Екатерина. Не замай себя. Петенька, батюшка, светик мой, дружочек сердешненькой…
   Петр. Ох, матка, ох, тяжко! Бремя несносное! Сердце Авессаломле, сердце Авессаломле, всех дел отца ненавидящее и самому отцу смерти желающее! [14]
   Екатерина. Полно. Петенька, полно, миленький! Не круши, светик, сердца своего… Постой-ка, что я тебе сказать-то хотела?.. Да, Нептунушку [15]в Адмиралтействе давеча видела. Ах, хорош корабль! Почитай, лучший во флоте. А большой шлюпс-бот, что делал бас Фон-Рен, как бы не рассохся, — надобно покрыть досками…
   Петр. Ох, матка, прахом, все прахом пойдет!
   Екатерина. А у Шишечки [16]· зубок прорезался. Изволит ныне даже пальчиками щупать, — знатно, что и коренные хотят выходить. Да все бы ему играть в солдатики. «Папа, мама, говорит, солдат!» Храбрый будет генерал!
   Петр (стонет). Ох-ох-ох!
   Екатерина. Что, Петенька? Что, светик? Поясница аль животик? Пойдем-ка, пойдем. Маслицем натру, припарочку сделаю…
   Петр встает, кряхтя, и, опираясь на руку Екатерины, идет к двери. Уходят. Другая дверь приотворяется. Князь Василий Долгорукий высовывает голову и осторожно оглядывается, прислушивается. Входит.
   Долгорукий (в дверь, маня пальцем). Небось, небось, Петрович. — ушел, никого.
   Входит Алексей.
   Алексей. Чего тебе?
   Долгорукий. Меншиков будет сейчас. Поговори. Он ныне тебе доброхотствует, заступу обещал у батюшки… Да что ты какой? Аль прибил?
   Алексей. Нет, не прибил.
   Долгорукий. Изругал?
   Алексей. Как всегда. Пилил.
   Долгорукий. Так что же ты?
   Алексей. Да ничего. (Усмехается). Дивлюсь я, право, дивлюсь. Он да не он, — барабанщик какой-то, немец, аль жид поганый, черт его знает! Вся рожа накосо. Оборотень, что ли?
   Долгорукий. Что ты, царевич, Господь с тобой!
   Алексей. А знаешь, князенька, солдатик в гошпитале сказывал: ядром ему ногу прошибло; — гангрена сделалась, и не услышал, без памяти, как отрезали, а очнулся, — хвать, — нет ноги, кажет, будто есть, а смотрит, — нет. Так вот и я с батюшкой. Был отец, — и нет. Умер, умер, умер!
   Занавес.
ВТОРАЯ КАРТИНА
   В доме Алексея. О. Яков и Алексей сидят за столом. На столе закуска и водка. Осенний день.
 
   Алексей. Да пей же; отче, пей!
   О. Яков. Буде. И так голова трещит со вчерашнего.
   Алексей. Ничего, поп, не треснет: ты пить здоров, куликнем, батя, поджаримся, завьем горе веревочкой!
   На поповском лугу, их, вох!
   Потерял я дуду, их, вох!
   О. Яков. А что, Петрович, плохо тебе гораздо у батюшки?
   Алексей. Плохо.
   О. Яков. Все знает?
   Алексей. Все. Я, чай; для того и болезнь себе притворил. Исповедался; причастился нарочно, являя людям; что гораздо болен: живу быть не чаяли. Пытал, каков буду, когда его не станет. Знаешь басню: собралися мыши кота хоронить; скачут, пляшут, а он как прыгнет, да цапнет, — и пляска стала. Так вот и батюшка. Шепнули ему, что изволил-де я веселиться о смерти его, лицом был светел и радостен, точно именинник. Никогда того не простит. В Дацкую землю уехал, а я тут, с часу на час, присылки жду. На расправу потащат. Да уж скорей бы, — один конец. Или он меня, или я его… Пей же, батя, пей! Хочешь, Афроська спляшет?
   Тары-бары, растабары,
   Белы снеги выпадали.
   Серы зайцы выбегали.
   Ой, жги! Ой, жги!
   О. Яков (прислушиваясь). Едут, слышь? Не сюды ли?
   Алексей. Кого черт несет? (Подходит к окну, выглядывает). Кто? Кто это? Кто это? (Хватает за голову). А-а-а! (Отходит и падает в кресло).
   О. Яков. Кто, кто такой?
   Алексей. Он! Он! Он! Пропала моя голова! Не выдавай, Игнатьич, голубчик! Куда же; куда же, господи? Спрячь, батя; спрячь! Пойдем! (Тащит О. Якова за руку).
   Входит Афанасьич.
   Афанасьич. Курьер от батюшки.
   Алексей. Не пускай! Не пускай!
   О. Яков. Скажи, дома нет, уехал.
   Афанасьич. Говорил, не слушает.
   О. Яков. Ну, так болен; без памяти.
   Афанасьич уходит.
   Алексей. Двери-то, двери, батя, запри! (Кричит в спальню). Эй, Васька, Васька! Одеяло, шлафор, колпак, полотенце! Скорее! Скорее! Скорее!
   Казачок Васька приносит вещи и уходит. Алексей надевает шлафрок и ночной колпак. О. Яков закутывает ему ноги одеялом и обвязывает голову полотенцем.
   О. Яков. И притворять-то нечего: вишь, лихорадка так и бьет.
   Алексей (шепчет, крестясь). Чур меня, чур! На велик день родился, тыном железным оградился. Солнце ясное, море тихое, поля желтые, — все вы стоите смирно и тихо: так был бы тих и смирен мой родимый батюшка…
   Стук в дверь.
   Голос Румянцева (из-за двери). Отворите!
   Алексей. Ой! Ой! Ой! Не пускай, не пускай! Схватит, потащит, убьет…
   Голос Румянцева. Именем его величества государя Петра Алексеевича, отворите!
   О. Яков. Вон как трясет. Все одно, сломает: отпереть надо.
   Отпирает. Входит Румянцев.
   Румянцев. Здравия желаю, ваше высочество.
   Алексей. Не замай, не замай! Не подходи! Не трожь!
   Румянцев. Что ты, царевич? Чего пужаешься? Ручку пожалуй. А не хочешь, так и не надо. Христос с тобой… Письмецо от государя-батюшки (Подает письмо). Прочесть изволь,
   Алексей. Прочту ужо. Ступай.
   Румянцев. Без ответа уходить не ведено.
   Алексей. Болен я, Иваныч, дюже болен. Вишь, и батьку позвал причастить. Аль больного потащишь? Ну, а как из меня на дороге и дух вон, — ты же в ответе будешь…
   Румянцев. Зачем больного тащить? Нет на то повеленья от батюшки. Как будешь здоров, так и поедешь. А то и вовсе не езди, — воля твоя.
   Алексей. Правда, Иваныч? Не лжешь?
   Румянцев. Зачем лгать? Пес лжет.
   Алексей. А ты побожись.
   Румянцев. Вот-те крест!
   Алексей. Ну, ладно, ступай. Ответ будет к завтраму.
   Румянцев. Никак нет, до завтраго ждать не можно. Сим же часом и обратно. Знаешь дело наше курьерское: одна нога здесь, другая там.
   Алексей. Да уж больно, Иваныч. неможется. Видишь, как скрючило. Хоть часок подожди.
   Румянцев. Разве часок… Честь имею кланяться, ваше высочество.
   Уходит.
   Алексей (хочет распечатать письмо и не может, руки трясутся. Отдает О. Якову). Ну. распечатай.
   О. Яков (распечатав письмо, отдает Алексею). Читай.
   Алексей (читает). «Мой сын. Понеже когда прощался и спрашивал о резолюции… на что ты говорил… к наследству быть не можешь… в монастырь желаешь… Ждал семь месяцев… Но по ся поры не пишешь… Немедленно резолюцию возьми»… Ох, батя, не могу, не вижу… Читай ты.
   О. Яков (читает). «Резолюцию возьми; или первое, или другое. И буде первое, то поезжай сюды, в Копенгаген, ни мало не мешкая. Буде же другое, то отпиши, куды и в которое время, и день, дабы я покой имел в своей совести, чего от тебя ждать могу. О чем паки подтверждаем, дабы сие конечно учинено было, ибо я вижу, что время токмо проводишь в обыкновенном своем неплодии. Петр».
   Молчание.
   О. Яков. Ну, что скажешь, Петрович?
   Алексей. А ты что?
   О. Яков. Ступай в монахи: клобук-де не гвоздем к голове прибит, — можно и снять. Покой тебе будет, как от всего отстанешь.
   Алексей. Эх, батя, хорош монах! С блудной девкой свалялся. Богу солгать, душу погубить.
   О. Яков. Ну, так к отцу поезжай.
   Алексей. Под топор на плаху?
   О. Яков. Так как же, царевич? Либо то, либо это.
   Алексей. Все едино. Два конца веревки, а петля одна: за какой ни потянешь — удавишься.
   Входят Кикин и князь Долгорукий.
   Алексей. Кикин! Князенька! Сейчас за вами посылать хотел. Курьер от батюшки.
   Кикин. Знаем. Для того и пришли.
   Долгорукий. А ты, что, ваше высочество, обвязан? расхворался, что ль?
   Алексей. Нет, здоров. Страха ради батюшкина болезнь себе притворил. (Подает письмо). Вот, читайте.
   Долгорукий и Кикин читают. Алексей скидывает одеяло, шлафрок, колпак и полотенце. О. Яков идет к двери.
   Алексей. Куда ты, Игнатьич?
   О. Яков. В крестовую, всенощну служить.
   Алексей. Помолись за меня. Тяжко мне, родимый, тяжко.
   О. Яков. Небось, светик. Бог тебя избавит, чаю. скоро-де свершится, скоро! (Обнимает и крестит).
   Долгорукий (отдавая письмо). Ну, что, царевич, какую возьмешь резолюцию?
   Алексей. Не знаю. А вы что скажете?
   Кикин. А вот что: взявши шлык, да в подворотню шмыг, поминай, как звали, по пусту месту хоть обухом бей!
   Долгорукий. Кабы случай, я бы в Штетин первый изменил, лытка бы задал!
   Молчание.
   Кикин. Так как же, Петрович?
   Алексей. Не знаю. Куда мне от отца уйти?
   Кикин. Воля твоя, государь, а только попомни: отец не пострижет тебя ныне, хотя б ты и хотел. Ему друзья твои, сенаторы, приговорили, чтобы тебя при себе держать неотлучно и с собою возить всюду, чтоб ты от волокиты помер, понеже-де труда не понесешь. И батюшка на то сказал: «ладно-де, так!» Да рассуждал ему князь Меншиков, что в монашестве тебе покой будет, можешь и долго прожить. И по сему слову дивлюсь я, что тебя давно не взяли.
   Долгорукий. А, может, и то учинят: как будешь в Дацкой земле, и отец тебя посадит на воинский корабль, под претекстом обучения, велит вступить в бой с шведским кораблем, который будет поблизости, чтоб тебя убить, о чем из Копенгагена есть ведомость. Того для, тебя и зовут, и, окромя побегу, тебе спастись нечем. А самому лезть в петлю сие было бы глупее всякого скота.
   Кикин. И еще помни: буде убежишь, а батюшка пришлет уговаривать, чтоб вернулся, и простить обещает, — не езди: он тебе по суду голову отсечет, а то и без суда, своими руками убьет… Ну, что ж молчишь? Решать изволь…
   Алексей. Мне все равно. Решайте вы.
   Кикин. Как за тебя решить? (Вглядываясь). Да что ты какой сонный, ваше высочество? будто не в себе? Аль и вправду неможется?
   Алексей. Устал я очень…
   Долгорукий. А ты реши, — и сразу полегчит. Воля будет. Аль воле не рад?
   Алексей. Воля! Воля! (Помолчав). Нашли вы мне место какое?
   Кикин. Нашли: поезжай в Вену к цесарю; там не выдадут. Цесарь-де сказывал, что примет тебя, как сына.
   Кикин ставит перед Алексеем на стол чернильницу, кладет перо и бумагу.
   Кикин. Ну-ка, пиши.
   Алексей. Что?
   Кикин. Ответ батюшке.
   Алексей. Как же так сразу?
   Кикин. А так и пиши (диктует, Алексей пишет). «Всемилостивейший государь батюшка. Получив ваше письмо милостивое и повинуясь воле родительской, взял я ныне резолюцию: ехать к вам в Копенгаген»…
   Алексей (положив перо). Погоди, Васильич, подумаю.
   Кикин. Чего думать? Пиши, говорят!
   Алексей. А, может, лучше в монахи, а?
   Кикин. Ну, пиши: в монахи.
   Алексей. Да ведь говоришь: не пострижет?
   Кикин. Тьфу! Ни в кузов, ни из кузова!
   Долгорукий. Экий ты какой нерешимый, ваше высочество!
   Кикин (вставая). Пойдем, князь. С ним не сговоришь.
   Алексей. Стой, погоди.
   Кикин (вытирая платком лоб). Э, черт, ажио пот прошиб!
   Алексей. Ну, ладно, сказывай.
   Кикин (диктует). «Взял я ныне резолюцию: ехать к вам в Копенгаген, ни мало не мешкая, дабы исправить себя к наследству, и, яко сын покорный, стараться подражать деяниям вашего величества. Боже сохрани вас на многие годы, дабы я еще долго радоваться мог столь знаменитым родителем. Сынишка твой»… Нет, лучше по-немецки: «Meines gn?diges Vaters gehorsamste Diener und Sohn, Alexis». [17]
 
   Кикин запечатывает письмо.
   Алексей. Погоди, я сам…
   Кикин. Нет, уж полно, опять передумаешь. А вот и курьер.
   Входит Румянцев.
   Долгорукий. За письмом, господин капитан?
   Румянцев. Так точно, ваше сиятельство.
   Кикин. Готово. (Подает письмо). Поезжай с Богом. Скажи государю, что царевич за тобою будет.
   Румянцев. Слушаю-с. Едешь, царевич?
   Алексей. Еду. Только ты, Иваныч…
   Румянцев. Чего изволишь, ваше высочество?
   Алексей. Ничего. Ступай.
   Румянцев. Будь здрав, государь. Хоть на прощанье-то ручку пожалуй!
   Целует руку Алексея, кланяется и уходит.
   Кикин. Пора и нам, царевич. Господам-Сенату доложим, что едешь к батюшке. Денег займем да пассы фальшивые выправим: будешь польский кавалер Коханский. Собирайся-ка в путь. Заутра и выедешь.
   Долгорукий. Каретку пришлем на рессорах аглицких, — как в люльке поедешь.
   Кикин. Держи путь на Яригу, Гданск, а оттуда свернем на Бреславль; да прямо в Вену к цесарю. (Наливает рюмки и чокается). Ну, государь, за твое здоровье, за путь счастливый, за волю вольную!
   Долгорукий. За царя Алексея, надежу Российскую!
   Пьют, целуют руку Алексея и уходят.
   Алексей (один, напевает).
   Огни горят горючие,
   Котлы кипят кипучие,
   Ножи точат булатные.
   Хотят тебя зарезати…
   (Зовет). Афанасьич! Афанасьич!
   Входит Афанасьич.
   Афанасьич. Чего изволишь, царевич?
   Алексей. Сбери-ка, что надобно, в путь против прежнего, как в немецких краях со мною было.
   Афанасьич. Слушаю-с, государь. К батюшке ехать изволишь?
   Алексей. Бог знает, к нему или в сторону…
   Афанасьич. Ваше высочество, куды в сторону?
   Алексей. Хочу посмотреть чужих краев, как люди вольно живут… (Помолчав). Любишь ты меня, Иван?
   Афанасьич. Сам знаешь: рад хотя б и живот за тебя положить!
   Алексей. Ну, так смотри, никому не сказывай: в Вену еду, к цесарю… Что ж ты молчишь?
   Афанасьич. Что мне говорить, царевич? Воля твоя, А чтобы от батюшки бежать, я не советчик.
   Алексей. Чего для?
   Афанасьич. А того: коли удастся, ладно, а коли нет, — пропадешь.
   Алексей. Ну, что ж, один конец!
   Молчание.
   Алексей. Ступай. Скорей укладывай, чтоб все готово было к завтраму. Заутра и еду.
   Афанасьич уходит.
   Алексей (один, подойдя к окну, открывает его). Журавли! Журавли! (Протягивая руки к небу). Батюшки, голубчики, родимые! Да неужто и вправду?.. Воля! Воля! Воля!
   Занавес.

ТРЕТЬЕ ДЕЙСТВИЕ

ПЕРВАЯ КАРТИНА
   В Неаполе, в крепости Сант-Эльмо — большая комната, похожая на арестантскою камеру. В окнах и в двери, открытой на галерею — море и небо, земли не видно. Час вечерний. Алексей и Ефросинья сидят за столом. Он читает письма. Она белится, румянится, примеривает мушки перед зеркалом.
 
   Ефросинья (напевает):
   Сырая земля.
   Мать родимая.
   Ты прикрой меня,
   Белая березушка.
   Молодая жена.
   Пошуми по мне…
   Куда бы лучше, Петрович? На щеку, аль у брови?
   Алексей. Для кого рядишься? Для Вейнгардта, что ль?
   Ефросинья. А хотя б и для него? Какой ни на есть кавалер.
   Алексей. Хорош кавалер — туша свиная! Тьфу, прости Господи, нашла с кем любезничать! Ну. да вам все едино, — только бы новенький. Ох, Евины дочки. Евины дочки! Баба да бес, один в них вес.
   Ефросинья (напевает):
   Сырая земля.
   Мать родимая.
   Ты прикрой меня…
   Алексей. Ну, Федоровна, сниточков белозерских скоро кушать будем! Вести добрые. Авось, даст Бог возвратиться e радостью. Вот слушай-ка: из Питербурха донесение цесарского резидента Плейера.
   Ефросинья. Ох, Петрович, опять зачитаешь, засну, — сердиться будешь.
   Алексей. Не заснешь, небось, слушай. (Читает). «Alles hier zum Aufstand sehr geneiget ist». [18]Все-де в Питербурхе к бунту зело склонны. Да в Мекленбургии гвардейские полки учинили заговор, дабы царя убить, царицу привезти сюда и с младшим цесаревичем и обеими царевнами заточить в тот самый монастырь, где ныне старая царица-мать, а ее освободив, сыну ее, законному наследнику, правление вручить…
   Ефросинья. А что, царевич, ежели убьют царя да за тобой пришлют, — к бунтовщикам пристанешь?
   Алексей. Не знаю. Когда присылка будет по смерти батюшки, то, может, и пристану… Ну, да что вперед заглядывать? Буди воля Господня! А только вот говорю, маменька, видишь, что Бог делает; батюшка делает свое, а Бог — свое! (Встает и ходит по комнате; иногда, подойдя к столу, наливает вина в стакан и пьет). А что ныне там тихо, — и та тишина недаром. Всех чинов люди говорят обо мне, спрашивают и желают всегда, пьют за мое здоровье, называя «надежей Российской». А кругом-де Москвы уже заворашиваются. И на низу, на Волге, не без замешанья будет в народе. Чему дивить? Как и по сю пору терпят? А не пройдет даром. Я чай, не стерпя, что-нибудь да сделают. А тут и в Мекленбургии бунт, и шведы, и цесарь, и я. Со всех сторон беда! Все мятется, мятется, шатается. Как затрещит, да ухнет, — только пыль столбом. Такое смятение пойдет, что ай, ай! Не сдобровать и батюшке…
   Ефросинья. А кто из сенаторей за тебя станет?
   Алексей. А тебе на что?
   Молчание.
   Алексей. Хоть и не все мне враги, а все злодействуют в угоду батюшке. Да мне никого не нужно. Плюну я на всех, — здорова бы мне чернь была! А как буду царем, — старых всех повыведу, новых себе изберу. Облегчу народ, — боярскую толщу убавлю, будет им жиру нагуливать, — о крестьянстве порадею, о слабых и сирых, о меньшей братье Христовой. И церковный и земский собор учиню, от всего народа выборных: пусть все доводит правду до царя, без страха, самым вольным голосом, дабы царство и церковь исправить многосоветием общим и Духа Святого нашествием на веки вечные…
   Ефросинья. Разморило меня что-то. С обеда, чай, не выспалась. Пойду-ка-сь, Петрович, лягу, что ль?
   Алексей. Ступай, маменька, спи с Богом. Может, и я приду ужо. — только вот голубков покормлю…
   Ефросинья уходит.
   Алексей (подойдя к двери на галерею и кидая кротки). Гуль-гуль-гуль! (Слетаются голуби). Ишь, птички Божьи, крылушки белые… А море-то синее, синее… Ах, хорошо! Гуль-гуль-гуль!
   Ефросинья входит, полуодетая, с босыми ногами, влезает на стул и заправляет лампадку перед образом.
   Ефросинья. Грех-то какой! Завтра праздник, а я и забыла. Так бы и осталась без лампадки Матушка. Часы-то, Петрович, будешь читать?
   Алексей. Нет, маменька, разве к ночи. Устал я что-то, голова болит.
   Ефросинья. Вина бы меньше пил, батюшка.
   Алексей. Не от вина, чай, — от мыслей: вести-то больно радостные.
   Ефросинья, заправив лампадку, слезает со стула, подходит к столу и выбирает на блюде с плодами спелое яблоко.
   Алексей (обнимая Ефросинью). Афросьюшка, друг мой сердешненький. аль не рада? Ведь будешь царицей, а как родишь мальчика…
   Ефросинья. Почем знаешь? Может, и деву.
   Алексей. Нет. мальчика. Будет наследником. Назовем Ванечкой: «благочестивейший, самодержавнейший царь всея Руси. Иоанн Алексеевич». А ты — царицею…
   Ефросинья. Шутить изволишь, батюшка. Где мне, холопке, царицею быть?
   Алексей. А женюсь, так будешь. Ведь и батюшка таковым же образом учинил. Мачеха-то, Катерина Алексеевна, тоже не знамо какого роду была, — сорочки мыла с чухонками, в одной рубахе в полон взята, а ведь вот же, царствует. Будешь и ты, Ефросинья Федоровна, царицей, небось, не хуже других… Добро за добро; чернь царем меня сделает, а я тебя, холопку, царицею. (Обнимает ее все крепче и крепче). Аль не хочешь?
   Ефросинья (оглядываясь через плечо на лампадку и закусывая яблоко). Пусти!
   Алексей. Афросьюшка, маменька!
   Ефросинья. Да ну тебя! Пусти, говорят! Перед праздником. Вон и лампадка. Грех…
   Алексей (опускаясь на колени и целуя ноги ее). Венус! Венус! Царица моя!
   Ефросинья вырывается и убегает. Алексей подходит к столу, наливает стакан, пьет, садится в кресло, откидывает голову на спинку и закрывает глаза.
   Алексей. Да, грех. От жены начало греху, и тою мы все умираем… Венус! Венус! Как у батюшки, в Летнем саду, — истуканша белая… Белая Дьяволица… А море-то синее, Синее… Сирин, птица райская, поет песни царские…
   Засыпает. Тишина. Только море шумит. Темнеет. Далекий гул голосов и шагов. Все ближе. Цесарский наместник граф Даун, секретарь Вейнгардт, сенатор Толстой [19]и капитан Румянцев, стоя в дверях заглядывают в комнату.
   Толстой (шепотом). Спит?
   Даун. Кажется, спит.
   Вейнгардт. Разбудить?
   Толстой. Дозвольте мне.
   Даун. Как бы не испугать?
   Толстой входит на цыпочках, держа в руках канделябр со свечами. Свет падает на лицо Алексея. Он открывает глаза и смотрит на Толстого, не двигаясь.
   Толстой. Ваше высочество…
   Алексей (вскочив и выставив руки вперед). Он! Он! Он! (Падает навзничь в кресло).
   Вейнгардт (подбегая к Алексею). Воды! Воды!
   Толстой наливает воды в стакан и подает Вейнгардту, тот — Алексею.
   Даун (шепотом Толстому). Отойдите. Разве можно так? Надо приготовить.
   Толстой отходит.
   Даун (подойдя к Алексею). Успокойтесь, ваше высочество, ради Бога, успокойтесь! Ничего дурного не случилось. Вести самые добрые.
   Алексей (дрожа и глядя на дверь). Сколько их?
   Даун. Двое, всего двое.
   Алексей. А третий? Я видел третьего…
   Даун. Вам, должно быть, почудилось.
   Алексей. Нет. я видел его. Где же он?
   Даун. Кто он?
   Алексей. Отец.
   Вейнгардт. Это от погоды. Маленький прилив крови к голове от сирокко. Вот и у меня в глазах нынче с утра все какие-то красные зайчики. Пустить кровь, — и как рукой снимет.
   Алексей. Клянусь Богом, граф, я видел его, граф, вот как вас теперь вижу…
   Даун. Боже мой, если бы я только знал, что ваше высочество не совсем хорошо себя чувствовать изволите, — ни за что бы не допустил бы… Угодно отложить свидание?
   Алексей. Нет, все равно. Пусть подойдет… только один… (Указывая на Толстого). Вот этот. (Хватая Дауна за руку). Ради Бога, граф, не пускайте того! Он — убийца…
   Даун. Будьте покойны, ваше высочество: жизнью и честью моей отвечаю, что эти люди никакого зла вам не сделают.
   По знаку Дауна Толстой подходит к Алексею.
   Толстой. Всемилостивейший государь царевич, ваше высочество! Письмо от батюшки.
   Кланяясь так низко, что левою рукою почти касается пола, правою — подает письмо. Алексей распечатывает, читает; иногда вздрагивает и взглядывает на дверь.
   Даун (на ухо Вейнгардту). Караул усильте. Кто их знает, варваров: как бы и вправду не наложили рук на царевича…
   Вейнгардт уходит. Толстой придвигает стул к Алексею, садится на кончике, наклоняется и заглядывает в глаза его ласково.
   Толстой. Напужали мы тебя, ваше высочество?
   Алексей. Нет, ничего. Спросонок померещилось…
   Толстой. Говорить дозволишь?
   Алексей. Говори.
   Толстой. Чт? в письме писано, т? и на словах велел: «Обнадеживаю, говорит, и обещаюсь Богом и судом Его, что, буде послушает и возвратится, никакого наказания не будет, но прощу и в лучшую любовь приму. Буде же сего не учинит, то, яко отец, данною нам от Бога властью, проклинаем вечно, а яко государь, объявим во все государство за изменника, и не оставим всех способов, яко ругателю отцову, учинить, в чем Бог нам поможет». А цесарю велел сказать, дабы выдал тебя, понеже отца с сыном никто судить не может, кроме Бога. Буде же, паче чаяния, цесарь в том весьма откажет, то «мы-де, говорит, сие примем за явный разрыв и будем пред всем светом на цесаря чинить жалобы, да искать неслыханную и несносную нам и чести нашей обиду отметить даже рукою вооруженною».
   Алексей. Пустое! Николи из-за меня батюшка с цесарем войны не начнет.
   Толстой. Я чай, войны не будет, да цесарь и так тебя выдаст. Обещание свое он уже исполнил: протестовал, доколе отец не изволил простить, а ныне, как простил, то уже повинности цесаревой нет, чтобы против всех прав удерживать тебя и войну с царем чинить. Не веришь мне, так спроси наместника: он получил от цесаря письмо саморучное, дабы всеми мерами склонить тебя ехать к батюшке, а по последней мере, куды ни есть, только б из его области выехал.
   Молчание.
   Толстой (тихонько дотрагиваясь до руки Алексея). Государь царевич, послушай увещания родительского, поезжай к отцу.
   Алексей. А сколько тебе лет, Андреич?
   Толстой. Не при дамах будь сказано, за семьдесят перевалило.
   Алексей. А кажись, по Писанию-то, семьдесят — предел жизни человеческой. [20]Как же ты, сударь, одной ногой во гробе стоя, за такое дело взялся? А еще думал, что любишь меня…
   Толстой. И люблю, родной, вот как люблю! Ей до последнего издыхания, служить тебе рад. Одно только в мыслях имею — помирить тебя с батюшкой.
   Алексей. Полно-ка врать, Андреич. Аль думаешь, не знаю, зачем вы сюда с Румянцевым присланы? На него, разбойника, дивить нечего. А как ты, Андреич, на государя своего руку поднял? Убийцы, убийцы вы оба! Зарезать меня батюшкой присланы…
   Толстой (всплеснув руками). Бог тебе судья, царевич!
   Алексей (усмехаясь). Ну, и хитер же ты, Махивель [21]Российский! А только никакою, брат, хитростью в волчью пасть овцу не заманишь…
   Толстой. Волком отца разумеешь?
   Алексей. Волк не волк, а попадись я ему — и костей моих не останется. Да что мы друг друга морочим? И сам, чай, знаешь.
   Толстой. Да ведь Богом клялся. Ужли же клятву преступит?
   Алексей. Что ему клятвы? За архиереями дело не станет: Разрешат и соборяне: на то самодержец Российский. Нет, Андреич, даром слов не трать, — живым не дамся.
   Толстой вздыхает, вынимает из табакерки понюшку и медленно разминает ее между пальцев.
   Толстой. Ну, видно, быть так. Делай, как знаешь. Меня, старика, не послушал, — может, отца послушаешь. Сам, чай, скоро будет здесь.
   Алексей (вздрагивая и взглядывая на дверь). Где здесь? Что ты врешь, старик?
   Толстой так же медленно засовывает понюшку сначала в одну ноздрю, потом — в другую, затягивается и стряхивает платком табачную пыль.
   Толстой. Хотя объявлять и не ведено, да уж, видно, проговорился. Получил я намедни от царского величества письмо саморучное, что изволит ехать в Италию. А когда приедет сам, кто может возбранить отцу с тобою видеться? Не мысли, что сему нельзя сделаться, понеже ни малой в том дификульты нет, кроме токмо изволения царского величества. А то тебе самому известно, что государь давно в Италию ехать намерен; ныне же для сего случая всемерно поедет.
   Молчание.
   Толстой. Куда тебе от отца уйти? Разве в землю, а то везде найдет. Жаль мне тебя, Петрович, жаль, родимый… (Помолчав). Ну, так как же? Что изволишь ответить?