В первом ряду зрителей, на высоком золотом помосте, podium, под сенью пурпурных завес, [74]в сонме весталок, в белых одеждах, и курульных сановников, сидел, похожий на пухлого младенца, Нерон, с многоярусной прической из мелко завитых темно-русых волос, с мутно-голубыми глазами и страшно выдающейся нижней губой. [75]Будучи близорук, он вставлял в левый глаз вместо зрительного стеклышка, вогнутый, тщательно ограненный, исполинский изумруд, [76]чтобы лучше видеть наготу христианских мучениц, закрывавших ее только волосами, как Ева в раю. Девственная прелесть ее отражалась как вечное солнце в фокусе изумрудных огней Неронова очка. Qualkis artifex pereo! «Какой во мне погибает художник!» — скажет он, умирая. Матери своей, только что им убитой, еще непростывшее тело будет судить, как художник, глядя на него, может быть, сквозь тот же изумруд. [77]
   Жадно смотрит, как бешеный бык подымает на рога обнаженные тела мучениц, и влачит их, и топчет на окровавленном песке арены; жадно вдыхает сладострастный запах крови, пиро-начальник, архитриклин ужасной вечери, — тот, кому поклонятся люди и скажут: «Кто подобен Зверю сему, и кто может сразиться с ним?» (Откр. 13, 4).
   Были и другие игры, еще более ужасные. Медленно выползал на арену из подземного логова-клетки, cavea, огромный леопард или пантера, подкрадывался к привязанной к столбу, обнаженной до последней наготы, четырнадцатилетней девочке, и, когда становился на задние лапы, звериная шкура полуспадала с него, и вдруг из-под нее обнажалось человеческое лицо, страшнее звериной морды, — как бы лицо самого диавола. Кинувшись на девочку, он утолял на беззащитном теле гнусную похоть, под неистовый рев и рукоплескания шестидесятитысячной толпы, узнававшей «кесаря-бога» в звере. [78]А после того Дорифер, палач и «супруг его возлюбленный», делая вид, что убивает зверя, убивал ее. [79]
   Но, может быть, в последний миг сходил к ней, на кровавое ложе, Христос Жених.
LXXII
   Адом на земле сделался Рим для христиан в эти страшные дни. Многие должны были испытывать то же, что испытали бы, если бы, заключенные в ад, узнали, что нет ни Бога, ни диавола, а есть только Бог-Диавол; что до смерти не победил Христос, умер и не воскрес, — в ад сошел и остался в аду; обманул других и обманут Сам. «Еще немного, очень немного, и Грядущий придет, не умедлит» (Евр. 10, 37). Но вот не приходит, и, может быть, никогда не придет. Кажется, были такие минуты, когда вся Церковь могла бы возопить, как Распятый: «Боже мой! Боже мой! для чего Ты Меня оставил?»
   «Огненное искушение» вынести могли не все. Сам Петр не вынес: бежал из ада.
   «Господи! куда Ты идешь? quo vadis?» — мог бы он и теперь спросить и услышать тот же ответ, как на Тайной Вечере: «Куда Я иду, ты теперь не можешь за Мною идти, но после пойдешь» (Ио. 13, 36).
   Узником, вероятно, не был Петр, когда пришел в Рим: иначе бы Марк, ближайший ученик, «сын» его, бывший с ним почти до конца, разделил бы участь его (I Птр. 5, 13). Это, может быть, и сделало возможным бегство Петра. Помнит о нем только сравнительно поздний апокриф, «Деяния Петра». [80]Но бегство это, вероятно, исторически подлинно: в голову никому не могло бы прийти сочинить что-либо подобное о Верховном Апостоле. [81]
   … «В Риме был Петр, и, вместе с прочими братиями в Господе, радуясь, днем и ночью благодарил за множество присоединившихся к Церкви… В эти же дни, четыре наложницы префекта Агриппы, услышав проповедь Петра о целомудрии, отказались утолять похоть Агриппы; когда же грозил он сжечь их живыми, бежали к Петру… То же сделала и супруга Альбина, кесарева любимица, и многие другие жены. Но Альбин согласился с Агриппою, схватив Петра, убить, о чем предупредила его супруга Альбина… И прочие братия убеждали Петра бежать из Рима. „Чтобы Господу и впредь еще послужить, беги!“ — говорили ему… И он послушался их и бежал, говоря: „Никто из вас да не сопутствует мне, но я бегу один, переменив одежду“. Когда же выходил он из городских ворот, то увидел идущего к нему навстречу, Господа, и сказал: „Господи! куда идешь? Domine, quo vadis?“ И сказал ему Господь: „В Рим иду, чтобы снова распяться. Vado Romam iterum crucivigi“. Тогда Петр пришел в себя, и увидел Иисуса возносящимся на небо. И пошел назад в Рим, радуясь и благодаря Господа за то, что Он сказал ему: „Иду распяться снова“».
   Все грядущие судьбы Церкви Петровой предсказаны в этом втором отречении Петра.
LXXIII
   Если мы не знаем с исторической точностью, не бежал ли из Рима и Павел (даже год смерти его и место, где он умер, бесследно забыты в самом Риме, уже с конца III века, так что можно бы думать, что он умер в Испании, будь его путешествие туда исторически действительным), — если мы этого не знаем с исторической точностью, то можем быть уверены с точностью более, чем исторической, что Павел не бежал. [82]
   «Радуюсь ныне, в страданиях моих, за вас, восполняя недостаток, в плоти моей, страданий Христовых за тело Его… Церковь» (Кол. 1, 24). — «Радуюсь и радоваться буду, ибо знаю, что… при всяком дерзновении, и ныне, как всегда, возвеличится Христос в теле моем, жизнью ли то или смертью» (Флп. 1, 18–20).
   — «Ибо я уже становлюсь жертвой (кровь мою изливаю в жертву, eg? gar spendomai), и время моего отшествия уже настало» (II Тим. 4, 6).
   Эта Павлова радость — как в солнце и лазурь облеченный, рай Божий, а извне — ад, тьма кромешная, плач и скрежет зубов.
LXXIV
   В эти последние страшные дни все покинули Павла.
   «Не было со мной никого, при первом ответе моем (на суде)… Да не вменится им! Но Господь предстал мне и укрепил меня, дабы через меня утвердилось благовестие, и услышали язычники. И я избавился от львиных челюстей» (II Тим. 4, 16–17). [83]
   — «Вместе со мной заключенный Аристарх и Марк… а также Иуст, — эти оба из обрезанных… единственные… сотрудники (мои)… бывшие мне отрадою» (Кол. 4, 10–11). Это значит: все остальные — должно быть, ученики Петра, — покинули Павла. Может быть, даже Тимофей, любимый ученик его («не имею никого, равно усердного», Флп. 2, 20), устрашившись, бежал. «Постарайся прийти ко мне поскорей», — пишет ему Павел в Троаду (II Тим. 4, 9): значит, все еще на него надеется.
   Кажется, была такая минута, когда Павел, в самом деле, покинутый всеми, остался один, как Иисус, в Гефсиманскую ночь. Многие, может быть, оправдывали измену свою словом Господним или только приписанным Господу: «Выйди от нее (Римской Блудницы) народ мой, чтобы не участвовать вам в грехах ее и не подвергнуться язвам ее» (Откр. 18, 4), а другое слово забыли: «Все вы рассеетесь и оставите Меня одного» (Ио. 16, 32).
   Павел, — могло казаться людям малодушным, — благовествуя Римлянам-язычникам, даже до кесарева дома, разбудил Зверя в логове и натравил его на Церковь.
   Чтобы понять, что происходило в Римской общине, в эти страшные дни, надо вдуматься в слова Павла: «Многие… поступают, как враги креста Христова» (Флп. 3, 18). — «По зависти и любопрению, dia phtonon kai erin, проповедуют Христа не чисто, желая тем отягчить узы мои» (Флп. 1, 16). Вдуматься надо и в слова Петра, или близкого к нему человека, пишущего «Послание Петра»: «Бодрствуйте, потому что противник ваш, диавол, ходит, как рыкающий лев, ища кого поглотить» (I, 5, 8). «Всякую злобу и всякое коварство, и зависть, pht?nous, отложив, возлюбите, как новорожденные младенцы, чистое словесное молоко, дабы от него возрасти вам… потому что Христос пострадал за нас, оставив нам пример, дабы мы шли по Его следам» (I, 2, 1–2, 21). «Знаю, что скоро должен я оставить храмину мою (тело), как и Господь… открыл мне» (II, 1, 14).
   Вдуматься надо и в свидетельство Климента Римского, современника и вероятного очевидца тогдашних римских событий:
   «…по злобе и зависти (братьев), di? dz?lon kai pht?non, Столпы Церкви, styloi, величайшие и праведнейшие, подверглись гонениям и боролись даже до смерти; по злобе (братьев)… и Петр, пострадав, отошел в уготованное ему место славы; по злобе и зависти, претерпев… увенчался и Павел… Присоединилось же к ним и великое множество избранных (преданных мучителям), все по той же злобе и зависти… в том числе и слабые жены… претерпев несказанное… увенчались победным венцом». [84]
   Теми же почти словами говорят оба свидетеля; Павел: «Dia pht?non kai ?rin, по зависти и любопрению»; Климент: «Di? z?lou kai erin, no злобе и зависти».
   Вдуматься надо и в свидетельство Тацита. «Схвачены были сначала те, кто открыто объявил себя христианином, а затем, по их доносам, indicio eorum, еще великое множество», — повторяет Тацит, почти слово в слово, свидетельство Климента: «multitudo ingens, poly pl?thos, великое множество». [85]
   Нет никакого сомнения, что все эти четыре свидетельства — Павла, Петра, Климента и Тацита — относятся к одному и тому же — к доносам друг на друга христиан Римской общины, во дни Неронова гонения 64 года. [86]
   Страшно подумать, что значат эти три слова: «по их доносам». Мученики вчерашние — сегодняшние доносчики. Вот когда «сатана сеет их, как пшеницу сквозь сито».
   «Господи! уже смердит, ибо четыре дня, как он во гробе», — это можно было сказать, в те дни, не только о Лазаре.
   Петр, может быть, вернувшись в Рим и увидев Павла, понял, что значит: «В Рим иду, чтобы снова распяться»; понял и пошел за Христом — за Павлом.
LXXV
   О, если бы дошло до нас хотя бы только одно слово Павла о Петре, такое же, как это, Петра о Павле: «брат наш возлюбленный» (II Птр. 3, 15); если бы мы только могли знать, что «сатана сеял их, как пшеницу сквозь сито», — не до конца!
   Кажется, в эти именно дни, Марк, ближайший ученик Петра, находится между Петром и Павлом. «Приветствует вас (Иудео-христиан Эллинского Рассеяния) избранная церковь в Вавилоне (Риме) и Марк, сын мой», — пишет Петр (I Птр. 1, 1; 5, 13). — «Приветствует вас… Марк», — пишет и Павел, в те же дни (Кол. 4, 10). Значит ли это, что Марк сближает, а может быть, и примиряет Павла с Петром и что в эти страшные дни, когда оба они «уже изливают кровь свою в жертву», — Павел подал, наконец, «руку общения» Петру здесь, в Риме, так же как там, в Иерусалиме?
   Или только в смерти, в вечности, соединятся эти два величайших Столпа Римской — Вселенской Церкви?
LXXVI
   Петр и Павел, по преданию, идущему от середины II века, казнены в один и тот же день, 29 июня 64 года, а по свидетельству Климента Римского, Петр казнен на день раньше Павла. Самое раннее свидетельство о казни обоих в один и тот же день уцелело в Римском календаре-мартирологе от 366 года. [87]
   Павлу на суде предложен был, вероятно, тот же вопрос, что и всем христианским исповедникам: готов ли он принести жертву (сжечь несколько зерен фимиама на алтаре) римским богам Кесарям, — в том числе и «божественному Кесарю Августу Нерону, divus Caesar Augustus Nero»?
   Идучи на суд, или казнь, Петр и Павел обменялись, может быть, взглядами, и Петр прочел в глазах «брата своего возлюбленного», Павла: «Прости!» — и Павел — в глазах Петра: «Прости и ты меня!» И вдруг поняли оба, что после Иисуса никто никого никогда не любил так, как они друг друга.
LXXVII
   Петр казнен был, по преданию, на Ватиканском холме, «у теребинфа», а Павел — на Остийской дороге, via Ostiensis, «у кедра». [88]
   Петр был, кажется, распят и умолил палачей, по очень древнему сказанию, распять его «вниз головой, чтобы и на кресте ни в чем не равняться с Господом». [89]
   Павел, вероятно, по милости своих покровителей из Кесарева дома, избавившись от «львиных челюстей» и от креста, казнен был, как «римский гражданин», мечом. [90]
   Слыша, как светлое лезвие меча звенит на потемневшем от воды точильном камне, усомнился, может быть, Павел: «Всякая ли власть от Бога?» — и задумался о том, что значит: «Воздавайте кесарево кесарю, а Божие — Богу»? Но в последний миг, когда уже меч сверкнул над головой, — вдруг понял все: узнал-увидел, так же как тогда, на пути в Дамаск, Иисуса, идущего к нему, в «сиянии, превосходящем сияние солнечное», и сам просиял, как солнце.
LXXVIII
   В 258 году, во дни Константина Великого, Петр и Павел соединились в общей «усыпальнице», refrigerium, в катакомбах на Аппиевой дороге, via Appia, той самой, по которой Павел вошел в Рим. Кости его перенесены были сюда с Остийской дороги, via Ostiensis, а кости Петра — с Ватиканского холма. [91]Эти два врага соединились в общей могиле на веки веков, так же как в Церкви два духа: Петр и Павел.
   Долго покоились останки Павла в нынешней церкви Paulus extra muros; только в начале IV века снова перенесены были на Остийскую дорогу, а останки Петра — на Ватиканский холм. «Петр, похороненный в Риме, на Ватикане, близ Триумфальной дороги, juxta viam Triumphalem, во всей вселенной прославляется», — скажет бл. Иероним. [92]А Павел почил, «вне городских стен», extra muros, вдали от «Триумфальной дороги».
   «В разные дни пострадали они, но были одно, unum erant», — скажет бл. Августин. «Петр пошел вперед, а Павел — за ним». [93]Нет, вперед пошел Павел, а за ним — Петр.
LXXIX
   Там, где круговую пляску ведут, в сапфирно-голубом тумане, острова Эгейского моря, как хор Океанид, есть островок пустынный, Патмос, где в зелено-лазурных пещерах, под навесом розовых скал, слышится лишь вечный шум прибоя, вздохи дельфинов и плач гальцион. [94]
   Кажется, зимою 69 года на этом островке было видение «рабу Господню, Иоанну». — «Я, Иоанн, брат ваш и соучастник в скорби и в царстве, и в терпении Иисуса Христа, был на острове, называемом Патмос, за слово Божие и за свидетельство (мученическое, martyrian) Иисуса Христа. Был же я в духе, в день воскресный, и услышал позади себя громкий голос, как бы трубный, который говорил: „Я есмь Альфа и Омега, Первый и Последний. То, что видишь, запиши в книгу и пошли церквам“» (Откр. 1, 1 — 11).
   Кто этот «раб Господень, Иоанн»? Кем бы он ни был, это во всяком случае, не «Пресвитер Иоанн Эфесский», один из вероятных творцов IV Евангелия. [95]Чтобы в этом убедиться, стоит лишь сравнить довольно правильный, греческий, простонародный, общий язык, koin?, евангелиста Иоанна с полугреческим, полуарамейским языком творца Откровения. Так же легко убедиться, что этот «Иоанн» — не один из двух сынов Зеведеевых, — «ученик, которого любил Иисус». Тот Иоанн казнен, вероятно, вместе с братом своим Иаковом, Иродом Агриппой I, в 40-х годах, — во всяком случае до «Апостольского собора» в Иерусалиме, так как на нем не присутствует, что невозможно, конечно, если бы он был жив (Д. А. 12, 1–2, 15)…
   Не могло не исполниться и слово Господне, сказанное обоим братьям вместе: «Чашу, которую Я пью, будете пить», — чашу смерти мученической (Мк. 10, 39).
   Кто же этот «Иоанн», неизвестный творец Апокалипсиса? Если «исповедник», «мученик», как он сам себя называет, то во всяком случае не до конца, не до смерти, мученик; может быть, один из тех, кто услышал слово Господне: «Выйди (беги), народ Мой, из нее (из Рима; Rome he porne, „Рим — Блудница“), чтобы не участвовать вам во грехах ее и не подвергнуться язвам ее» (Откр. 18, 4). Что этот Иоанн — беглец из Рима, тем вероятнее, что о. Патмос — первая гавань на пути из Эфеса в Рим, последняя — из Рима в Эфес, где уцелеет самое живое предание о двух «Иоаннах», Апостоле и Пресвитере; и тем еще вероятнее, что в книге этой самый воздух — тот же, что в Риме тех ужасных, августовских дней 64 года: запах звериной клетки-логова, как на арене цирка, и ангельских кадильниц фимиам, как в видениях мучеников, и сладострастно-благоуханный смрад от тела «Великой Блудницы»; а надо всем — голубовато-знойная мгла Римской malaria, — горячешный жар и бред, — «огненного искушения ужас», гарь человечьего мяса, как от горящих людей-факелов, в садах Нерона. Книги этой не написал бы тот, кто не дышал сам этим воздухом, кто своими глазами не видел «царства Зверя».
LXXX
   Кем бы ни был «Иоанн» Апокалипсиса, он, в противоположность «евангелисту Иоанну», — злейший враг Павла, который является здесь под видом «лжепророка Валаама» (2, 14) и «лжеапостола» (2, 9; 3, 9). «Павел — Симон Волхв», с которым в Риме борется и которого побеждает Петр; Павлово «восхищение до третьего неба» — полет Симона Волхва, — с этим толкованием Псевдо-Климента (150–160 гг.) согласился бы, может быть, и тайновидец Патмоса. [96]Будут, и в этом толковании, низвергнуты в ад оба, Павел и Симон Волхв.
   Злейший враг Павла — Иоанн Апокалипсиса, и Рима тоже — враг злейший.
   «Яростным вином блудодеяния своего она (Римская Блудница) напоила все народы» (Откр. 18, 2). — «Кровью святых упоена и кровью мучеников Иисусовых» (17, 6). «За то, в один день, придут на нее казнь и смерть, и будет сожжена огнем» (18, 8). «Воздайте ей так, как она воздавала вам, и вдвое воздайте ей, по делам ее» (18, 6). «Сильный Ангел взял камень, подобный большому жернову, и поверг его в море, говоря: „с таким стремлением повержен будет Вавилон (Рим), великий город, и уже не будет его“» (18, 21). «Пал, пал Вавилон, Великая Блудница!» (18, 2) «Возрадуемся и возвеселимся!» (19, 7).
   Гибель всего, что мы называем «культурой», «цивилизацией», и если не всего, то многого, за что Павел благословляет Рим, как «власть от Бога» (Рим. 13, 1), — для Иоанна Апокалипсиса есть торжество Иисуса.
LXXXI
   Если самая радостная из всех, в мире бывших и, вероятно, будущих книг, — Евангелие, то самая страшная, — Апокалипсис. Ужас ее — в небывалом нигде, никогда, сочетании математики с тем, что нам кажется «бредом безумья», геометрически точной меры — с безмерностью. Тайна Истории — времени есть и тайна Апокалипсиса — вечности: т?к было, т?к будет; было, в начале и в продолжении мира, — будет, в конце.
   «Здесь — мудрость. Кто имеет ум, сочти число Зверя, ибо это число человеческое; число его — шестьсот шестьдесят шесть» (Откр. 13, 18). Вот и для нас все еще, или уже, неотразимое совпадение внешнего, исторического, и внутреннего, религиозного, опыта: две непреложно-точные, математические меры: человек — Зверь, человек — Бог; цель Истории — царство Зверя, или царство Божие.
   В этом и Павел согласился бы с Иоанном Откровения, так же как с Петром.
LXXXII
   Кажется, в Риме, после бегства Петра, была такая минута, когда все будущие судьбы Церкви, а следовательно, и всего христианского человечества зависели от одного Павла: вынесет ли он или не вынесет, один из всех, всю тяжесть Креста? Вынес, — «Христу сораспялся» воистину (Гал. 2, 19); больше, чем на себя поднял, — принял на себя, так же как Иисус, весь грех, все проклятие всего человечества: сам сделался «грехом», hamartia (II Кор. 5, 21), и «проклятием», kat?ra, за нас всех (Гал. 3, 13).
   Чт? дало ему нужную для этого силу, чт? спасло? Кажется, то самое, что может спасти и все христианское человечество. В тот последний миг, когда меч уже сверкнул над головой Павла, он, может быть, вдруг понял, как еще никогда не понимал, величайшую тайну всей жизни своей и почувствовал, как еще никогда не чувствовал, ту радость, которой некогда был и будет сейчас «восхищен до третьего неба»; тайна человеческой свободы есть тайна Божественной Необходимости, — Предопределение, pr?thesis: «будет Бог все во всех, — все спасутся».
   Понял, в эту минуту, первый святой, Павел, то, чем может спастись и последний из грешников, — что самый святой из святых и самый грешный из грешников — он.
   Этого уже никто никогда не поймет так ясно, как Павел, это поймет, через четыре века, почти так же ясно только один человек — св. Августин.

II. АВГУСТИН

I
   «Голос мой умолкает, и слова мои заглушаются рыданиями…
   Город, победитель мира, побежден; столица Римской империи опустошена пламенем, и граждане ее бегут во все концы мира». — «Светоч мира погас, и, в одном павшем городе, погиб весь человеческий род», — пишет св. Иероним из Вифлеема в 410 году, при первом известии о взятии Рима варварскими полчищами Алариха. [97]
   Плачет, почти без слов, на одном конце христианского мира, в Азии, у колыбели Христа, в Вифлееме, один из двух великих учителей Церкви, а на другом конце, в Африке, в городе Гиппоне, у Средиземного моря, колыбели христианства, другой великий учитель, в те же дни, при том же известии, не плачет, или не хочет плакать: «Слишком скорбеть не будем о погибших (в Риме), ибо радуются ныне души их, на небе, что избавились, наконец, от всех бедствий земных». — «Да и так ли уж трудно великому сердцу сохранить спокойствие, видя, как рушатся камни, падают бревна, и умирают смертные?» [98]
   Но это спокойствие, кажется, только наружное, — ответ закоренелым язычникам, хорошо помнящим недавние дни Юлиана Отступника и, может быть, тут же, в Гиппонской базилике, в толпе Августиновых слушателей, шепчущих злорадно: «Уж лучше бы он о Риме молчал! О sui taceat de Roma!.. Все эти бедствия миновали бы нас, если бы все еще приносились жертвы богам». [99]Кажется, это спокойствие есть разумный ответ не только язычникам, но и малодушным христианам, слишком поверившим безумному горю св. Иеронима: «Весь род человеческий погиб в одном городе». Знает, может быть, и Августин, что значит для мира падение Рима, и слезы его, остановившиеся в горле, может быть, горячее пролитых слез Иеронима.
   «Пал, пал Вавилон, Великая Блудница!» — «Возрадуемся и возвеселимся!» — этого, во всяком случае, уже не повторил бы, с тайновидцем Патмоса, ни тот, ни другой; «будем молиться, да приидет Господь и разрушит мир», — не повторили бы они, и с Оригеном, этого:: [100]надо еще миру долго быть, — это они уже поняли оба, и оба, вероятно, согласились бы с Павлом: «Ныне вы знаете, что не допускает открыться ему (Антихристу)… ибо тайна беззакония уже совершается; но не совершится, доколе удерживающий, ho katechon, не будет взят от среды» (II Фее. 2, 6–7). Этот неназванный, таинственный, «Удерживающий», — по обычному толкованию, не кто иной, как миродержавный, некогда языческий, а ныне христианский, Рим. Вот почему конец Рима для обоих есть первый шаг к кончине мира.
II
   Знает Августин, — знаем и мы сейчас, что значит родиться если не в конце мира, то в конце одного из миров, — в щели Истории, между двумя веками-зонами, двумя жерновами мелющими, — между тем, что еще не умерло, и тем, что еще не родилось, — двумя кругами той восходящей или нисходящей лестницы, которую мы называем «мировым развитием», «эволюцией»; что значит родиться перед «Нашествием варваров». Этим-то Августин и близок нам, ближе, может быть, всех святых, после Павла, жившего и умершего в еще более тесной щели между веками-зонами, перед еще более грозным Концом. [101]
III
   Близок нам Августин и другою мукою: он — такой же и тем же на смерть раненый или ранивший себя, как мы. «Вера, ищущая разума», по слову св. Фомы Аквинского, «противоположного близнеца» его и продолжателя, — вот общая рана, его и наша. [102]
   «Я не верил бы, если бы не думал (разумом не понимал), что надо верить», — скажет Фома Аквинский, и Августин мог бы сказать. [103]
   Поняли оба, или думают, что поняли, почему Господь не сказал: «истину почувствуете», а сказал: «познаете истину». Вера для них обоих есть пережитая сердцем истина разума. «Вера ни в чем не может противоречить разуму», — думает Фома, и Августин думает так же. [104]
   Но вот, ранен; боль от раны чувствует всегда, но долго не знает, чем ранен, а когда наконец узнает — им же самим отточенным, но не им направленным против веры лезвием разума, то ужаснется так, что никому об этом не скажет, даже себе; но по тому, как он об этом молчит, или чт? говорит около этого, можно догадаться, что это именно так.
   Веру найти «ищущим разумом», разрешить между ними все противоречия кажется ему сначала легко. «Сделай, Отец, чтоб я Тебя искал»; не говорит: «нашел», потому что не сомневается, что разум найдет веру. «Я мог бы скорее усомниться в том, что я есмь, нежели в том, что истина (в Боге) постигаема разумом». Этим начинаются все его поиски веры и этим кончаются: «Пойми, чтобы верить, и верь, чтобы понять». [105]
   «Разум крепко люби», — завещает он молодому другу и ученику. «Отроки мы были разумнейшие, intelligentissimi, удивительные первопричин искатели», — вспоминает с умилением свою собственную языческую молодость. «Бог не может ненавидеть разум, который дарует нам, вместе с жизнью, и который так возвышает нас над животными». [106]
   Бог — в человеческом разуме, и разум — в Боге: этот религиозный опыт начал Павел, продолжает Августин и кончит Фома Аквинский.
   «Я хотел иметь такую же уверенность в невидимом, как в том, что 7 + 3 = 10». «Будем считать, calculentus», — могли бы сказать св. Августин и св. Фома, вместе с Лейбницем, — «будем считать», чтобы верить. Что это невозможно, Августин скоро или нескоро поймет, но что-то останется в нем навсегда от этой веры в божественность человеческого разума. «Бог воплотился в человеке… Этого одного достаточно, чтобы опрокинуть всю гордыню ума», — это помнит он или только знает, что надо бы помнить всегда, но слишком часто забывает. «В наши дни старушки знают о Боге больше всех древних философов», — это также хотел бы всегда помнить, но часто забывает Фома Аквинский. [107]
   «Странно! — удивляется Августин, уже святой или „святеющий“, в письме к другу своей языческой юности, — странно! даже в минуты самой пламенной веры я не могу не рассуждать». [108]