* * *
   «Нередко алчность к деньгам унижает и хороших мастеров до ремесла. Так, мой земляк и товарищ, флорентинец Перуджино дошел до такой поспешности в исполнении заказов, что однажды ответил с подмостков жене своей, которая звала его обедать: «подавай суп, а Я пока напишу еще одного святого».
* * *
   «Малого достигает художник, не сомневающийся. Благо тебе, если твое произведение выше, плохо, если оно наравне, но величайшее бедствие, если оно ниже, чем ты его ценишь, что бывает с теми, кто удивляется, как это Бог им помог сделать так хорошо».
   «Терпеливо выслушивай мнения всех о твоей картине, взвешивай и рассуждай, правы ли те, кто укоряет тебя и находят ошибки; если да – исправь, если нет – сделай вид, что не слышал, и только людям, достойным внимания, доказывай, что они ошибаются.
   Суждение врага нередко правдивее и полезнее, чем суждение друга. Ненависть в людях почти всегда глубже любви. Взор ненавидящего проницательнее взора любящего. Истинный друг все равно, что ты сам. Враг не похож на тебя, – вот в чем сила его. Ненависть освещает многое, скрытое от любви. Помни это и не презирай хулы врагов».
* * *
   «Яркие краски пленяют толпу. Но истинный художник не толпе угождает, а избранным. Гордость и цель его не в блистающих красках, а в том, чтобы совершилось в картине подобное чуду: чтобы тень и свет сделали в ней плоское выпуклым. Кто, презирая тень, жертвует ею для красок, – похож на болтуна, который жертвует смыслом для пустых и громких слов».
* * *
   «Больше всего берегись грубых очертаний. Да будут края твоих теней на молодом и нежном теле не мертвыми, не каменными, но легкими, неуловимыми и прозрачными, как воздух, ибо само тело человеческое прозрачно, в чем можешь убедиться, если через пальцы посмотришь на солнце. Слишком яркий свет не дает прекрасных теней. Бойся яркого света. В сумерки, или в туманные дни, когда Солнце в облаках, заметь, какая нежность и прелесть на лицах Мужчин и женщин, проходящих по тенистым улицам между темными стенами домов. Это самый совершенный свет. Пусть же тень твоя, мало-помалу исчезая в свете, тает, как дым, как звуки тихой музыки. Помни: между светом и мраком есть нечто среднее, двойственное, одинаково причастное и тому, и другому, как бы светлая тень или темный свет. Ищи его, художник: в нем тайна пленительной прелести!»
   Так он сказал и, подняв руку, как бы желая запечатлеть эти слова в нашей памяти, повторил с неизъяснимым выражевием:
   – Берегитесь грубого и резкого. Пусть тени ваши тают, как дым, как звуки дальней музыки!
   Чезаре, внимательно слушавший, усмехяулся, поднял глаза на Леонардо и что-то хотел возразить, но промолчал.
* * *
   Спустя немного, говоря уже о другом, учитель сказал:
   «Ложь так презренна, что, превознося величие Бога, унижает Его; истина так прекрасна, что, восхваляя самые малые вехи, облагораживает их. Между истиной и ложью такая же разница, как между мраком и светом».
   Чезаре, что-то вспомнив, посмотрел на него испытующим взором.
   – Такая же разница, как между мраком и светом? – повторил он. – Но не вы ли сами, учитель, только что утверждали, что между мраком и светом есть нечто среднее, двойственное, одинаково причастное и тому, и другому, как бы светлая тень или темный свет? Значит, – и между истиной и ложью?.. но нет, этого быть не может… Право же, мастер, ваше сравнение порождает в уме моем великий соблазн, ибо художник, ищущий тайны пленительной прелести в слиянии тени и света, чего доброго, спросит, не сливается ли истина с ложью так же, как свет с тенью…
   Леонардо сперва нахмурился, как будто был удивлен, даже разгневан словами ученика, но потом рассмеялся и ответил:
   – Не искушай меня. Отыди, сатана! Я ожидал другого ответа, и думаю, что слова Чезаре достойны были большего, чем легкомысленная шутка. По крайней мере, во мне возбудили они много мучительных мыслей.
* * *
   Сегодня вечером я видел, как, стоя под дождем в тесном, грязном и вонючем переулке, внимательно рассматривал он каменную, по-видимому, ничем не любопытную стену с пятнами сырости. Это продолжалось долго. Мальчишки указывали на него пальцами и смеялись. Я спросил, что он нашел в этой стене.
   – Посмотри, Джованни, какое великолепное чудовище-химера с разинутой пастью; а вот рядом – ангел с нежным лицом и развевающимися локонами, который убегает от чудовища. Прихоть случая создала здесь образы, достойные великого мастера. Он обвел пальцем очертания пятен, к изумлению моему, я увидел в них и в самом деле, то, о чем он говорил.
   – Может быть, многие сочтут это изображение нелепым, – продолжал учитель, – но я, по собственному опыту, знаю, как оно полезно для возбуждения ума к открытиям и замыслам. Нередко на стенах, в смешении разных камней, в трещинах, в узорах плесени на стоячей воде, в потухающих углях, подернутых пеплом, в очертаниях облаков случалось мне находить подобие прекраснейших местностей с горами, скалами, реками, долинами и деревьями, также чудесные битвы, странные лица, полные неизъяснимой прелести, любопытных дьяволов, чудовищ и многие другие удивительные образы. Я выбирал из них то, что нужно, и доканчивал. Так, вслушиваясь в дальний звон колоколов, ты можешь в их смешанном гуле найти по желанию всякое имя и слово, о котором думаешь.
* * *
   Сравнивает морщины, образуемые мускулами лица, во время плача и смеха. В глазах, во рту, в щеках нет никакого различия. Только брови плачущий подымает вверх и соединяет, лоб собирается в складки, и углы рта опускаются; между тем, как смеющийся широко раздвигает брови и подымает углы рта. В заключение сказал:
   – Старайся быть спокойным зрителем того, как люди смеются и плачут, ненавидят и любят, бледнеют от ужаса и кричат от боли; смотри, учись, исследуй, наблюдай, чтобы познать выражение всех человеческих чувств. Чезаре сказывал мне, что мастер любит провожать осужденных на смертную казнь, наблюдая в их лицах все степени муки и ужаса, возбуждая в самих палачах удивление своим любопытством, следя за последними содроганиями мускулов, когда несчастные умирают.
   – Ты и представить себе не можешь, Джованни, что это за человек – прибавил Чезаре с горькой усмешкой. – Червяка подымет с дороги и посадит на листок, чтобы не раздавить ногой, – а когда найдет на него такой стих, – кажется, если бы родная мать плакала, он только наблюдал бы, как сдвигаются брови, морщится кожа на лбу и опускаются углы рта.
* * *
   Учитель сказал: «учись у глухонемых выразительным движениям».
   «Когда ты наблюдаешь людей, старайся, чтобы они не замечали, что ты смотришь на них: тогда их движения, их смех и плач естественнее».
   «Разнообразие человеческих движений так же беспредельно, как разнообразие человеческих чувств. Высшая цель художника заключается в том, чтобы выразить в лице и в движениях тела страсть души».
   «Помни, – в лицах, тобою изображенных, должна быть такая сила чувства, чтобы зрителю казалось, что картина твоя может заставить мертвых смеяться и плакать.
   Когда художник изображает что-нибудь страшное, скорбное или смешное, – чувство, испытываемое зрителем, должно побуждать его к таким телодвижениям, чтобы казалось, будто бы он сам принимает участие в изображенных действиях; если же это не достигнуто, – знай, художник, что все твои усилия тщетны».
* * *
   «Мастер, у которого руки узловатые, костлявые, охотно изображает людей с такими же узловатыми, костлявыми руками, и это повторяется для каждой части тела, ибо всякому человеку нравятся лица и тела, сходные с его собственным лицом и телом. Вот почему, если художник некрасив, он выбирает для своих изображений лица тоже некрасивые, и наоборот. Берегись, чтобы женщины и мужчины, тобой изображаемые, не казались сестрами и братьями-близнецами, ни по красоте, ни по уродству – недостаток, свойственный многим итальянским художникам. Ибо в живописи нет более опасной и предательской ошибки, как подражание собственному телу. Я думаю, что это происходит оттого, что душа есть художница своего тела: некогда создала она и вылепила его, по образу и подобию своему; и теперь, когда опять ей нужно, при помощи кисти и красок, создать новое тело, всего охотнее повторяет образ, в который уже раз воплотилась».
* * *
   «Заботиться о том. Чтобы произведение твое не отталкивало зрителя, как человека, только что вставшего с постели, холодный зимний воздух, а привлекало бы и пленяло душу его, подобно тому, как спящего из постели выманивает приятная свежесть летнего утра».
* * *
   Вот история живописи, рассказанная учителем в немногих словах:
   «После римлян, когда живописцы стали подражать друг другу, искусство пришло в упадок, длившийся много веков. Но явился Джотто флорентинец, который, не довольствуясь подражанием учителю своему, Чимабуэ, рожденный в горах и пустынях, обитаемых лишь козами и другими подобными животными, и будучи побуждаем к искусству природой, начал рисовать на камнях движения коз, которых пас, и всех животных, которые обитали в стране его, и, наконец, посредством долгой науки, превзошел не только всех учителей своего времени, но и прошлых веков. После Джотто искусство живописи снова пришло в упадок, потому что каждый стал подражать готовым образцам. Это продолжалось целые столетия, пока Томмазо флорентинец, по прозвищу Мазаччо, не доказал своими совершенными созданиями, до какой степени даром тратят силы те, кто берет за образец что бы то ни было, кроме самой природы-учительницы всех учителей».
* * *
   «Первым произведением живописи была черта, обведенная вокруг тени человека, брошенной солнцем на стену».
* * *
   Говоря о том, как следует художнику сочинять замыслы картин, учитель рассказал нам для примера задуманное им изображение потопа.
   – «Пучины и водовороты, озаренные молниями. Ветви громадных дубов, с людьми, прицепившимися к ним, уносимые смерчем: Воды, усеянные обломками домашней утвари, на которых спасаются Люди. Стада четвероногих, окруженные водою, на высоких плоскогорьях, одни кладут ноги на спины другим, давят и топчут друг друга. В толпе людей, защищающих, с оружием в руках, последний клочок земли от хищных зверей, одни ломают руки, грызут их, так что кровь течет, другие затыкают уши, чтобы не слышать грохота громов, или же, не довольствуясь тем, что закрыли глаза, кладут еще руку на руку, прижимая их к векам, чтобы не видеть грозящей смерти. Иные убивают себя, удушаясь, закалываясь мечами, бросаясь в пучину с утесов, и матери, проклиная Бога, хватают детей, чтобы размозжить им голову о камни. Разложившиеся трупы всплывают на поверхность, сталкиваясь и ударяя друг друга, как мячики, надутые воздухом, отскакивают. Птицы садятся на них или, в изнеможении падая, опускаются на живых людей и зверей, не находя другого места для отдыха».
   От Салаино и Марко узнал я, что Леонардо в течение многих лет расспрашивал путешественников и всех, кто когда-либо видел смерчи, наводнения, ураганы, обвалы, землетрясения, – узнавая точные подробности и терпеливо, как ученый, собирая черту за чертой, наблюдение за наблюдением, чтобы составить замысел картины, которой, быть может, никогда не исполнить. Помню, слушая рассказ о потопе, я испытывал то же, что бывало при виде дьявольских рож и чудовищ в рисунках его, – ужас, который притягивает.
   И вот еще что меня удивило: рассказывая страшный замысел, художник казался спокойным и безучастным.
   Говоря о блесках молний, отражаемых водою, заметил: «их должно быть больше на дальних, меньше – на ближних к зрителю волнах, как того требует закон отражения света на гладких поверхностях».
   Говоря о мертвых телах, которые сталкиваются в водоворотах, прибавил: «изображая эти удары и столкновения, не забывай закона механики, по которому угол падения равен углу отражения».
   Я невольно улыбнулся и подумал: «вот он весь – в этом напоминании!»
   Учитель сказал:
   – Не опыт, отец всех искусств и наук, обманывает людей, а воображение, которое обещает им то, чего опыт дать не может. Невинен опыт, но наши суетные и безумные желания преступны. Отличая ложь от истины, опыт учит стремиться к возможному и не надеяться, по незнанию, на то, чего достигнуть нельзя, чтобы не пришлось, обманувшись в надежде, предаться отчаянию.
   Когда мы остались наедине, Чезаре напомнил мне эти слова и сказал, брезгливо поморщившись: – Опять ложь и притворство!
   – В чем же теперь-то солгал он, Чезаре? – спросил я с удивлением. – Мне кажется, что учитель…
   – Не стремиться к невозможному, не желать недостижимого! – продолжал он, не слушая меня. – Чего доброго, кто-нибудь поверит ему на слово. Только, нет, не на таких дураков напал: не ему бы слушать! Я его насквозь вижу… – Что же ты видишь, Чезаре?
   – А то, что сам он всю жизнь только и стремился к невозможному, только и желал недостижимого. Ну, скажи на милость: изобретать такие машины, чтобы люди как птицы летали по воздуху, как рыбы под водой плавали, – разве это не значит стремиться к невозможному? А ужас потопа, а небывалые чудовища в пятнах сырости, в облаках, небывалая прелесть божественных лиц, подобных ангельским видениям, – откуда он все это берет, – ужели из опыта, из математической таблички носов и ложечки для измерения красок?.. Зачем же обманывает себя и других, зачем лжет? Механика нужна ему для чуда, – чтобы на крыльях взлететь к небесам, чтобы, владея силами естественными, устремить их к тому, что сверх и против естества человеческого, сверх и против закона природы – все равно к Богу или к дьяволу, только бы к неиспытанному, к невозможному! Ибо верить-то он, пожалуй, не верит, но любопытствует, – чем меньше верит, тем больше любопытствует: это в нем, как похоть неугасимая, как уголь раскаленный, которого нельзя ничем залить – никаким знанием, никаким опытом!..
   Слова Чезаре наполнили душу мою смятением и страхом. Все эти последние дни думаю о них, хочу и не могу забыть.
   Сегодня, как будто отвечая на мои сомнения, учитель сказал:
   – Малое знание дает людям гордыню, великое – дает смирение: так пустые колосья подымают к небу надменные головы, а полные зерном склоняют их долу, к земле, своей матери.
   – Как же, учитель, – возразил Чезаре со своей обыкновенной язвительно-испытующей усмешкой, – как же говорят, будто бы великое знание, которым обладал светлейший из херувимов, Люцифер, внушило ему не смирение, а гордыню, за которую он и был низвергнут в преисподнюю?
   Леонардо ничего не ответил, но, немного помолчав, рассказал нам басню:
   «Однажды капля водяная задумала подняться к небу. При помощи огня взлетела она тонким паром. Но, достигнув высоты, встретила разреженный, холодный воздух, сжалась, отяжелела – и гордость ее превратилась в ужас. Капля упала дождем. Сухая земля выпила ее. И долго вода, заключенная в подземной темнице, должна была каяться в грехе своем».
   Кажется, чем больше с ним живешь, тем меньше знаешь его.
   Сегодня опять забавлялся, как мальчик. И что за шутки! Сидел я вечером у себя наверху, читал перед сном любимую свою книгу – «Цветочки св. Франциска». Вдруг по всему дому раздался вопль нашей стряпухи Матурины: – Пожар! Пожар! Помогите! Горим!.. Я бросился вниз и перетрусил, увидев густой дым, наполнявший мастерскую. Озаряемый отблеском синего пла мени, подобного молнии, учитель стоял в облаках дыма, как некий древний маг, и с веселой улыбкой смотрел на Матурину, бледную от ужаса, махавшую руками, и на Марко, который прибежал с двумя ведрами воды и вылил бы их на стол, не щадя ни рисунков, ни рукописей, если бы учитель не остановил его, крикнув, что все это шутка. Тогда мы увидели, что дым и пламя подымаются от белого порошка с ладаном и колофонием на раскаленной медной сковородке, – состава, изобретенного им для устройства увеселительных пожаров. Не знаю, кто был в большем восторге от шалости – неизменный товарищ всех его игр, маленький плут Джакопо, или сам Леонардо. Как он смеялся над страхом Матурины и над спасительными ведрами Марко! Видит Бог, кто так смеется, не может быть злым человеком.
   Но среди веселья и хохота, не преминул записать сделанное ИМ на лице Матурины наблюдение над складками кожи и морщинами, которые производит ужас в человеческих лицах.
   Почти никогда не говорит о женщинах. Только раз сказал, что люди поступают с ними так же беззаконно, как с животными. Впрочем, над модною платоническою любовью смеется. Одному влюбленному юноше, который читал слезливый сонет во вкусе Петрарки, – ответил тремя, должно быть, единственными, сочиненными им, стихами, ибо он весьма плохой стихотворец:
 
S'el Petrarcha aino si forte il lauro, —
E perche gli е bon fralla salsiccia e tordo.
I'non posso di lor ciancie far tesauro.[32]
 
   Чезаре уверяет, будто бы в течение всей своей жизни Леонардо так занят был механикой и геометрией, что не имел времени любить, но, впрочем, он едва ли совершенный девственник, ибо, уж конечно, должен был, хотя бы раз, соединиться с женщиной, не для наслаждения, как обыкновенные смертные, а из любопытства, для научных наблюдений по анатомии, исследуя таинство любви так же: бесстрастно, с математической точностью, как все другие явления природы.
 
   Мне кажется порою, что не следовало бы мне никогда говорить о нем с Чезаре. Мы точно подслушиваем, подсматриваем, как шпионы. Чезаре каждый раз испытывает злую радость, когда удается ему бросить новую тень на учителя – И что ему нужно от меня, зачем отравляет он душу мою? Мы теперь часто ходим в маленький скверный кабачок у речной Катаранской таможни, за Верчельской заставой. Целыми часами, за полбрентой дешевого белого вина беседуем под ругань лодочников, играющих в крапленные карты, и совещаемся, как предатели.
   Сегодня Чезаре спросил меня, знаю ли я, что во Флоренции Леонардо был обвинен в содомии. Я ушам своим не поверил, подумал, что Чезаре пьян или бредит. Но он мне подробно и точно объяснил. В 1476 году, – Леонардо было в то время 24 года, а его учителю, знаменитому флорентийскому мастеру, Андреа Вероккьо, 40 лет, – безымянный донос на Леонардо и Вероккьо с обвинением в мужеложестве опущен был в один из тех круглых деревянных ящиков, называемых «барабанами» – tamburi, которые вывешиваются на колонках в главных флорентинских церквах, преимущественно в соборе Марии дель Фьоре. 9-го апреля того же года ночные и монастырские надзиратели – Ufficiali di notte е monasteri разобрали дело и оправдали обвиненных, но под условием, чтобы донос повторился – assoluti cuiii conditione, ut retam после нового обвинения, 9-го июня Леонардо и Вероккьо были окончательно оправданы. Более никому ничего неизвестно. Вскоре после того Леонардо, навсегда покинув мастерскую Вероккьо и Флоренцию, переселился в Милан.
   – О, конечно, гнусная клевета! – прибавил Чезаре с насмешливой искрой в глазах. – Хотя ты еще не знаешь, друг мой Джованнн, какими противоречиями полно его сердце. Это, видишь ли, лабиринт, в котором сам черт ногу сломит. Загадок и тайн не оберешься! С одной стороны, пожалуй, как будто бы и девственник, ну, а с другой…
   Я вдруг почувствовал, как вся кровь прилила к моему сердцу. – вскочил и крикнул: – Как ты смеешь, подлый человек?
   – Что ты? Помилуй… Ну, ну, не буду! Успокойся. Я, право, не думал, что ты этому придаешь такое значение… – Чему придаю значение? Чему? Говори, говори все! Не лукавь, не виляй!..
   – Э, вздор! Зачем горячишься? Стоит ли таким друзьям, как мы, ссориться из-за пустяков? Выпьем-ка за твое здоровье! In vino veritas…[33] И мы пили, и продолжали разговор. Нет, нет, довольно! Забыть скорее! Кончено! Не буду больше никогда говорить с ним об учителе. Он враг не только ему, но и мне. Он злой человек.
   Гадко мне-не знаю, от вина ли, выпитого в проклятом кабачке, или оттого, что мы там говорили. Стыдно подумать, какую подлую радость могут находить люди, унижая великого.
* * *
   Учитель сказал:
   – Художник, сила твоя в одиночестве. Когда ты один, ты весь принадлежишь себе; когда же ты хотя бы с одним товарищем, ты себе принадлежишь только наполовину или еще менее, сообразно с нескромностью друга. Имея несколько друзей, ты еще глубже впадаешь в то же бедствие. А если ты скажешь: я отойду от вас и буду один, чтобы свободнее предаваться созерцанию природы, – я говорю тебе: это едва ли удастся, потому что ты не будешь в силах не развлекаться и не прислушиваться к болтовне. Ты будешь плохим товарищем и еще худшим работником, ибо никто не может служить двум господам. И если ты возразишь: я отойду так далеко, чтобы вовсе не слышать их разговора, – я скажу тебе: они сочтут тебя за сумасшедшего – и все-таки ты останешься один. Но, если непременно хочешь иметь друзей, пусть это будут живописцы и ученики твоей мастерской. Всякая иная дружба опасна. Помни, художник, сила твоя – в одиночестве.
   Теперь я понимаю, почему Леонардо удаляется от женщин: для великого созерцания нужна ему великая свобода.
   Андреа Салаино иногда горько жалуется на скуку, и нашу однообразную и уединенную жизнь, уверяя, будто бы ученики других мастеров живут куда веселее. Как молодая девушка, любит он обновки и горюет, что показывать их некому. Ему хотелось бы праздников, шума, блеска толпы и влюбленных взоров.
   Сегодня учитель, выслушав упреки и жалобы своего овия, обычным движением руки начал гладить его длинные, мягкие кудри и ответил ему с доброй усмешкой: – Не горюй, мальчик: я обещаю тебя взять на следующий праздник в замок. А теперь, хочешь, расскажу басенку? – Расскажите, учитель! – обрадовался Андреа и сел у ног Леонардо.
   – На высоком месте, над большою дорогою, там, где кончался оградою сад, лежал камень, окруженный деревьями, мохом, цветами и травами. Однажды, когда он увидел множество камней внизу, на большой дороге, захотелось ему к ним, и он сказал себе: «какая мне радость в этих изнеженных недолговечных цветах и травах? Я желал бы жить среди ближних и братьев моих, среди себе подобных камней!» – и скатился на большую дорогу к тем, кого называл своими ближними и братьями. Но здесь колеса тяжелых повозок стали давить его, копыта ослов, мулов и гвоздями подкованные сапоги прохожих топтать. Когда же порою удавалось ему немного подняться, и он мечтал вздохнуть свободнее, липкая грязь или кал животных покрывали его. Печально смотрел он на прежнее место свое, уединенное убежище в саду, и оно казалось ему раем. – Так бывает с теми, Андреа, кто покидает тихое созерцание и погружается в страсти толпы, полные вечного зла.
* * *
   Учитель не позволяет, чтобы причинялся какой-либо вред животным тварям, даже растениям. Механик Зороастро да Перетола рассказывал мне, что Леонардо с юных лет не ест мяса и говорит, что придет время, когда все люди, подобно ему, будут довольствоваться растительной пищей, полагая убийство животных столь же преступным, как убийство человека.
   Проходя однажды мимо мясной лавки на Меркато Нуово и с отвращением указывая на туши телят, овец, быков и свиней на распорках, он сказал мне:
   – Да, воистину человек есть царь животных, или, лучше сказать, царь зверей, потому что зверство его величайшее. И помолчав, прибавил с тихою грустью:
 
   – Мы делаем нашу жизнь из чужих смертей! Люди и звери суть вечные пристанища мертвецов, могилы один для другого…
   – Таков закон природы, чью благость и мудрость вы же сами, учитель, так прославляете, – возразил Чезаре. – Я удивляюсь, зачем воздержанием от мяса нарушаете вы этот естественный закон, повелевающий всем тварям пожирать друг друга.
   Леонардо посмотрел на него и ответил спокойно: – Природа, находя бесконечную радость в изобретении новых форм, в созидании новых жизней и производя их с большею скоростью, чем время может истребить, устроила так, чтобы одни твари, питаясь другими, очищали место для грядущих поколений. Вот почему нередко посылает она заразы и поветрия туда, где чрезмерно размножились, твари, в особенности люди, у которых избыток рождений не уравновешен смертями, ибо остальные звери не пожирают их.
   Так Леонардо, хотя с великим спокойствием разума объясняет естественвые законы, не возмущаясь и не сетуя, но сам поступает по иному закону, воздерживаясь от употребления в пищу всего, что имеет в себе жизнь.
   Вчера ночью долго читал я книгу, с которой никогда не расстаюсь – «Цветочки св. Франциска». Франциск, так же как Леонардо, миловал тварей. Иногда, вместо молитвы, прославляя мудрость Божью, целыми часами на пчельнике, среди ульев, наблюдал, как пчелы лепят восковые кельи и наполняют их медом. Однажды, на пустынной горе, проповедовал птицам слово Господне; они сидели у ног его рядами и слушали; когда же он кончил, встрепенулись, захлопали крыльями и, открывая клювы, начали ласкаться головками о ризы Франциска, как бы желая сказать ему, что поняли проповедь; он благословил их, и они улетели с радостными криками.