Татьяна. Федя, милый, если бы я могла взять весь ужас, весь грех на себя! Пусть грех, кто любит, нет греха.
   Федор. Хороша любовь!
   Татьяна. Не кощунствуй: всякая любовь свята. Огонь страсти очищает все… [19]
   Федор. «Огонь страсти»… Эх, Таня, откуда у тебя такие слова? Помолчи, — ты лучше всего, когда молчишь.
   Татьяна. Благодарю за любезность! Боишься пошлости, а сам впадаешь в нее. А я ничего не боюсь — я только люблю и мучаюсь и не знаю, что это, но иногда кажется, что тут какой-то рок… это не мы с тобою сделали…
   Федор. Не лги… Впрочем, о тебе не знаю. Но я сам сделал, сам захотел. Нравилось, «дерзновение»… «Красиво, ах, как красиво!» О, пошлость, пошлость! Не хаос, не бездна, а лужа: упал в грязь — ничего, мягко, — не ушибся, а только запачкался. Это-то мне и нравилось… да теперь еще нравится… И тебе, и тебе! Не лги — я знаю тебя. Хороши оба! Блудники, развратники, пакостники, «макаки» бесстыжие! С тринадцати лет — раньше — с тех пор, как помню себя… и все мы такие, все поколение. Это главное в нас. От этого все и пошло. Гриша прав: хулиганы, шуты, провокаторы. Heсуществующие души, «плевелы»… За Катей-то, за Катей смотри! Я ведь на все способен, «плюю на все». Люблю тебя и ее, обеих вместе. Почему нельзя обеих?.. Ведь, может быть, и она такая же, не лучше нашего… Все там будем!
   Татьяна. Что ты делаешь? Что ты делаешь, Федя! Ведь, ты сейчас хуже со мной, чем с ним… (Плачет).
   Федор (опускаясь перед ней на колени). Таня, прости… Таня, милая… Ведь я же, в самом деле, с ума схожу… как во сне, в том страшном сне… Может быть, ты и права: не наша воля, не мы с собою сделали… Ну, полно же, полно, не плачь! Я видеть не могу… Ведь я же тебя…
   Обнимает и целует ее. Домна Родионовна и Пелагея проходят в глубине сада, за деревьями.
   Татьяна (оглядываясь). Старуха! Федор. Нет, — никого… Все чудится… Татьяна. Она — я видела. Должно быть, спряталась… Ну, да все равно… пусть! Пойдем к тебе, хочешь?
   Федор. Сейчас? Нет. Потом, ночью придешь?
   Татьяна. Приду.
   Татьяна идет в дом. Федор — в сад. С другой стороны, из-за деревьев, выходит Домна Родионовна и Пелагея.
IX
   Домна Родионовна и Пелагея.
   Домна Родионовна. Видела?
   Пелагея. Видела, матушка, видела — вот на этом самом месте.
   Домна Родионовна. Молчи! Пикни у меня только, — в гроб заколочу!
   Пелагея. Не бойся, не бойсь, матушка! Да этакого-то на людях вслух и не скажешь — язык не повернется, чай… Ох, искушение!
   Домна Родионовна. Благо ми, Господи, яко смирил мя еси, отнял свет очей моих! (медленно поворачивает лицо к дому, подымает клюку и потрясает ею, грозя). Будьте вы прокляты, окаянные! Анафема! Анафема! анафема! Погибель дому сему!
   Занавес.

ДЕЙСТВИЕ ВТОРОЕ

   Старинный павильон в парке. Крыльцо ветхое, круглое, со ступенями и колоннами. Стеклянная дверь. Перед крыльцом заросшие клумбы с кустами сирени. Справа аллея старых лип. Слева — пруд. Полдень.
I
   Татьяна и Катя. Выходят из аллеи и садятся на ступени крыльца.
   Татьяна. Дождь будет — парит, дышать нечем.
   Катя. Это от лип: когда липы цветут, пахнет ладаном, точно покойником.
   Татьяна. Что вы, Катя, — медом, а не покойником. Декадентка вы ужасная… А это что у вас?
   Катя. Эврипид. [20]
   Татьяна. У Федора Ивановича взяли?
   Катя. Да, у него.
   Татьяна (берет книгу). А, «Ипполит». Я когда-то хотела играть «Федру». [21]У Расина, помните, — C'est Venus tout enti?re ? sa jiroie attach?e… Как хорошо, а перевести нельзя.
   Катя. «То богиня любви вся в добычу впилась»… вгрызлась, как зверь в зверя… Нет, не умею.
   Татьяна. Как зверь в зверя? Неужели любовь — зверство?
   Катя. Не любовь, а страсть.
   Татьяна. А разве есть любовь без страсти?
   Катя. Не знаю. Может быть, есть.
   Татьяна. Не знаете, а хотели бы знать?
   Катя. Хотела бы.
   Татьяна. Лучше не узнавайте, Катя. Будьте всегда такой, как сейчас: чистая, чистая, вот как лесной родник, вся чистая, до дна прозрачная. И, ведь, счастливая?
   Катя. Нет, не счастливая.
   Татьяна. Какое же у вас несчастье?
   Катя. Не несчастье, а хуже: ненужность; недействительность. Как будто нерожденная; несуществующая. Чужая всем. Ни живая, ни мертвая, свой собственный призрак. Приживалка; втируша: втираюсь, втираюсь, и не могу войти в жизнь…
   Татьяна. А я вам все-таки завидую, Катя.
   Катя. Чему?
   Татьяна. Легкости. Вот бы мне вашей легкости!
   Катя. Не завидуйте: это — легкость тяжелая; тяжело оттого, что слишком легко. Как во сне: летаешь, летаешь, хочешь стать на ноги и не можешь — все на аршин от земли: тяжести нет — земля не держит. Или как на воде пробка: жизнь из себя выталкивает — нужно усилие, чтоб оставаться в жизни, а только что отпустишь себя, — вода пробку вытолкнет… Федор Иванович говорит: вольная смерть от радости. А у меня не от радости и не от горя, а от легкости, оттого, что все равно… (Вдруг умолкает, как будто спохватившись).
   Татьяна. А вы, Катя, не кокетка?
   Катя. Кокетка? Отчего вы подумали?
   Татьяна. Да вот все это: несуществующая, нерожденная, на аршин от земли… Вы собой не любуетесь?.. Aгa, покраснели. Обиделись?
   Катя. Я не обиделась, а вы не поняли.
   Татьяна. Не поняла? Скажите, пожалуйста, какая премудрость! Ах, вы моя милая девочка! То взрослая, даже слишком взрослая, а то вдруг маленькая, маленькая девочка… Ну, что вы на меня так смотрите? Боитесь? Не верите?.. Катя, да вы серьезно обиделись? Полно же, будьте великодушнее. А то некрасиво: кошачьи подарки, собачьи отнимки. (Встает). В самом деле, дышать нечем! Мне тоже начинает казаться, что липы ладаном пахнут. Пойдем-ка, где посвежее. — ляжем в траву.
   О, не кладите меня
   В землю сырую!
   Скройте, заройте меня
   В траву густую!
   «Ипполита» будем читать. Или я вам из «Федры», хотите, по старой памяти? C'est Venus tout enti?re ? sa jiroie attach?e… Да, «вгрызлась, вгрызлась, как зверь» — вцепилась, вгрызлась — и не отпустить… А знаете, Катя, вы вот меня не любите, а я могла бы вас полюбить… влюбиться в вас.
   Катя. Вы? Нет, едва ли… не думаю.
   Татьяна (смеясь). А вот и могла бы, могла бы! Ничего вы не знаете, маленькая, глупенькая девочка!
   Обнимает и целует ее. Татьяна и Катя идут в аллею. Гриша и Пелагея выходят из-за кустов.
II
   Пелагея. Ушли, слава тебе Господи! И о чем болтали? «Ипполит да Федра», а по-нашему, Иван да Федор, — Иван Сергеевич; да Федор Иванович, так, что ли?
   Гриша. Молчи; дура, или я уйду.
   Пелагея. Не уйдешь, миленький; никуда от меня не уйдешь: мы теперь с тобой, как веревочкой, связаны. Ох, дела-дела; как сажа бела! И в старину этих самых делов довольно было, только все шито да крыто. Не то, что у вас, нынешних, — срамники вы, скандальники, бесстыдники! Вот, говорят, дедушка ваш, купец Вахрамеев; богатей, — по бороде Авраам был, а по делам хам. Дедушка — снохач, а бабушка тоже не промах — то с одним, то с другим приказчиком. Да все в тайности, в святости…
   Гриша. Как ты смеешь, подлая!
   Пелагея. Ну, не буду, Гришенька, не гневайся. Я, ведь, только так, к слову пришлось; а Домну Родионовну я уважаю; — благодетельница. А насчет греха; — не согрешишь — не покаешься; не покаешься — не спасешься. Вот она и спасается; на чужой шкуре свой грех выколачивает. И мы ей помогать должны… Ну-ка; Григорий Иванович, зевать не будем, а то как бы кто опять не подошел. (Взбирается на крыльцо и пробует открыть дверь). Вишь. запираться начал: должно быть, заметил что, остерегается… Ну, так в окно… Тоже заперто. Ах, беда! Да рама-то, кажись, рассохлась, скважинка есть, — отомкнуть можно, только бы просунуть что… перочинного ножичка нет ли?
   Гриша. Есть.
   Пелагея. Давай. (Просовывает ножичек в скважину, вынимает крючок из петли и открывает окно). Ну-ка, Гришенька, айда в окно!
   Гриша. Сама лезь!
   Пелагея. Что вы, барин, как можно? Дело ваше семейное, да и званье мое не такое, да и девица я: как полезу, юбочка подымется, чулочек увидите, и неприлично будет. Ну, да и грамоте я плохо знаю: не разберу адреса.
   Гриша. Дура! Дура! Наглая! и чего ты кривляешься, говоришь со мною, как с маленьким?
   Пелагея. Для кого большой, а для нас маленький, мальчик маленький, хорошенький! Вот захочу — зацелую, и ничего ты со мною не поделаешь. Я ведь бедовая, шельма, я, даром, что ряску ношу. Да, ведь, и ты, барин, тихоня, а в тихом омуте черти водятся. Ишь, как глазки бегают. Аль сконфузился? Ну, не буду, не буду! Знаю, есть у Гришеньки зазнобушка, «Принцесса грез».
   И грезы, и слезы,
   И уст упоительный яд… [22]
   А ты что думал? Я тоже ученая, люблю стишок пронзительный: «Ах, как красиво!» (Гриша хочет уйти, Пелагея удерживает его за руку). Стой, не пущу! сердитый какой! И пошутить нельзя… Ну, полно-ка лясы точить, а то и впрямь не подошел бы кто… Да ну же, глупенький, чего упрямишься? Послушание паче поста и молитвы. Лезь-ка, лезь — назвался груздем, полезай в кузов!
   Гриша. Э, черт, вот связался! Ступай прочь, — я один…
   Пелагея. Нет, барин, куда тебе, не справишься! (Гриша подходит к окну). Погоди, скамеечку — вот так, ладно. Ключ-то у тебя? Ну-ка, благослови Господи, а я посторожу.
   Гриша лезет в окно, Пелагея, стоя на крыльце, смотрит то в окно, то за Гришею, то в сад.
   Пелагея. Эх, неловкий какой! Чего суешь без толку. Подбери, как следует. Аль ручки дрожат? Письма-то те ли, смотри — по адресу — Федору Ивановичу. Руку мачехину знаешь, чай? (Оглядываясь). Скорей, скорей, Гришенька! Идут! Вылезай… держись… подсажу… вот так…
   Гриша вылезает из окна с пачкою писем в руках.
   Пелагея. Умаялся, бедненький! Вспотел, красный весь, точно из бани. Ну, зато бабушка спасибо скажет да старец благословит… А ведь это он, братец твой. Федор Иванович — легок на помине. Аль не сюда? Нет, сюда, сюда. Да письма-то спрячь! Чего в руках держишь; как напоказ выставил? Ну, я, Гришенька, в кустики, а ты братцу зубы заговаривай, а то увидит в кустах кавалера с девицею — нехорошо подумает.
   Пелагея убегает в кусты. Выходит Федор.
III
   Гриша и Федор
   Федор. А, Гриша! Посетил отшельника. Ты ведь еще ни разу не был в моем «Эрмитаже». (Отпирает дверь). Милости просим!
   Гриша. Нет, Федя, я на минутку. Лучше здесь, а то у тебя, должно быть, душно там — заперто все.
   Федор. Да, вот запираюсь: няня пугает, что народ воровской, хулиганы шляются, — убьют и ограбят. А мне здесь хорошо: заниматься никто не мешает. Ведь мы с тобой — монахи, отшельники… Ну, садись, будь гостем! Вместе живем, а сто лет не видались и не поговорили ни разу, как следует… Да что ты как будто не в духе? Аль все еще сердишься? Ну, право, голубчик, не стоит. Язык мой — враг мой. А ты всякого лыка в строку не ставь…
   Гриша. Полно, Федя, мы с тобою люди не глупые: ты знаешь, что я не сержусь.
   Федор. Даже не сердишься? Значит, совсем плохо?
   Гриша. Да, трудно мне с тобой. Говорить не умею: нет слов, нет голоса. Да и что говорить? Все равно не услышим Друг друга: уж очень мы разные.
   Федор. И разные, да схожие. Яблочко от яблони недалеко падает.
   Гриша. Тем хуже, Федя.
   Федор. Может быть. Не знаю. А мне все кажется, что мы могли бы понять друг друга.
   Гриша. Понять не значит принять.
   Федор. Да ведь человека можно принять только в действии; а мы с тобою — ну вот: как я сказал — монахи, отшельники, бездельники.
   Гриша. Нет, Федя, ты не без дела.
   Федор. Только дело мое скверное?.. Эх, брат, не так мы с тобою говорим — опять поссоримся, а ведь я мириться хотел.
   Гриша. Ничего ты не хотел. Ты опять за свое.
   Федор. За что?
   Гриша. Издеваешься.
   Федор. Что ты, Гриша. Бог с тобой! И не думаю…
   Гриша. Нет, думаешь.
   Федор. Ну, так значит нечаянно… Опять бес — «тихий бес», что ли?
   Гриша. Да, тихий бес.
   Федор. А в тебе его нет?
   Гриша. И во мне, и во мне! Но я его ненавижу. А ты любишь — беса богом сделал…
   Федор. Ну, беса Богом, или Бога бесом, — это еще вопрос, что лучше… Полно, Гриша, не будем горячиться, страшные слова оставим. А насчет издевательства, ты ошибаешься: я, скорее, завидую. Верю, что веришь… или хочешь верить. Может быть, по вере и сделаешь: от всего уйдешь, схиму примешь, отдашь плоть на распятье, будешь подвижником. Но ведь и это, и это все — «ах, как красиво!» — декадентство, эстетика, наш первородный грех. Так-то, брат: с Богом ли, с бесом ли, а для красного словца не пожалеем и отца… Об отце-то кстати: не обижай старика. Я давно ушел, ты у него один остался. К старцу своему успеешь, а отца не обижай.
   Гриша. Благодарю за совет, — только смотри, как бы тебе отца не обидеть.
   Федор. Что это, угроза или пророчество?
   Гриша. Нет; тоже совет. Уезжай от нас поскорее — тебе наш воздух вреден.
   Федор. Не бойся, уеду. А все-таки… неужели так и расстанемся? Ведь мы когда-то любили друг друга.
   Гриша. Любили.
   Федор. А теперь… ненавидим?
   Гриша. Я не тебя, а твое ненавижу.
   Федор. И не пощадишь при случае?
   Гриша. Не пощажу.
   Федор. Значит, Каин и Авель? [23]
   Гриша. Я не Авель, а если ты хочешь быть Каином…
   Федор. Ну, ладно, хоть за правду спасибо (Гриша встает). Уходишь? Так и уходишь?
   Гриша. Да, прощай.
   Федор. Ну, на прощание дай руку.
   Гриша. Зачем? Если в знак…
   Федор. Без всяких знаков. Просто дай.
   Гриша. Нет, Федя, я лгать не хочу.
   Федор (усмехаясь). Ну, Бог с тобой… Бог или бес, уж право не знаю.
   Гриша идет по дороге к пруду, а с другой стороны, из аллеи — Катя.
IV
   Федор и Катя.
   Федор. Наконец-то, Катя!
   Катя. Ждали меня?
   Федор. Ждал. А вы не знали?
   Катя. Как же я могла знать?
   Федор. А все-таки знали?
   Катя (улыбаясь). Ну, конечно, знала!
   Федор. Как вы это сказали…
   Катя. А как?
   Федор. Непохоже на вас. Как обыкновенная милая барышня из повести Тургенева. Под стиль «Эрмитажу».
   Катя. Да я и есть обыкновенная.
   Федор. Не совсем… И для чего я вас ждал, тоже знаете?
   Катя. Нет, не знаю.
   Федор. Катя, зачем?
   Катя. Ну, не сердитесь. Ждали, чтоб тот разговор наш давнишний кончить. Да ведь, пожалуй, кончить нельзя?
   Федор. Если захотите, можно. (После молчания). А знаете, Катя; мне все «Близнецы» вспоминаются.
   Катя. Какие близнецы?
   Федор. Да вы же сами читали; помните? «Близнецы» Тютчева.
   И кто в избытке ощущений,
   Когда кипит и стынет кровь,
   Не ведал ваших искушений,
   Самоубийство и любовь?
   А может быть, и больше, чем близнецы. Есть древняя статуя — бог смерти и любви — один и тот же бог…
   Катя. Да, знаю.
   Федор. Статую знаете или вот это, о чем я говорю?
   Катя. И это.
   Федор. Неужели знаете?
   Катя. Не говорите, не надо…
   Федор. Опять «Молчание», «Silentium»?
   Катя молча наклоняет голову.
   Федор. А отчего это, Катя — сами вы грустная-грустная, а от вас — радость? Смотришь на вас, и кажется, что будет радость.
   Катя. Да, будет радость.
   Федор. Ну вот, вы же знаете! Отчего же не хотите сказать?
   Катя. Нельзя. Не надо. Мы теперь все молчим, потому что «спим от печали».
   Федор. Как это — «спим от печали»?
   Катя. А помните, в саду Гефсиманском, Он сказал ученикам: «бодрствуйте», и ушел от них, а когда вернулся, то увидел, что они «уснули от печали». Мы все — «от печали спящие». Но, может быть, уснули от печали — проснемся от радости.
   Федор. А отчего же радость? Или тоже нельзя сказать?
   Катя. Нельзя.
   Федор. Катя, милая, да ведь радость только от одного?..
   Катя опять молча наклоняет голову.
   Федор. И вы уже любите?.. Простите, я немного с ума схожу…
   Катя. Нет, вы спросили, как надо, и я вам отвечу потом… Смотрите! Смотрите! Солнце сквозь дождь — дождь золотой! Как хорошо!
   Выбегает из-под крыльца в сад, поднимает руку и подставляет лицо под дождь.
   Катя.
   Дождик, дождик, перестань!
   Мы поедем на Иердань,
   Мы поедем на Иердань…
   А дальше, вот, и не помню.
   Федор.
   Богу помолиться.
   Христу поклониться.
   Катя. Да, да! Как это вы вспомнили? Значит, тоже пели?
   Федор. Должно быть, пел.
   Катя. И теперь вдруг вспомнили?
   Федор. Да, как во сне. Сейчас ведь все, как во сне, Катя.
   Катя. Нет, наяву — во сне и наяву вместе. А вам иногда не кажется… ну, вот, такое странное чувство, что все это уже было — было и будет?
   Федор. Да, кажется.
   Катя. И вы не верите?
   Федор. Чему?
   Катя. Да вот, что было и будет — будет всегда, если захочешь? Если очень, очень хотеть, то будет, не может не быть?
   Федор. И это чудо?
   Катя. Ну, да. Вот все, что сейчас — солнце сквозь дождь, дождь золотой, и то, что мы оба пели Иердань, и забыли, и вдруг вспомнили, все — чудо, наше чудо, наше знаменье… Не верите?
   Федор. А вы, Катя?
   Катя. Ну, конечно, верю.
   Федор. Опять, опять — «милая барышня»!
   Катя. А вот и потемнело, потухло — кончено… Нет, нет, смотрите, смотрите — радуга! Значит, верно: было и будет — будет радость!
   Возвращается на крыльцо, садится на скамейку и молча склоняет голову на руки. Федор стоит перед нею, тоже молча.
   Федор. Катя, радость моя…
   Катя (подымая голову и улыбаясь). Ну, что?
   Он опускается на колени. Она кладет ему руки на плечи.
   Катя. Зачем? Я же знаю: уедешь, и больше никогда не увидимся… Ведь надо, так надо? Нельзя иначе?
   Федор. Нельзя. И почему — тоже знаешь?
   Катя. Знаю… нет… Все равно. Не говори. Не надо.
   Федор. А все-таки — любишь?
   Катя. Люблю.
   Занавес.

ДЕЙСТВИЕ ТРЕТЬЕ

   На антресолях комната Ивана Сергеевича. Низкий потолок, полукруглые окна. Открытая стеклянная дверь на балкон; сквозь нее видна липовая аллея и вдали над прудом павильон в парке. Маленькая железная кровать. Большой письменный стол. Старинный кожаный диван. Шкафы и полки с книгами. По стенам статистические карты и таблицы; портреты Белинского, Чернышевского, Добролюбова, Некрасова. Раннее утро. Косые лучи бьют прямо в окна.
I
   Иван Сергеевич, Катя, Гриша. Иван Сергеевич ходит по комнате, курит и пьет чай. Гриша, за письменным столом, низко наклонившись, рисует. Катя у окна, в луче солнца, за отдельным столиком с пишущей машинкой, поправляет корректуру.
   Иван Сергеевич. А потому и не верю, что 57 лет на свете прожил и ни одного чуда не видел.
   Гриша. А, может быть, наоборот: не видели, потому что не верите?
   Иван Сергеевич. А ты веришь и видел?
   Гриша. Видел.
   Иван Сергеевич. Удивительно! Математик — таблицу умножения отрицает: дважды два пять.
   Гриша. Ну, нет, это не так просто. Таблица умножения — не вся математика. Вы Лобачевского [24]знаете?
   Иван Сергеевич. Геометрия четвертого измерения? Да ведь это, брат, темна вода во облацех — что-то вроде спиритизма.
   Гриша. Нет, совсем в другом роде. И теорию «прорывов» не знаете?
   Иван Сергеевич. К чему тут «прерывы»?
   Гриша. А к тому, что математическое понятие «прерыва» и есть понятие «чуда», — заметьте, чуда, а не фокуса. [25]
   Иван Сергеевич. Да ты брось метафизику, ну ее к черту! вы с Федей одного поля ягода: оба метафизикой душите. Сойди с неба на землю, говори попросту.
   Гриша. Ну, ладно; давайте попросту. Вы, вот, социалист-народник: а социализм — чудо, и народ — чудо.
   Иван Сергеевич. Эвона! Да ты, брат, ступай-ка в деревню, посмотри, какие там чудеса — пьянство, хулиганство, голод, сифилис — реализм жесточайший, железнейший! А это у вас, господа, все — романтика, отрыжка славянофильская…
   Гриша. А вы-то сами, папа, не романтик, что ли? Да ведь, если народ не чудо, так чудовище… И как же вы его любите, а душу его ненавидите, — веру его отрицаете, правду единственную?
   Иван Сергеевич. Отрицаю невежество, бессмыслицу…
   Гриша. Полно, папа, Паскаль и Достоевский были не глупее нашего.
   Иван Сергеевич. Эх, Гриша, не сговориться нам! Чтобы в наш век люди мыслящие, образованные в чудеса верили — и ведь искренне, я же вижу, что искренне… нет, отстал я от вас, должно быть, — устарел, из ума выжил. Ничего, ничего не понимаю, хоть убей! (После молчания). Ну, и что же, много вас таких?
   Гриша. В России немного, потому что вообще немного людей образованных, а во Франции, в Англии, в Америке — с каждым днем все больше. А оттуда и к нам придет — как все, с опозданием.
   Иван Сергеевич. Да, чудеса, чудеса в решете! Век живи, век учись… Ну, а вы, Катя, тоже в чудеса верите?
   Катя. Вы спрашиваете так, что ответить нельзя.
   Иван Сергеевич. Почему нельзя?
   Катя. Потому что в вере сказать — значит, сделать, а я чудес не делаю.
   Иван Сергеевич. Значит, не верите?
   Катя. Нет, не значит. Я не могу сказать, что верю в чудо, — в одно, единственное, последнее — в чудо чудес, — ну, вот, как «воскресение мертвых», но в чудеса я верю.
   Иван Сергеевич. Ну, хоть одно скажите, маленькое, малюсенькое!
   Катя (улыбаясь, но очень серьезно). Маленьких нет, есть только большие, огромные. Мы оттого и не видим их, что огромные, — вот, как на горе, не видишь горы.
   Иван Сергеевич. Ну, все равно, скажите огромное.
   Катя. Да вот, хоть то, что я — не вы, вы — не я, а мы все-таки говорим с вами, сообщаемся. Человек от человека, как звезда от звезды, — а сообщаться могут… или нет, пожалуй, не могут, а только хотят, но и хотеть сообщаться — уже чудо огромное. Да и все — чудо: и жизнь, и смерть, и день, и ночь, и каждая звезда, и каждая зарница на небе…
   Гриша (обернувшись к ней и глядя на нее в упор). И дождь золотой, и радуга? Вот как вчера, Катя, помните?
   Катя. Да, и дождь золотой, и радуга. А вы их тоже видели?
   Гриша. Куда ты, Гриша? Что с тобой?
   Гриша. Ничего. Спросите Катю, что с нею.
   Гриша уходит.
II
   Иван Сергеевич и Катя.
   Иван Сергеевич. У вас с ним что-нибудь вышло?
   Катя. Не знаю… Нет; ничего. Кажется, ничего.
   Иван Сергеевич. А, может быть?.. (Вдруг умолкает и смотрит на нее пристально).
   Катя. Что вы хотели сказать?
   Иван Сергеевич. Пустяки. Все суюсь в воду; не спросясь броду. (После молчания). Да, Катя, все что-то неладно у нас, какая-то черная кошка между нами бегает… А, может быть, das ist eine alte Gesschichte? [26]Опять — два поколения, «отцы и дети», только шиворот-навыворот: за что прежде отцы стояли, — теперь дети. И это бы еще ничего, что в метафизике, в чудесах, в миндалях небесных, а скверно, что и в земном; насущном — ну, вот что сейчас нужно для России, — любим разное, хотим разного…
   Катя. Нет, хотим одного.
   Иван Сергеевич. Так ли, Катя? Ведь вот, Гриша…
   Катя. О Грише не знаю, но я с вами хочу одного.
   Иван Сергеевич. А если так, то к черту ли ваша метафизика? Дела не делаем, а только языками стучим…
   Катя. Нет, молотами, — вот как в оружейной мастерской. Старое оружие сломано — куем новое — для той же войны, для вашей же.
   Иван Сергеевич. Может быть, Катя, может быть. Вам лучше знать… А я, видно, стар стал, глуп стал — ничего не понимаю в вашей метафизике.
   Катя. Не понимаете нашей, — а по своей живете лучше нашего?
   Иван Сергеевич. Какая же у меня метафизика?
   Катя. Все та же — старая, вечная. Вы сами знаете.
   Иван Сергеевич. Нет, дружок, не знаю, право, не знаю.
   Катя. Ну, и не знайте. Может быть, вам и не надо знать.
   Иван Сергеевич. А вы за нас знаете?
   Катя. Да, знаем за вас и любим вас. Дети отцов ненавидели, а теперь любят: в этом вся разница. От вас ушли и к вам придем — только с новым оружием.
   Стук в дверь.
   Голос Федора (из-за двери). Можно войти?
   Входит Федор.
III
   Иван Сергеевич, Катя и Федор.
   Иван Сергеевич. Что ты, Федя, по-иностранному? Видишь дверь и ломись.
   Федор. А вы тут опять спорили?
   Иван Сергеевич. Да, и знаешь, а чем?
   Федор. О чем?
   Иван Сергеевич. О чудесах — о золотых дождях да радугах.
   Федор. А-а! То-то я видел, у Гриши лицо вытянулось… (Переглянувшись с Катею). И вольно же вам! До добра не доспоритесь. (После молчания). А я; папа, к вам по делу…
   Катя встает.
   Федор. Катя, вы мне не мешаете.
   Катя. Нет, Федор Иванович, мне самой нужно: я с няней обещала в город.
   Катя уходит.
IV
   Иван Сергеевич и Федор.
   Иван Сергеевич. Что ты, Федя, так торжественно?
   Федор. Нет, ничего. А только, папа, голубчик, не огорчайтесь: мне уезжать пора…
   Иван Сергеевич. Уезжать? Как же, Федя, так скоро? Не ложилось тебе у нас, что ли?
   Федор. Нет; папа, вы знаете, что мне у вас всегда отлично живется, а только надо еще за границу до осени. Я ведь вам говорил, помните?
   Иван Сергеевич. Да, говорил… Ну что ж… за границу… (После молчания). Федя, в чем дело? Федя, родной, мальчик мой, в чем дело, в чем дело? Ведь я же измучился… Скажи ради Бога, — право, легче будет… Уж не с Таней ли у вас что-нибудь? (Федор молчит). Знаешь, Федя, я с тобой давно хотел о Тане… о Татьяне Алексеевне…
   Федор. Папа, не надо, мы и так говорим слишком много: не стучась, в двери ломимся.
   Иван Сергеевич. Нет, голубчик, не бойся, — я к тебе ломиться не буду. Я не о том, что ты думаешь: я о себе самом. Я ведь что говорю, Федя, пойми; когда дети взрослые, второй брак отца вина не вина, а хуже вины. Вместо матери мачеха — это ведь, пожалуй, хуже, когда взрослые. Тут боль, тут кровь, тут темное, страшное — об этом говорить нельзя…
   Федор. И не надо, папа, не надо…
   Иван Сергеевич. Нет, Федя, выслушай. Ну, право, легче будет… Помнишь; я тебе рассказывал… да тут не расскажешь… Ну, как в захолустье-то нашем губернском; в номерах для проезжающих, мы с нею встретились. Одна, без копейки, больная. Антрепренер, подлец; обманул; бросил, после этого скандала; помнишь; с купчиком-то Золотушкиным, издателем «Пандорина ящика»: декадент, банкир: старовер; спортсмен, авиатор, сверхчеловек — ну, словом, прохвост из нынешних. Едва на содержание к нему не попала. «Собачонка; у которой колесом трамвая задние ноги переехало»; — так себя чувствовала. «Собаке собачья смерть»; — все повторяла: тоже ведь из ваших, из «самоубийц естественных». Ну, вот; тут-то я и подвернулся — рыцарь, благодетель, спаситель! Обрадовалась — все-таки лицо не звериное. А я, как мальчишка… Ты ее на сцене видел, Федя?