с бледными ланитами и томными очами, «в коих навек запечатлелось неизбывное страданье» и т. д. Дисгармония не шла ей на пользу.
   – Вы можете спасти меня, – заламывая руки, сообщила супруга Молчунова. – Лишь вам это по силам! Но, боже, смею ли я вымолвить? Ах сударь, мне остается лишь уповать на вашу добродетель!
   Сударый, который в последние полчаса о своей добродетели был самого невысокого мнения, едва не взялся ее отговаривать. Но потом подумал, что оскорбить сентиментальный настрой богатой истерической дамочки – наихудшая из идей, посетивших его сегодня. Догадываясь, что в соответствующих романах подобные монологи легко могут занимать до полутора страниц, он поспешил заверить Запятунью Захаповну, что добродетель явилась на свет вместе с ним, а конфиденциальность в делах спиритографии он сам и придумал.
   Выслушав вступление, повествующее о роке, что нависает над девами и женами сего несовершенного мира, Сударый узнал следующее:
   – Я ужасная, гадкая, порочная женщина, и небо справедливо обделило меня красотой. Муж мой – святой человек, он всеми силами тщится отыскать во мне что-то доброе, светлое, чистое… И живу я надеждой, что усилия его не напрасны, но гложет меня страх, что скоро истощится его терпение… Припадаю к вашим стопам с одною мольбой: дайте ему надежду!
   К счастью, припадание к стопам было лишь фигурой речи.
   – Каким же образом, сударыня, вы хотите, чтобы я это сделал?
   – О, я знаю, знаю, на ваших оптографиях является истинный облик души – того и страшусь, что муж увидит мой образ, исполненный духовной мерзости, кою влачу в себе, несчастная. Но знаю и то, что вы кудесник и чудотворец изображений, повелитель фантомов! Вы наводите такие чудные иллюзии! Прошу вас, молю вас: наведите на меня такую иллюзию, чтобы душа моя предстала прекрасной – ведь, может быть, это и правда, может быть, где-то в глубине, под скорлупой греха, таится чудесный птенчик возвышенной души!
   – У меня такое чувство, сударыня, что вы не вполне ясно представляете себе, о чем, собственно, просите. Видите ли, наведенная иллюзия используется только для создания фона…
   – Я прекрасно знаю, о чем говорю! – сердито оборвала его Запятунья Молчунова. – Вы видели репродукцию «Блудной дщери», которую выставляли в галерее в прошлом месяце? У грешницы – глаза святой… я плакала, когда смотрела. Сделайте то же и для меня!
   – «Блудная дщерь»? – вскричал Сударый. – Так ведь это же Нестерпеньев! Он же художник! У него талант!
   – Не важно, чем творит художник, кистью, пером или светотенью, – наставительно заметила Молчунова, щелкнула застежкой сумочки, вынула две сложенные вчетверо ассигнации и положила на стол. – Здесь пятьдесят рублей – вдвое больше, чем вы заработаете на снимке нашей семьи. Возьмите их – и советую вам стать на сегодня художником, чтобы не пришлось узнать, что такое гнев порочной жены чиновника.
   С этими словами она удалилась. Сударый постоял пару минут, опершись кулаками на стол, потом сунул «гонорар художника» в карман и вышел из студии.
 
   Деньги он отдал Персефонию с наказом незаметно подбросить их госпоже Молчуновой. Персефоний суховато заметил, что, хотя за годы его жизни полиция пару раз и обращала на него пристальное внимание, гнусное ремесло карманных воров никогда не было тому причиной. Однако, услышавши, в чем дело, извинился за резкость и обещал постараться, после чего сообщил, что в лаборатории все готово к работе.
   – Хорошо, я сейчас подойду, – сказал Сударый и оглянулся на часы. – Вереда, сколько будет: полтора часа разделить на пять разумных?
   – Восемнадцать минут, Непеняй Зазеркальевич.
   – Умещаются… Однако деликатность мне уже надоела. Значит, так: кто бы ни пришел до сеанса, я предельно… нет, беспредельно занят, и, если отвлекусь даже на секунду, вся работа пойдет насмарку и снимка не будет.
   Прежде чем приступить к делу, Сударый прошел в чулан, служивший заодно курительной комнатой. Здесь хранились его детские вещи и кое-какой хлам, в жизни оптографа решительно ненужный, но выбросить который было почему-то жалко.
   Присев на один из ящиков, Сударый набил и раскурил трубку. Если разобраться, не он один был виновником того, что вокруг оптографического снимка стянулся такой узел интриг. Эти «хозяева жизни», устроители «деликатных дел», обвыкшие решать все «приватнейшим образом», они ведь и в мыслях не допускают, что всякое новшество – дело тонкое и может привести к самым неожиданным последствиям!
   Разве Захап Рукомоев приходил в «Обливион», чтобы посоветоваться? Нет, он пришел, как в лавку, покупать новинку (в которой, кстати, ни черта не смыслит). Скажем откровенно: если бы Сударый не позарился на сто рублей, ему были бы предложены двести, а устоял бы перед ними – оказался бы мишенью «гнева порочного чиновника». Это, конечно, не умаляет того факта, что Сударый все-таки поддался зову искушения, но и не отрицает прискорбной правды жизни: денежные мешки мира сего видят вещи не такими, какими они являются на самом деле, а такими, какими они их «хотят видеть за свои деньги». Не получая желаемого, они не вникают в суть проблемы, а просто бывают страшно обижены, как уже обижен Молчунов, не допускавший мысли, что от его двухсот рублей будут отмахиваться рапирой, и как обидится еще Запятунья…
   Пройдя в лабораторию, он снял пиджак и жилетку, не глядя сунул руки в поднесенный Персефонием халат и уселся за рабочий стол. Выписки, сделанные им в библиотеке, содержали довольно редкую формулу, которую он решил, слегка изменив, использовать для поэтапного уловления образа, в чем должна была ему помочь давняя мечта – призматический объектив. С умопомрачительной скоростью треща арифмометром, упырь помог Сударому пересчитать точки приложения магических сил, после чего оптограф подогнал параметры и, перепроверив заклинание, твердым голосом произнес его над стеклянной пластиной.
   Потом они обработали и зачаровали холст, на который должна была лечь увеличенная копия снимка. Оставшееся до визита восьми персон с собачкой время Сударый с Персефонием потратили на подготовку студии и аппаратуры: задрапировали фон, установили световые кристаллы и выдвинули на позицию «Зенит», потеснив хорошо поработавшую сегодня старенькую «Даггер-вервольфину».
 
   Часы в приемной пробили три – и вот они явились, Рукомоевы с присными. Первыми в ателье просочились двое слуг. Они придержали дверные створки, и проплыли меж ними Захап Рукомоев с супругой Хватуньей Перепрятовной, на руке у которой болталась сердитая собачка с вислыми брылами, издали очень похожая на дамскую сумочку. За ними в сопровождении слуги просеменил худой сутулый старик с опущенными долу очами – он оказался Нахапом, отцом Захапа. Далее следовал младший его сын, брат Захапа Прокрут с женою Профицитою из старинного приблатского рода знаменитых купцов Гефштеров. За ними, шествовавшими плавно, ворвался, сопровождаемый гувернанткой, малолетний сын Прокрута Навар. И только потом втекли под сень ателье Незагрош и Запятунья Молчуновы.
   К удивлению Сударого, в студию набились все и тут же принялись занимать места перед фоном.
   – Кажется, заказ был на восемь персон, – напомнил он Захапу Нахаповичу, который, точно генерал, руководил построением.
   – Так и есть, извольте посчитать. Ах вы про этих? Да какие же они персоны – прислуга! Надеюсь, у вас все готово? – понизив голос и наклонившись к Сударому, спросил Рукомоев.
   – В лучшем виде.
   – Папенька, ну куда же вы выперлись? – вновь повелительно загремел Захап Нахапович. – Имейте соображение – в центре я сидеть буду, и я же вас, простите, задавлю! Эй ты, пересади папеньку. Грошик, зятечек, что же ты в угол забился? Яви супругу, нашу драгоценную Пяточку! Наварчик, не дери портьеру, или тебе кое-что надерут. Мадам Полисьен, снова делаю вам выговор: вы катастрофически отстаете от моего племянника. Я вам плачу не за то, чтобы потом приходилось за чужие портьеры расплачиваться…
   Гувернантка мадам Полисьен с криком: «Ах, Наварро!» – бросилась отдирать мальчишку от занавеси, что привело того во вздорное расположение духа – а это, в свою очередь, негативно отразилось на настроении собачки. Забухтел недовольно старый Нахап, госпожа Хватунья завозмущалась, Прокрут с Профицитою бросились утихомиривать сына, возник скоротечный скандальчик, из эпицентра которого вдруг вывалился Персефоний. Левую руку он прижимал к глазу, а правую – к бедру.
   – Все в порядке, – натянуто улыбнулся он в ответ на обеспокоенный взгляд Сударого, а подойдя поближе, шепнул: – Простите, Непеняй Зазеркальевич, ничего не получилось. Меня ударили зонтиком и укусили собачкой.
   – Попробуешь еще раз на выходе.
   Наконец порядок был восстановлен, композиция составлена – безграмотно, поскольку Захап Нахапович ничего не смыслил в освещении и ухитрился рассадить родичей так, что бросал тень на всех сразу, но Сударый никого ни в чем убеждать не стал. Вместе с укушенным упырем они молча переставили световые кристаллы и отступили к аппаратуре.
   Сняв заглушку с объектива, Сударый произнес:
   – Внимание, сейчас в течение тридцати секунд будет происходить съемка, – и шепнул стартовое заклинание.
   Персефоний перевернул песочные часы. Рукомоевский клан подтянулся, однако все тридцать секунд в камеру смотрели только слуги и собачка, после личной встречи с Персефонием совершенно успокоившаяся. Остальные, хотя и сохраняя самый благообразный вид, вскоре перевели глаза на оптографа. Значение взоров Захапа Нахаповича, Незагроша и Запятуньи было понятным, что же до остальных, то Сударый терялся в догадках относительно их интереса к своей персоне, пока не сообразил, что если они и не пытались встретиться с ним для приватнейшего обсуждения деликатнейших дел, то, во всяком случае, догадывались, куда сегодня шастали трое их родственников.
   С последней песчинкой Сударый сказал:
   – Готово. Благодарю вас, господа. Можете подождать, пока будет закончена обработка снимков, приемная к вашим услугам. Процесс изготовления портрета займет около получаса.
   Они с упырем удалились в лабораторию, где подвергли пластину действию ртутных паров, потом очистили в растворе гипосульфита и подступили к светокопировальному аппарату. Пока Персефоний растягивал холст, Сударый рассмотрел проявленный и закрепленный снимок. Снимок удался, об этом можно было судить с первого взгляда. Образы были совершенно подобны оригиналам, обладали, если посмотреть на пластину под углом, объемностью и вели себя вполне адекватно, то есть взирали на зрителя с гранитным спокойствием и заоблачным самомнением. Собачка, правда, искоса посматривала по сторонам, явно примериваясь, кого бы тяпнуть, но это даже придавало изображению некое ироническое обаяние.