Мальчику ни разу не пришло на ум, что упомянутым бедолагой может стать он сам или что пирожные в беседке могли предназначаться ему, а не ювераджу.
   Поэтому Аш хранил спокойствие, ибо детям остается лишь принимать мир таким, какой он есть, и мириться с тем фактом, что взрослые всемогущи, если даже не многоумны. Он постарался выбросить из головы историю с пирожными и, приняв свое рабство в Хава-Махале как неизбежное зло, на данный момент неустранимое, покорился необходимости терпеть до времени, когда юверадж станет взрослым и перестанет нуждаться в его услугах. По крайней мере, теперь он ел досыта и ходил в чистой одежде, хотя обещанного жалованья так и не получал из-за ненасытности нотч, истощившей казну раджи до угрожающего предела. Но такая жизнь казалась ужасно скучной, пока не появился Туку, маленький мангуст, который стал наведываться в сад Ситы и которого Аш развлечения ради приручил и выдрессировал.
   Туку был первым живым существом, всецело принадлежавшим ему. Хотя Аш знал, что безраздельно владеет сердцем Ситы, он не имел возможности общаться с ней, когда пожелает. У Ситы были свои служебные обязанности, и они могли видеться только в определенные часы дня. Но Туку постоянно следовал за ним по пятам или сидел у него на плече, ночью спал у него на груди, свернувшись клубочком, и мгновенно приходил на зов. Аш любил грациозного, бесстрашного зверька и чувствовал, что Туку понимает это и отвечает взаимной любовью. Эта дружба приносила Ашу глубокое удовлетворение и продолжалась более полутора лет – до того черного дня, когда Лалджи, утомленный скукой, изъявил желание поиграть с Туку, а затем принялся немилосердно дразнить зверька, за что и был укушен острыми зубами. Следующие две минуты были истинным кошмаром, воспоминание о котором неотступно преследовало Аша многие месяцы и так никогда и не стерлось из памяти.
   Лалджи, укушенный до крови, завопил от страха и боли и приказал одному из слуг убить мангуста немедленно – немедленно! Слуга выполнил приказ прежде, чем Аш успел вмешаться. Единственный удар меча в ножнах перебил Туку позвоночник. Несколько мгновений зверек корчился в смертных муках и пронзительно визжал, а потом испустил дух – и в руках у Аша остался лишь безжизненный комочек меха.
   У него в голове не укладывалось, что Туку умер. Всего минуту назад он распушал хвост и недовольно свиристел, рассерженный грубым обхождением Лалджи, а теперь…
   – Не смотри на меня так! – яростно сказал Лалджи. – Подумаешь, велика важность! Он просто животное, дикое, злобное животное. Видишь, как он укусил меня?
   – Ты дразнил его, – прошептал Аш. – Это ты дикое, злобное животное!
   Ему захотелось закричать, заорать, завопить во все горло. Ярость вскипела в нем, и, уронив тельце Туку на пол, он бросился на Лалджи. Это была не настоящая драка, а детская потасовка. Постыдная потасовка, в которой Лалджи плевался, пинался и визжал дурным голосом, пока дюжина слуг, вбежавших в комнату со всех сторон, не растащила мальчиков.
   – Я ухожу, – задыхаясь проговорил Аш, пытаясь вырваться из крепкой хватки объятых ужасом слуг и испепеляя Лалджи ненавидящим взглядом. – Я не останусь с тобой ни минуты. Уйду сейчас же и никогда не вернусь.
   – А я говорю, ты никуда не уйдешь! – провизжал Лалджи, вне себя от ярости. – Ты не уйдешь без моего позволения, а если попытаешься – убедишься, что не можешь. Я позабочусь об этом.
   Биджу Рам, который в знак своей готовности защитить ювераджа выхватил длинноствольный пистолет, по счастью незаряженный, небрежно указал стволом на Аша и лениво проговорил:
   – Вашему высочеству следует заклеймить этого жалкого конюшонка, как клеймят лошадей или мятежных рабов. Тогда у него не будет возможности скрыться: в нем сразу опознают вашу собственность и вернут вам.
   Возможно, он не рассчитывал, что принц отнесется к предложению серьезно, но Лалджи, ослепленный гневом и плохо соображавший, ухватился за него. Встать на защиту Аша оказалось некому, ибо, к несчастью, единственный придворный ювераджа, имевший на него хоть какое-то влияние, в тот день лежал в постели с приступом лихорадки. Прямо на месте дело было сделано, причем самим Биджу Рамом. В комнате находилась горящая жаровня, поскольку стояла зима и во дворце было холодно, и Биджу Рам, с обычным своим мерзким смешком, сунул ствол пистолета в докрасна раскаленные угли. Хотя Ашу тогда едва исполнилось восемь лет, потребовалось четверо мужчин, чтобы удержать его. Он был сильным и ловким мальчиком, а когда понял, что должно произойти, стал драться, как дикая кошка, яростно кусаясь и царапаясь, так что досталось всем четверым. Однако в исходе схватки сомневаться не приходилось, и сопротивление было бесполезно.
   Биджу Рам намеревался выжечь клеймо на лбу, и это, возможно, убило бы Аша. Но Лалджи, несмотря на ярость, все же сохранил толику здравого смысла и понял, что отец может не вполне одобрить такой поступок, а поэтому лучше заклеймить Аша в таком месте, где отметина не привлечет внимания раджи. Биджу Раму пришлось удовольствоваться тем, что он прижал дуло пистолета к обнаженной груди жертвы. Раздалось шипение, запахло горелым мясом, и, хотя Аш поклялся себе, что скорее умрет, чем доставит Биччху удовольствие услышать свой крик, он не сумел сдержаться. Пронзительный вопль боли вызвал у щеголя очередной мерзкий смешок, но на Лалджи произвел неожиданное воздействие, пробудив в нем лучшие качества его натуры. Юверадж бросился к Биджу Раму и оттащил его назад, истерически крича, что сам во всем виноват, а Ашок совершенно ни при чем. В следующий миг Аш лишился чувств.
   – Он умирает! – провизжал Лалджи, охваченный раскаянием. – Ты убил его, Биччху! Сделайте же что-нибудь! Пошлите за хакимом! Приведите Данмайю! О Ашок, не умирай! Пожалуйста, не умирай!
   Аш вовсе не собирался умирать и довольно скоро очнулся. Безобразный ожог благополучно зажил благодаря умелому уходу Ситы и Данмайи, а также крепкому здоровью мальчика, но шрам остался у него до конца жизни: не полный круг, а полумесяц, потому что он дернулся в сторону, почувствовав прикосновение раскаленного металла, и дуло прижалось к груди не полностью, а Лалджи оттащил Биджу Рама назад прежде, чем тот успел исправить оплошность.
   – Я собирался выжечь на твоей груди солнце, – впоследствии сказал Биджу Рам, – но, похоже, ты этого недостоин. Своим трусливым поведением ты превратил солнце в ущербную луну.
   Из осторожности он сказал это в отсутствие Лалджи, который не желал, чтобы ему напоминали о прискорбном эпизоде.
   Как ни странно, после этого мальчики сошлись ближе. Аш прекрасно сознавал тяжесть своего проступка и знал, что в былые времена его за такое удавили бы или затоптали насмерть слонами раджи. Самое малое, его могли бы лишить руки или глаза, поскольку рукоприкладство по отношению к наследнику престола считалось отнюдь не мелким преступлением и многие взрослые мужчины поплатились жизнью за гораздо менее серьезные провинности, а потому он обрадовался сравнительной легкости наказания и удивился тому, что юверадж вступился за него. Тот факт, что Лалджи не только помешал довести дело до конца, но и во всеуслышание признал свою вину, произвел глубокое впечатление на Аша, хорошо понимавшего, чего стоило ювераджу такое признание.
   Он безумно тосковал по Туку, но не предпринял попытки приручить другого мангуста. Он вообще больше не заводил никаких животных, сознавая, что никогда уже не сможет доверять Лалджи и что для него полюбить какое-нибудь живое существо – значит дать в руки ювераджу оружие, которое тот сможет использовать против него в следующий раз, когда будет не в духе или пожелает наказать своего слугу. Однако, несмотря на это (и уж конечно, не по собственному желанию), Аш получил неожиданную замену любимому Туку. Только на сей раз не животное, а крохотного человечка – Анджули-Баи, робкую, всеми заброшенную малолетнюю дочку несчастливой фаранги-рани.
   Одним из достоинств Лалджи – а он обладал многими хорошими качествами, которые в нормальных обстоятельствах вполне могли бы перевесить дурные, – было неизменно доброе отношение к маленькой сводной сестренке. Малышка часто наведывалась в покои ювераджа, поскольку в силу своего возраста еще не подлежала заточению в занане и могла разгуливать везде, где ей вздумается. Она была крохотным худеньким созданием, с виду всегда полуголодным и одетым в убогие обноски, какие сочли бы неприличными во многих крестьянских семьях, – такое положение дел объяснялось враждебностью нотч, не видевшей причин тратить деньги или время на дочь умершей соперницы.
   Джану-Баи не знала наверное, унаследовала ли девочка от матери часть красоты и очарования, некогда пленивших сердце раджи, и не желала допустить, чтобы он полюбил свою дочь или стал гордиться ею, а потому распорядилась перевести ребенка в самое дальнее крыло дворца и приставила к нему горстку неряшливых, не получающих жалованья служанок, которые прикарманивали скудные средства, выдаваемые на содержание принцессы.
   Раджа редко спрашивал о своей дочери и со временем почти забыл о ее существовании. Джану-Баи заверяла мужа, что о девочке хорошо заботятся, и неизменно делала какое-нибудь пренебрежительное замечание по поводу ее невзрачности, которая сильно затруднит поиски хорошей партии для нее. «Такое маленькое угрюмое существо», – с притворным сочувствием вздыхала Джану-Баи. Она дала малышке прозвище Каири, что означает «маленький незрелый плод манго», и возликовала, когда оно прижилось во дворце.
   Каири-Баи предпочитала покои сводного брата своим собственным: они были светлее и лучше обставлены, а кроме того, Лалджи иногда угощал ее сластями и позволял играть со своими мартышками, какаду или ручной газелью. Его слуги тоже обращались с ней ласковее, чем приставленные к ней женщины, и девочка сильно привязалась к самому юному из них, Ашоку, – он однажды нашел ее в дальнем уголке сада, где она тихо плакала от боли, укушенная мартышкой, которую дернула за хвост. Аш отвел Каири к Сите, чтобы она утешила и приласкала бедняжку, и Сита перевязала рану, дала малышке кусочек сахарного тростника и рассказала историю про Раму, прекрасная жена которого была похищена царем демонов с острова Ланка и впоследствии спасена с помощью Ханумана, царя обезьян.
   – Так что дергать обезьян за хвост никак нельзя: это не только задевает их чувства, но и вызывает гнев Ханумана. А сейчас мы с тобой нарвем ноготков и сплетем маленький венок – я покажу тебе, как это делается, – который ты отнесешь к алтарю Ханумана в знак своего раскаяния. Мой сын Ашок отведет тебя туда.
   Интересная история и плетение венка успешно отвлекли девочку от боли в укушенном пальце, и она, безбоязненно взяв Ашока за руку, радостно отправилась вместе с ним приносить извинения Хануману у алтаря возле слоновых стойл, где гипсовая статуя обезьяньего царя плясала в сумерках. После этого она часто наведывалась в комнаты Ситы, хотя привязалась не к Сите, а к Ашу и постоянно ходила за ним по пятам, точно упрямый бездомный щенок, который выбрал себе хозяина и от которого так просто не отделаешься. Впрочем, Аша это не слишком тяготило, тем более что Сита велела, чтобы он относился к одинокой маленькой девочке с особой добротой – не потому, что она принцесса, и не потому, что она сирота, обделенная вниманием и заботой, а потому, что она родилась в день, вдвойне для него знаменательный: в годовщину его собственного рождения и в день их прибытия в Гулкот.
   Главным образом поэтому Аш почувствовал себя в известном смысле ответственным за Каири, смирился с ролью предмета ее обожания и стал единственным человеком, который никогда не обращался к ней по прозвищу. Он называл девочку либо Джули (так она сама переиначила свое имя, еще не умея свободно выговорить все три слога), либо, в редких случаях, «ларла», то есть «милая», относился к ней с терпеливой нежностью, какую выказывал бы надоедливому котенку, и по мере своих сил защищал от насмешек или наглых выходок дворцовой челяди.
   Слуги ювераджа в отместку дразнили Аша нянькой и называли «айя-джи», покуда на помощь к нему неожиданно не пришел юверадж, который гневно отчитал своих людей, посоветовав не забывать, что Анджули-Баи – его сестра. После этого они смирились с ситуацией и со временем свыклись с ней. В любом случае, до девочки никому не было дела, и вряд ли она, такая хилая и тощая, сумеет благополучно перенести обычные детские болезни и дожить до взрослого возраста, а на Ашока так и вовсе всем наплевать – похоже, даже ювераджу.
   Но в последнем своем предположении слуги ошибались. Лалджи по-прежнему доверял Ашу (хотя сам не смог бы объяснить почему) и не собирался отпускать его. Об убийстве Туку и последовавшей за этим драке у них никогда не заходило разговора, но в скором времени Аш понял, что Лалджи не бросал слов на ветер, когда угрожал помешать ему покинуть Хава-Махал. Во дворец вели лишь одни ворота, Бадшахи-Дарваза, и с того самого дня Ашу не разрешалось выходить через них одному – только в обществе избранных слуг или чиновников, которые зорко следили, чтобы он не отбился от них и вернулся обратно.
   – Это приказ, – вежливо сказали Ашу часовые и отправили его назад.
   То же самое повторилось на следующий день и во все последующие дни, а когда Аш обратился с вопросом к Лалджи, тот ответил встречным вопросом:
   – А зачем тебе выходить из дворца? Или тебе плохо здесь живется? Если что-нибудь нужно, ты только скажи Рам Дассу – и он пошлет кого-нибудь за этим. Тебе нет никакой нужды ходить по базарам.
   – Но я хочу повидаться с друзьями, – возразил Аш.
   – Разве я тебе не друг? – спросил юверадж.
   На этот вопрос у Аша не было ответа, и он так никогда и не узнал, кто именно отдал приказ не выпускать его из дворца: раджа, сам Лалджи (который сказал, что не он, но его словам нельзя было верить) или же Джану-Баи, по каким-то своим причинам. Так или иначе, приказ оставался в силе, и Аш всегда сознавал это. Он был узником в крепости, хотя и имел относительную свободу передвижения в пределах ограниченного крепостными стенами пространства, а поскольку Хава-Махал занимал огромную площадь, он не мог пожаловаться на слишком уж строгое заключение. Как не мог пожаловаться и на одиночество, ведь в тот год он обзавелся двумя хорошими друзьями во дворце и нашел по меньшей мере одного союзника среди придворных ювераджа.
   Тем не менее Аш остро сознавал свое положение узника. С крепостных стен, из полуразрушенных башен и венчающих их деревянных павильонов он видел мир, простиравшийся перед ним подобием разноцветной карты, – мир, который манил к свободе и далеким горизонтам. На юго-западе находился город, а за ним раскинулось широкое плато, на дальнем своем краю круто спускавшееся к реке и плодородным землям Пенджаба – порой, в ясные дни, даже можно было разглядеть пенджабские равнины. Но Аш редко обращал взор в ту сторону, ибо к северу от Хава-Махала начинались предгорья, а за ними, на всем горизонте от востока до запада, вздымались настоящие горы и зубчатая громада Дур-Хаймы, прекрасная и таинственная, одетая рододендровыми и деодаровыми лесами.
   Аш не знал, что появился на свет неподалеку от заснеженных пиков Дур-Хаймы и первые годы жизни провел высоко в Гималаях, что вечером перед сном он видел эти снежные шапки окрашенными в розовые тона заката или посеребренными луной, а по пробуждении наблюдал, как они меняют цвет с абрикосового и янтарного на ослепительно белый с наступлением солнечного утра. Память о них хранилась лишь в его подсознании, потому что когда-то давно он накрепко запомнил их, как иной ребенок запоминает рисунок обоев на стене детской. Но, глядя на них сейчас, он точно знал, что где-то среди этих гор находится долина, о которой в прошлом Сита часто рассказывала на ночь. Их собственная долина. Безопасное укромное место, куда однажды они придут после многодневного путешествия по горным дорогам и через перевалы, где ветер пронзительно воет между черных скал и зеленых ледников, а холодный блеск снежных полей слепит глаза.
   Теперь Сита редко заводила разговор о долине: днем она была слишком занята, а ночи Аш проводил в покоях ювераджа. Однако история, которую в детстве он часто слушал на сон грядущий, по-прежнему владела воображением мальчика, и он уже забыл, что речь в ней идет о вымышленном месте, а возможно, никогда и не сознавал этого. Он твердо верил в реальность долины и всякий раз, когда мог увильнуть от исполнения своих обязанностей – утром или вечером, но чаще в течение долгих, праздных послеполуденных часов, когда весь дворец погружался в дрему и солнце нещадно припекало крепостные стены, – он поднимался на крытый балкончик, прилепившийся к стене Мор-Минар – Павлиньей башни, и, лежа там на теплом камне, завороженно смотрел на горы и думал о них. И строил планы.
   Кроме него, о существовании балкончика знала только Каири. Они обнаружили его по счастливой случайности, так как из самой крепости он не был виден, скрытый за изгибом стены Мор-Минар. Мор-Минар являлась частью первоначальной крепости, сторожевой башней и наблюдательным постом, обращенным к предгорьям. Но крыша и лестница там давно обвалились, а вход в башню преграждала куча битого камня. Балкончик был пристроен позднее, вероятно для удовольствия какой-нибудь давно умершей рани, и казался здесь совершенно неуместным: изящная маленькая беседка из мрамора и красного песчаника, с ажурными узорчатыми стенками, увенчанная индусским куполом.
   На ржавых дверных петлях болтались обломки истлевших досок, но хрупкие на вид ажурные стенки сохранились в целости, если не считать места, где в прошлом находилось вырезанное в мраморном кружеве окно, из которого рани со своими придворными дамами могла любоваться горами. Здесь, в передней части балкона, между изящными арками зияла пустота, а ниже стена башни отвесно уходила на сорок футов вниз, к поросшим кустарником скалам, которые, в свою очередь, круто уходили вниз на расстояние вчетверо большее – к самому плато. Через кустарник пролегали козьи тропы, но немногие люди отваживались забираться на такую высоту. А если бы даже кто и забрался, он едва ли заметил бы беседку, терявшуюся на фоне истрепанной дождями и ветрами каменной стены Мор-Минар.
   В погоне за дикой мартышкой Аш и Каири перелезли через кучу камня при входе в башню и, посмотрев наверх, увидели беглянку на полпути к проему, зиявшему на месте рухнувшей крыши. Очевидно, некогда в башне были комнаты, и, хотя перекрытия в них полностью исчезли, от обвалившейся лестницы, которая вела к ним, сохранились обломки ступенек, порой такие крохотные, что и мартышке-то нелегко было уместить ногу. Но куда может забраться мартышка, туда зачастую может последовать и проворный ребенок, а Аш в свое время поднаторел в лазании по городским крышам и не боялся высоты. Каири тоже лазала ловко, как белка, и подъем по обвалившейся лестнице оказался делом не особо трудным, если сметать с разбитых ступенек неряшливые кучи прутиков и яичной скорлупы, оставленные здесь многими поколениями сов и галок. Дети благополучно забрались наверх и, проследовав за мартышкой в один из дверных проемов, очутились на крытом балкончике с ажурными стенками, который висел на головокружительной высоте, надежный и недоступный, как ласточкино гнездо.
   Аш пришел в восторг от находки. Вот оно, наконец-то: укромное местечко, где он сможет уединяться в тяжелые минуты жизни, любоваться миром с высоты, мечтать о будущем – и наслаждаться одиночеством. Гнетущая атмосфера дворца с его неумолчным шепотом вероломства и интриганства, с постоянными заговорами, кознями и соперничеством здесь отступала, рассеянная чистым воздухом, который струился сквозь мраморное кружево, омывая и освежая маленькую беседку. И что самое замечательное, никто не станет оспаривать у Аша право собственности на нее, ибо, кроме мартышек, сов, ворон и крохотных соловьев с желтыми хохолками, сюда явно никто не наведывался уже лет пятьдесят и наверняка все давно забыли о существовании беседки.
   Будь у Аша выбор, он без раздумий обменял бы свой балкончик на разрешение выходить в город, когда захочется, и, получив таковое, он не убежал бы – хотя бы из-за Ситы. Но, лишенный этого права, он обрадовался вдвойне, получив в свое распоряжение укромное убежище, где можно отдыхать от ссор и сплетен, вспышек раздражения и докучных разговоров. Убогие комнатушки, где обретались они с Ситой, не отвечали нужным требованиям, поскольку любой слуга, посланный на поиски Аша, всегда в первую очередь направлялся туда. Желательно было иметь какое-нибудь укрытие понадежнее, откуда его не погонят выполнять какое-нибудь пустячное задание или отвечать на вздорный вопрос, который юверадж частенько успевал забыть к приходу своего слуги. С обнаружением Королевского балкона жизнь Аша в Хава-Махале стала терпимее. А с обретением двух таких друзей, как Кода Дад-хан, управляющий конюшнями, и младший сын Кода Дада, Зарин, он почти смирился с перспективой остаться во дворце навсегда…
   Кода Дад был патханом, который в юности покинул родные Пограничные горы и пустился в странствование по северным окраинам Пенджаба в поисках счастья. Он случайно забрел в Гулкот, где своим искусством соколиной охоты привлек внимание молодого раджи, всего два месяца назад взошедшего на престол после смерти отца. С тех пор минуло более тридцати лет, но Кода Дад так и не вернулся в родные края, разве только изредка туда наведывался. Он остался в Гулкоте служить при дворе раджи и ныне, в должности управляющего конюшнями, пользовался значительным влиянием в княжестве. О лошадях он знал абсолютно все и, по слухам, владел лошадиным языком – даже самые свирепые и норовистые жеребцы становились кроткими и послушными, когда он разговаривал с ними. Кода Дад стрелял так же хорошо, как ездил верхом, а в соколах и соколиной охоте разбирался не хуже, чем в лошадях. Сам раджа, человек весьма сведущий в данном предмете, часто спрашивал у него советов и неизменно им следовал. После первого визита в родные края Кода Дад вернулся с женой, которая в должный срок родила ему троих сыновей, и к настоящему времени он был гордым дедом нескольких внуков и порой разговаривал с Ашем об этих образцах совершенства:
   – Они как две капли воды похожи на меня в молодости. Во всяком случае, так говорит моя мать, которая часто их навещает, ведь мы родом из местности Юсуфзай, что расположена неподалеку от Хоти-Мардана, где служит мой сын Авал-шах со своим полком и второй мой сын Афзал тоже.
   Два старших сына Кода Дада поступили на службу к британцам, в тот самый корпус разведчиков, где служил дядя Аша, Уильям, и теперь только Зарин-хан, самый младший, жил со своими родителями, хотя тоже мечтал о военной карьере.
   Зарин был почти на шесть лет старше Аша и по азиатским меркам уже считался взрослым мужчиной. Но если не обращать внимания на разницу в росте, они двое очень походили друг на друга телосложением и мастью, ибо Зарин, как многие патханы, был сероглазым и светлокожим. Человек посторонний легко принял бы их за братьев, и Кода Дад действительно относился к ним как к таковым, называя обоих «сынок» и задавая обоим одинаково суровые трепки, когда полагал, что они заслуживают наказания. Подобные знаки внимания Аш почитал за великую честь, поскольку Кода Дад являлся реинкарнацией друга и героя его младенческих лет, чей образ потускнел в памяти, но оставался незабвенным, – мудрого, доброго и всезнающего дяди Акбара.
   Именно Кода Дад научил Аша охотиться с соколом, дрессировать необъезженных жеребят, на полном скаку выдергивать из земли палаточный колышек острием копья и стрелять по движущейся мишени, попадая в нее девять раз из десяти, а по неподвижной мишени так вообще без единого промаха. И именно Кода Дад растолковал Ашу, что сдержанность благоразумна, а импульсивность опасна, и отчитал за привычку говорить или действовать без должного размышления. Речь шла, в частности, о его нападении на ювераджа и угрозе покинуть дворец.
   – Если бы ты тогда придержал язык, то сейчас мог бы выходить в город, когда пожелаешь, а не сидел бы здесь взаперти, – сурово сказал Кода Дад.
   Зарин тоже хорошо относился к мальчику и обращался с ним как с младшим братом, то награждая подзатыльниками, то поощряя добрым словом. И что самое замечательное, изредка Ашу разрешалось выходить с ними из Хава-Махала, каковые прогулки почти не отличались от одиночных вылазок: хотя Кода Даду и Зарину тоже строго было приказано не спускать с него глаз, они двое, в отличие от слуг ювераджа, нисколько не смахивали на тюремных конвоиров и с ними он наслаждался иллюзией свободы.
   Аш успел забыть пушту, которым в малолетстве овладел в экспедиции отца, но сейчас снова научился говорить на нем, поскольку это был родной язык Кода Дада и Зарина, а Аш, как свойственно мальчишкам, хотел подражать своим героям во всем. В их обществе он говорил только на пушту, что приятно удивляло Кода Дада, но страшно раздражало Ситу – она стала ревновать мальчика к старому патхану, как некогда ревновала к Акбар-хану.