К индийским водам мы подвигались медленно: ветер был не попутный, и капитан наш так неудачно маневрировал, что от его неловкости наше плавание становилось еще опаснее. Ни одного дня не проходило без какого-нибудь приключения: то нас преследовали превосходящие нас силы, то мы гнались за торговыми судами. Но ни полная опасностей жизнь, ни хлопотливая служба на фрегате не могли рассеять печальные мысли, которые преследовали Роже. Когда-то он слыл за самого деятельного и блестящего офицера в нашем порту; теперь он ограничивался только исполнением своих служебных обязанностей. Как только оканчивалась служба, он запирался в своей каюте, где у него не было ни книг, ни бумаги. Несчастный целыми часами лежал на койке и не мог заснуть.
   Однажды, видя его удрученное состояние, я решился заговорить с ним:
   — Послушай, милый! Ты расстраиваешься из-за пустяков. Ты стащил у толстого голландца двадцать пять наполеондоров, а угрызений совести у тебя больше, чем на миллион! А скажи: когда ты был любовником жены префекта в ***, у тебя не было угрызений совести? А между тем она стоила подороже, чем двадцать пять наполеондоров.
   Он повернулся на своем тюфяке, ничего мне не ответив.
   Я продолжал:
   — В конце концов у твоего преступления (ведь ты утверждаешь, что это — преступление) был достойный уважения повод, и оно проистекало из возвышенного чувства.
   Он повернулся ко мне лицом, и в его взгляде сверкнуло бешенство.
   — Конечно. Что сталось бы с Габриэль, если бы ты проиграл? Бедная девушка! Она продала бы для тебя последнюю рубашку… Если бы ты проиграл, ты бы обрек ее на нищету… Именно ради нее, из любви к ней ты сплутовал… Есть люди, которые из-за любви убивают других… убивают себя… Ты же, милый Роже, сделал больше. Людям вроде нас с тобой требуется гораздо больше мужества, чтобы — назовем вещи своими именами, — чтобы украсть, чем для того, чтобы покончить с собой.
   — Теперь, может быть, я вам кажусь смешным, — обратился ко мне капитан, прерывая рассказ. — Но уверяю вас, что в ту минуту дружеские чувства к Роже придавали мне красноречие, которого в настоящее время я в себе не нахожу. И, черт бы меня побрал, я говорил совершенно искренне, я верил в то, что говорил! Да, тогда я был еще молод!

 

 
   Роже помолчал, потом протянул мне руку.
   — Друг мой! — сказал он, по-видимому, сделав над собой большое усилие. — Ты меня приукрашиваешь. Я жалкий подлец. Когда я сплутовал в игре с голландцем, я думал только о том, чтобы выиграть двадцать пять наполеондоров, — вот и все. О Габриэль я совсем тогда не думал, вот почему я себя презираю… Оценить свою честь меньше, чем в двадцать пять наполеондоров!.. Какая низость!.. О, я был бы счастлив, если бы мог сказать: «Я совершил кражу, чтобы спасти Габриэль от нищеты…» Нет, нет… О ней я не думал… В ту минуту я не был влюбленным… я был игроком… я был вором… Я украл деньги, чтобы присвоить их… и поступок этот унизил, опустошил меня до такой степени, что теперь у меня нет ни мужества, ни любви… Я живу и не думаю больше о Габриэль… я конченый человек.
   Он казался таким несчастным, что, попроси он у меня пистолеты, чтобы застрелиться, я, вероятно, дал бы ему их.
   В одну из пятниц (тяжелый день!) большой английский фрегат «Алкеста» погнался за нами. На нем было пятьдесят восемь пушек, тогда как у нас всего тридцать восемь. Мы подняли все паруса, чтобы ускользнуть от него, но его ход был быстрее нашего, и он с каждой минутой к нам приближался; было очевидно, что до наступления темноты нам придется вступить в неравный бой. Капитан позвал к себе Роже, и они совещались добрых четверть часа. Роже вернулся на палубу, взял меня под руку и отвел в сторону.
   — Через два часа, — сказал он, — завяжется бой. Наш храбрец, который сейчас дерет горло на шканцах, совсем потерял голову. У нас было два выхода: один, наиболее благородный, — это подпустить к себе врага, затем, взяв его на абордаж, перебросить ему на борт сотню головорезов; другим выходом, тоже неплохим, хотя и менее красивым, было — несколько облегчить себя, выбросив в море часть наших пушек. Тогда мы смогли бы близко подойти к африканскому берегу, что виден там, налево от нас. Англичанин побоялся бы сесть на мель и был бы вынужден дать нам возможность уйти от него. Но наш капитан — ни трус, ни герой: он предоставит врагам издали громить нас, с часок продержится, а потом с честью сдастся. Тем хуже для тебя: тебя ждут портсмутские понтоны[8]. А я, я туда не собираюсь.
   — А может быть, — сказал я, — мы первыми же выстрелами причиним врагу такие повреждения, что он вынужден будет прекратить погоню?
   — Послушай: я не хочу попасть в плен, я хочу быть убитым; пора с этим покончить. Если, на беду, я буду только ранен, дай мне слово, что ты бросишь меня в море. Оно должно, быть смертным одром для такого моряка, как я.
   — Что за вздор! — воскликнул я. — Хорошие поручения ты мне даешь!
   — Ты исполнишь свой долг верного друга. Ты знаешь: мне нужно умереть. Вспомни: я согласился не кончать жизнь самоубийством только в надежде, что я буду убит. Ну, обещай мне исполнить мою просьбу, а не то я обращусь за этой услугой к подшкиперу, и он не откажет мне.
   Подумав, я сказал:
   — Даю тебе слово, что, если ты будешь смертельно ранен, без надежды на выздоровление, я исполню твое желание. В этом случае я согласен избавить тебя от мучений.
   — Я буду смертельно ранен или просто буду убит.
   Он протянул мне руку, я крепко ее пожал. С этой минуты он стал спокойнее, даже какой-то воинственный задор заиграл на его лице.
   К трем часам пополудни выстрелы носовых орудий противника начали задевать наши снасти. Тогда мы свернули часть парусов, стали в траверс к «Алкесте» и открыли беглый огонь; англичане тоже спуску нам не давали. После пальбы, длившейся примерно час, наш капитан, все делавший невпопад, решил попробовать абордаж. Но у нас было уже много убитых и раненых, а у остальных пропал боевой пыл; к тому же наши снасти немало пострадали, а мачты были сильно повреждены. В ту минуту, как мы распустили паруса, чтобы подойти к англичанам, наша грот-мачта, ничем больше не поддерживаемая, рухнула со страшным грохотом. «Алкеста» воспользовалась замешательством, произведенным этой бедою: она прошла мимо нашей кормы и на половинном расстоянии пистолетного выстрела разрядила в нас все свои бортовые орудия; так она прошла вдоль нашего несчастного фрегата, который мог противопоставить ей с этой стороны только две маленькие пушки.
   В эту минуту я находился около Роже, который рубил ванты, еще державшие свалившуюся мачту. Я почувствовал, что он крепко сжимает мне руку. Оборачиваюсь и вижу: он опрокинулся на палубу и весь залит кровью. Он только что получил заряд картечи в живот.
   Капитан подбежал к нему.
   — Что делать, лейтенант? — вскричал он.
   — Прибить флаг к обломку мачты и пустить судно ко дну.
   Капитану не очень понравился этот совет, и он сейчас же отошел.
   — Ну, — произнес Роже, — не забудь своего обещания.
   — Пустяки! — ответил я. — Ты еще поправишься.
   — Бросай меня за борт! — закричал он с ужасными ругательствами, хватая меня за полы. — Ты видишь, я все равно подохну; бросай меня в море; я не хочу видеть, как спустят флаг.
   К нему подошли два матроса, чтобы отнести его в трюм.
   — К пушкам, мерзавцы! — закричал он. — Палите картечью, цельтесь в верхнюю палубу! А ты — раз ты не держишь слова, я тебя проклинаю, считаю за самого трусливого и подлого человека!
   Рана его, очевидно, была смертельна. Я видел, как капитан подозвал гардемарина и приказал ему спустить флаг.
   — Дай мне руку, — сказал я Роже.
   В то самое мгновение, когда флаг наш был спущен…

 

 
   — Капитан! У бакборта кит! — прервал рассказчика подбежавший мичман.
   — Кит! — вскричал капитан, просияв от радости и прервав свой рассказ. — Живо! Шлюпку в море! Лодку в море! Все шлюпки в море! Гарпуны, веревки! И т.д. и т.д.
   Так мне и не удалось узнать, как умер бедный лейтенант Роже.